тела. Знак, который воспринимает зрелое человеческое сознание, – это, прежде всего, отделенный и отдаленный от тела на какое-то расстояние предмет – то есть семиотическое может восприниматься прежде всего при помощи зрения и слуха, а не тактильным, вкусовым или обонятельным способом. То есть зрение и слух – наиболее когнитивно активные ограны чувств – редуцируются при депрессии. В этом смысле тот минимальный запас знаковости, который остается у депрессивного человека, гораздо более тесно связан с его собственным телом, которое можно пощупать, обнюхать и попробовать на вкус. Все это, конечно, соответствует идее регрессивности при депрессии к предродовому состоянию и, более того, к животному состоянию (в смысле преобладания чисто животных способов восприятия мира, которые гораздо менее семиотичны, чем восприятие мира глазами homo sapiens). Можно сказать, что при острой депрессии редуцируется абстрактное мышление и живое человеческое чувство (деперсонализация – anasthesia psyhica dоlorosa) и соответственно актуализируется примитивное ощущение. Говоря словами «Философии имени» А. Ф. Лосева, феноменология мышления, присущая человеку, «когда знание мыслит само себя изнутри» [Лосев, 1990: 74], сменяется более примитивной «феноменологией ощущения» – «знания себя и иного без знания факта этого знания». Характерным образом феноменология ощущения, присущая животному, описывается Лосевым как «слепота и самозабвение смысла» (Курсив мой. – В. Р.) [Лосев: 73]).
При депрессии человеческое тело действительно как бы забывает само себя. Депрессивный человек, как правило, редуцирует все или большинство своих микро – и макросоциальных связей, то есть связей, идущих от его тела к телам других людей; он перестает быть коммуницирующим телом в противположность телу истерика. Если тело истерика как бы все время говорит: «Обратите на меня внимание», то дело депрессивного говорит обратное: «Не обращайте на меня внимания». Это, конечно, тоже коммуникация, но это ее последняя стадия, нулевая степень.
И все же говорить, что эпистемический канал полностью редуцируется при депрессии, было бы сильным преувеличением.
То, что мы имеем в виду, конечно, не означает, что человек в острой депрессии не различает значений слов или пропозиций.
Можно сказать, вспоминая фрегевское противопоставление между смыслом и денотатом [Фреге, 1978], что депрессивный человек, конечно, различает значение (денотат) высказывания, но ему становится безразличным его смысл, то есть он в состоянии различать истинность и ложность высказываний. Например, он наверняка понимает, что высказывание (примененное к нему самому) «Я – человек» истинно, а высказывание «Я – рыба» ложно. Другое дело, что смысл, содержание (интенсионал), этих высказываний ему безразличен. В этом плане ему все равно, человек он или рыба, хотя он безусловно понимает, что первое истинно, а второе ложно. В случае шизофрении (то есть когда не означаемое подавляет означающее, а означающее подавляет означаемое) все происходит наоборот. То есть шизофреник в параноидно-бредовом состоянии не сможет правильно разграничивать истинностное значение высказываний, но зато для него чрезвычайно актуальным будет их смысл. То есть он может счесть высказывание «Я – человек» ложным, а «Я – рыба» истинным – он может считать себя рыбой. Он может считать истинными оба высказывания, поскольку шизофренику закон исключенного третьего не писан. И наконец, оба высказывания могут показаться ему ложными, ведь он может вообразить, что он ни человек, ни рыба, а бабочка (в духе «Чжуан-цзы») или ветка жасмина (в духе «Школы для дураков» Соколова). Именно вследствие этой редукции истинностных значений при шизофрении нагрузка на смысл будет гораздо большей, чем при нормальном мышлении. Высказывание «Я – рыба» может породить у шизофреника самые причудливые ассоциации, например, что он Христос, потому что символ Христа – рыба. Или что он маленькая рыбка, которую преследует огромная рыба. Или наоборот, что он и есть эта огромная рыба.
Депрессивный же челочек начисто лишен фантазии. Даже в психотическом состоянии (если это маниакально-депрессивный психоз, а не шизофрения) его бред будет семиотически (вернее сказать, семантически, потому что в психотическом мире уже нет семиотики, поскольку нет знаконосителей) чрезвычайно скудным. Этот бред будет повернут всегда в сторону умаления – ему будет казаться, что он совсем нищий, что он виноват перед всем миром и т. д. Пациент Блейлера, депрессивный психотик, говорил: «Каждый глоток воды, что я пью, украден, а я столько ел и пил» [Блейлер, 1993: 387]. Здесь обращают на себя внимание три вещи. Первое – отчетливо оральный характер этого высказывания. Второе – это его повернутость в сторону умаления, уничтожения: он выпивает, интроецирует воду, которую он до этого крал, то есть он отнимает воду у других. Умаление вещества соответствует умалению знаковости. Противоположный депрессивному человеку параноик наоборот будет преумножать вещи и знаки. Он будет замечать каждую новую деталь на платье жены, каждого прохожего на улице, и все это будет служить означающими его мономанической идеи (например, измены жены или преследования). Третья особенность высказывания блейлеровского пациента – это его универсальность. Каждый глоток украден. Эта особенность чрезвычайно характерна для депрессивного мышления. Все плохо, все ужасно, все кончено, весь мир – это юдоль скорби. Все окрашено в мрачные тона. Ничто не радует (ничто это «все» с логическим оператором отрицания) (вспомним Онегина: «Ничто не трогало его, не замечал он ничего». Отсюда же деперсонализированное «все – все равно». В этой депрессивной универсальности тоже кроется антисемиотизм. Потому что если все одинаково, все окрашено одним и тем же цветом, что ни скажешь, все будет восприниматься как плохое, то это и означает, что нет семиозиса. Потому что семиозис предполагает хотя бы два знака – плюс или минус, да или нет, хорошее или плохое. А для депрессивного человека существует только плохое. Депрессивный как будто каждой фразе приписывает квантор всеобщности.
И другая логическая особенность депрессивного мышления – это его нетранзитивность (может быть, Фрейд бессознательно это и имел в виду, говоря об отсутствии трансфера при меланхолии). Мы имеем в виду, что меланхолик не говорит «Я хочу того-то» или «Я должен делать то-то», он говорит «Я виноват», «Мне плохо», «Я плохой», «Все ужасно», «Мир отвратителен». В этом смысле можно сказать, что вместе со знаками для меланхолика теряют ценность и объекты вообще, поскольку единственный любимый объект утрачен и он (субъект) сам в этом виноват, потому что он – плохой.
Сравним эту безобъектность меланхолии с повышенной, акцентуированной объектностью классических неврозов отношения. Так истерик может заявить: «Я хочу это», а обсессивно-компульсивная личность: «Я должен делать это», фобик просто скажет: «Я боюсь вот этого». Всегда есть объект и отношение «Я» к этому объекту – желание, долженствование или страх. Меланхолик – ничего не хочет, ничего не должен и в общем, если это чистая депрессия (не шизофренического типа с примесью идей преследования), ничего не боится. Он окутан своей депрессией, поглочен ею, как материнской утробой, он ничего не замечает, глух и слеп, полностью погружен в свою тоску.
Поэтому высказывания депрессивного человека могут быть вполне здравы, но они лишены живого смыслового переживания, вернее смены переживаний, которая и составляет смысл идеи переживания. Такое положение вещей весьма симптоматично показано в депрессивной литературе потерянного поколения, особенно у Хэмингуэя, стиль которого строится на том, что рассказчик просто регистрирует события, не давая им никакой эмоциональной оценки. Например, в романе «Прощай, оружие» герой одинаково бесстрастным языком рассказывает и о своих встречах с возлюбленной, и об атаках, оторванных конечностях и смертях, своем ранении, выздоровлении, общении с друзьями и наконец смерти своего ребенка и свой жены при родах этого ребенка.
Сложнее дело обстоит в романе Камю «Посторонний». Там тоже есть депрессивно-деперсонализированная бесстрастность, но она в отличие от чистого депрессивного переживания шизофренически идеологизирована. Герою Камю важно быть бесстрастным, ему, так сказать, не все равно, что ему все равно. И он скорее не различает не только смысла, но и значения, то есть не различает добро и зло или скорее членит их по-своему, не так, как обыкновенные люди. Поэтому здесь главной темой становится не простое отсутствие смысла, не отсутствие интереса к смыслу а бессмыслица как высшая ценность (неслучайно Камю был автором известного эссе об абсурде). Вот это принциальное отношение к бессмыленному чрезвычайно характерным образом отделяет депрессию от шизофрении, от психотического мышления. Депрессия равнодушна ко всему, равным образом к самой идее отсутствия смысла, она ее воспринимает как нечто данное. Шизофреник-психотик превращает абсурд в идеологию. Такова была идеология французского театра абсурда или их предшественников – обэриутов. Заболоцкий называл Введенского «авторитетом бессмыслицы», это был такой шутливый почетный титул. И действительно, Введенский в своих стихах – певец абсурда и настаивает на этом:
Горит бессмыслицы звезда,
Она одна без дна.
Вбегает мертвый господин
и молча удаляет время.
«Кругом возможно Бог»
И вот сейчас, пожалуй, самое время рассмотреть вопрос о депрессивном восприятии времени.
3. ДЕПРЕССИВНОЕ ВРЕМЯ
Как известно, все невротики живут прошлым, тем не менее, понимание прошлого, понимание времени в целом, картина времени, как мы старались показать выше в связи с анализом обсессивного и истерического дискурсов, каким-то образом соответствует особенностям того невротического сознания, которое эту картину строит. При обсессивно-компульсивном неврозе время представляет собой повторяющийся круг, оно подобно заевшей пластинке, повторящей фрагмент одной и той же мелодии (кстати, именно такой тип навязчивости бывает у музыкальных людей). Эта особенность воспроизводит фигуру навязчивого повторения, характерного для обсессивно-компульсивных расстройств, то есть при обсессии стремление к прошлому ничего не дает – фрагмент прошлого повторяется, проигрывается вновь, без изменений, без становления – отсутствие становления, одно из важнейших характеристик времени, является особенностью обсессивной картины времени.