Философия возможных миров — страница 26 из 28

Приятель, заметив выражение, с которым я разглядываю обложку учебника у него в руках, пояснил, что решил познакомить своего взрослого сына с философией. Объяснять, что философию не изучают, а исполняют, тогда было бесполезно. А теперь, с выходом этой Книги, можно…

Для запуска Книги есть как минимум одна причина. В нашем случае это усилие восстановления правильного порядка слов, который важнее истины. Потому что истина – это связность понятий, а нам интересна связность суперпозиций. Так считает Секацкий.

Понятия как раз в порядке, истина благополучно бюрократизируется. Например, философский факультет университета недавно переименован в Институт философии университета. Свежая номинация напоминает, что университетские вольности, ранее сопряженные с рассказами о справедливости, теперь становятся в лучшем случае банальным приложением знания-к-пользе. Бюрократический семантический «сброс» радикально меняет раскладку гармонии, окончательно вытесняя ее с публичной площадки, где все же срабатывал категорический императив, в маргинальную темноту Самого Продуктивного Воображения.

Самое Продуктивное Воображение создает условия для исполнения знаков свободы – конституирующего условия декаданса. Философия инсценирует декаданс, это возвышенный театр безумия, по умолчанию отвоевывающий у нормативности «правильное рассуждение». Власть же заинтересована в том, чтобы клиническое безумие подменялось где только возможно его подручными субститутами. Говорят, в последней программе по философии свежеименованного Института философии прописана такая «Общая компетенция» – бытие в целом. Санкт-Петербург «в целом» занят со времен Петра Великого возгонкой безумия, а в нем – философский факультет, откуда безумие проникало в тотальность жизни, инсценированной в соответствии с догматами правильного отклонения от нормы.

Приходилось уже однажды писать об одном таком уникальном проекте виртуозного гистриониста, исполняющего новый мир в полях языка и речи, а также видоизменяющегося с ним, как безупречно упакованная монада. Это как раз Александр Секацкий:

«Речь Секацкого развертывается, как лента Мебиуса: однажды прислушавшийся бежит с некоторым постоянным ускорением по ее внешней стороне, быстро и незаметно для себя проворачиваясь вокруг условной оси. Возникающие эффекты головокружения и напряжения смешиваются и сепарируются в смысловые порядки с запаздыванием, время которого зависит от возможностей считывающего и преобразующего устройств гироскопа.

Теперь усложним топологическую фигуру, склеив ленту речи с лентами порожденных ею смысловых серий, поскольку в первой же фразе Секацкого язык расщепится на семантическом пределе. Считывающее смысл усилие должно растождествиться. Каждая лента соединится с другими множество раз в стыках речи и рефлексивного рисунка, выстраивающего коррелятивный речевому режиму переходный каскад к онтологическому порядку максим. Потеря координации слушателя компенсируется стабилизирующими метафорами, размещенными в смысловых сериях. Детективная серия образует поверхность бесконечной истории. Побочные распределяются по моделируемым или провоцируемым точкам публичного интереса. Общая нарративная кривая соединяет все центры наслаждения текстом. Через точки прямого отреагирования на предлагаемый образ проходит линия, уходящая в классификацию объектов.

Речь организуется как пространственная связность, в которой логическая последовательность и единовременная множественность простреливаемых мыслью событий соединены через фрикцион языка. Логики назвали бы эту фразу многоместным предикатом, или пропозициональной функцией с максимальным количеством пустых мест. Высказывание представляет собой ложную последовательность разговорной фразы, в своем невидимом основании составленную из множественных пробегов серии переменных по серии смысловых ячеек.

В результате язык плотно прилегает к экземплярностям эйдоса, находясь на пределе своей разрешимости. При этом нарратив питается не привычными различениями экземплярностей, предъявляемыми неискушенному взгляду, а скрытыми делениями качества, когда-то зафиксированными и вновь предложенными автором как в реальном времени произнесения и написания фразы, так и в обратном порядке ее генеалогии. Параметры речи зависят от ближайшей аналитической задачи, определяющейся в свою очередь параметрами своего вхождения в Большой Аналитический Круговорот. Любое событие, поступая в символическую ротацию, приобретает не свойственную ему значимость.

Речь Секацкого оказывается оконечником устройства максимальной разрешимости, как у цифрового процессора гаджеты пользовательских насадок. Чем больше число дискретности, тем больше, например, точек считывания на кривой речи, тем она “чище” и “живей”. Микроскопические колебания между понятием и словом заставляют потребителя речи испытывать иллюзию очевидности логики и полной доступности смысла.

В сущности, это ноу-хау в способе трансляции мысли. Традиционного разрыва между письмом и речью больше не существует. Разные задачи, которые ставили перед мыслью в разные времена агенты истины, Секацким интегрированы. Задать языку свойства сверхпроводимости и значит достичь такой интенсивности мысли, чтобы, разносимая словами, она не теряла силы и легко могла быть объединена со всеми элементами языка. Полученное целое имеет открытую форму естественно текущего разговора и предъявляется в тот момент, когда востребуется. Компактный объем рефлексивного блока, существующий как свернутая бесконечность, вкладывается в объем истории, содержащей оптимальный для включения считывающего устройства смысловой набор метафор. Как только считывание пошло, включаются воображение и память реципиента, которые немедленно начнут разворачивать или всю рефлексивную цепочку, или ее промежуточные звенья. В результате совмещения скорости фразы и скорости распаковки рефлексивной складки происходят смысловой разрыв и разрушение простой линейной логической последовательности считывания. Весь язык слушателя обрушивается на глубину смыслообразования. Открывается прямой доступ к бессознательному…»[117]

* * *

С того времени условия производства знаков незаметно трансформировались. Сейчас, когда всякая перверсия постигнута и автоматизирована, а власть, равнодушная прежде к болтовне умников, предъявляет претензии к исполнителю слов, – мы сталкиваемся с настойчивыми попытками со стороны институций вновь заботиться об идеологической составляющей жизни в целом, то есть отвечать за тайну речи.

Что это, как не последняя стадия войны авторов – битва сверхавторов со сверхграфоманами? В минувшую эпоху постмодернизма авторы свободно соседствовали, проникая иногда в зону своего Иного, что бывало мило и полезно. Ныне идет борьба за нулевую степень письма, обеспечивающую неотличимость плута от гения. Как свидетельствует Владимир Мартынов, роман «Война и мир» был впечатляющей атакой со стороны литературной империи, пытающейся полностью заместить реальность словами. Теперь все мы находимся в пустыне реальности, легко повторяющей рельеф подлинности.

Индикатором «свой / чужой» в пространстве неразличимости становится тонкий тест на соответствие сверхавтора последней степени совершенства. Исполнитель письма и речи берется перехватить инициативу интерпассивности у медиальных курьеров, работающих под прикрытием. Исполнитель соревнуется с двойными агентами медиальности, специалистами по вялой витальности, критиками и галеристами, экспертами по современному искусству и его теоретиками. Все они понимают мудрость как вечный двигатель, работающий на топливе знаковых дифференций, а письмо – как игру с потенциально бесконечным набором двусмысленностей.

Эта война рассыпается на парные поединки самых искусных гистрионистов, один из которых соединяет разъединенное, чтобы подставляться, а другой разъединяет соединенное, чтобы смываться. «Делай что хочешь, но подчиняйся» – такая интерпретация категорического императива становится базовым принципом бесконтактной софистики совокупного Акунина… Скрытый вызов, брошенный вестниками неразличимости всем, кто подставляется, должен быть принят, а местом, где ведется непрекращающаяся борьба, становится, как в «Джонни Мнемонике», подвешенная в медиальной пустоте площадка символических операций, совершаемых в реальном времени смыслополагания, формально совпадающим с медиальным.

Понятно, что таких качеств, как скорость конвертирования архивных значений в интенсивность разговорной речи с вмонтированными в нее компактными рефлексивными пробегами, теперь мало. Этого было достаточно в эпоху авторизации. Теперь необходимо генерировать spatium, напряженное соседство знаков, которое бы обладало иллокутивной силой, то есть имело бы в качестве залога смысл жизни Исполнителя знаков – жизни, которая в момент исполнения становится небезопасной. В той степени, в которой Исполнитель знаков готов отвечать за порядок слов, вставляя в него смыслополагание, его гистрионизм начинает соответствовать некоей отметке на шкале подлинности.

Чтобы Индекс Подлинности Автора имел значение, близкое к единице, Секацкий прибегает к оружию, недоступному специалистам по бесконтактной софистике. «Архивы», хранилища подмороженных эйдосов, подвергаются систематическим инспекторским проверкам путем извлечения и сличения единиц хранения с их расширениями в реальном времени. Концептуальные персонажи его Большого Аналитического Круговорота выделяют «голубое сало», топливо для широкого спектра жизненных практик, под которые искусно подведены мотивы и расширения, согласующиеся со всеми элементами Dasein: химеризации сознания, овеществления Чистого Разума, каталогизации вещей, практики трансцендирования, жизнь в субмедиальном пространстве.

Подобные операции в эпоху сверхавторствования предполагают изменение понятия «аудитория». Реакция аудитории в эпоху индексации подлинности должна быть материализованной абстракцией целеполагающего жеста. Такая аудитория заключает по умолчанию с центральным Хранителем речи и языка Договор о его легитимности и делегирует ему полномочия властного лица. С пожарниками, военными, читателями, священниками, студентами Секацкий сообщается с помощью концептуальных сборок, именуемых «книгами», принимая затем любое отреагиров