[39].
Здесь резюмированы не только заветные мысли героя под занавес романа, но и важнейшие категории-символы сартровской философии. Существование есть «грех» и падение, «вырождение», как утверждает Рокантен в другом месте. Излюбленный Сартром символ существования — «слизь», «слякоть», «клейкость», «вязкость» и т. д. Следуя методу «материального воображения», разработанному Г. Башларом применительно к анализу поэтического творчества, один из исследователей творчества Сартра, Р. Шампиньи, предложил свое объяснение такой символики существования. Существование (человеческая реальность) в представлении Сартра расшифровывается как соединение двух «первоэлементов», присутствовавших еще в мифологии, а затем перекочевавших в ионийскую натурфилософию, а далее — в физику Аристотеля: твердого и жидкого, т. е. «земли» и «воды»[40].
Что касается второго — «влажного» — элемента, то сам Сартр без обиняков высказался на одной из последних страниц своего трактата: «Вода — это символ сознания» [33]. В то же время его характеристика бытия-в-себе (абсолютная тождественность, непроницаемость, бескачественность и т. д.) напоминает мифологему земли. Как вода течет по земле, так и сознание принуждено навечно быть скрепленным с бытием-в-себе. Текучесть воды есть наглядный образ трансценденции сознания и экстатической природы времени. Желание плотское сам Сартр уподобляет взбаламученной воде: «Взбаламученная вода все еще вода; она сохраняет ее текучесть и ее существенные характеристики; но ее прозрачность „встревожена“ мистическим присутствием… которое проявляется как сгущение воды из себя самой» [34]. Отсюда и часто встречающийся у нашего автора символ «плоти» (в отличие от тела), олицетворение «вязкости» существования в результате смешения твердой и влажной «натур».
Шампиньи отмечает почти полное отсутствие в образной структуре сартровской философии «динамических элементов»: «воздуха» и особенно «огня». Это служит для него основанием провести ряд очень интересных сопоставлений, одно из них мы здесь приведем. «Воображение Сартра и Хайдеггера иллюстрирует два аспекта романтизма. Воображение Хайдеггера напоминает об оптимистичном романтизме. Сцена — сельская местность. Человек — „пастух бытия“. Хайдеггер пишет „Лесные тропы“, Сартр пишет „При закрытых дверях“. Воображение Сартра урбанистично, как и у Бодлера… Хайдеггер говорит о „доме“ бытия. Это космическое жилище, открытое четырем элементам, в особенности воздуху и свету. „Ад“, сцена в пьесе „При закрытых дверях“, — просто комната, какую можно найти во многих парижских квартирах… Любимый поэт Хайдеггера — Гельдерлин. У По, у Бодлера мир становится тяжелым, непрозрачным. „Природа“ больше уже не превозносится. Космическое тело вырождается в плоть»[41] и т. д.
Весьма меткое, на наш взгляд, сравнение и полезное, особенно ввиду того, что очень часто обоих мыслителей подводят под одну и ту же рубрику «экзистенциализм» и молчаливо предполагают принципиальную общность их воззрений. Приведенное же высказывание заставляет задуматься, чего же у них все-таки больше: общего или различного. Одним словом, мы лишний раз убеждаемся, что нельзя давать себя обманывать «этикеткам» — общим названиям, укоренившимся обозначениям — и бездумно им следовать. Всегда и во всем, как указывал В. И. Ленин, нужен «конкретный анализ конкретной ситуации», а не подгонка фактов под схему.
Правда, следует предостеречь читателя, чтобы у него не сложилось мнение, будто в этом сравнении преимущество на стороне Хайдеггера абсолютно и безусловно. Увы, возвышенная поэтичность стиля мышления досократиков, которой Хайдегтер старался пропитать свою философию начиная с середины 30-х годов, не помешала ему заигрывать с нацистским рейхом и даже верой и правдой несколько лет служить режиму на посту ректора Фрейбургского университета. И в то же время Сартр со всеми его декадентскими симпатиями и копаниями в грязной ветоши человеческого бытия мужественно боролся с фашизмом и всегда оставался демократом и «социалистом чувства».
Итак, Рокантен в конце романа «прозрел» и, кажется, нашел выход из кризиса: если нельзя самому быть как глыба стали или гармонический музыкальный напев, взмывающий в небо над слякотью презренного существования, то можно запечатлеть себя в произведении, обладающем этими качествами, и тем «спастись» от скверны «вязкой» повседневности, став легендой в глазах других людей. И вместо биографии маркиза, не нужной никому, Рокантен решает написать роман, чтобы жизнь его обрела смысл и чтобы другие «устыдились своего существования».
Что же означает этот проект в общем контексте учения Сартра и можно ли считать тождественной позицию автора и его героя? Конечно, в какой-то степени Рокантен — это сам Сартр, рупор его излюбленных идей, и все же, надо думать, к моменту выхода «Тошноты» в свет автор в своем развитии далеко опередил своего героя. С точки зрения онтологии человека, сформулированной в «Бытии и Ничто», проект Рокантена — одно из проявлений «дурной веры», потому что Рокантен жаждет застывшего совершенства бытия — спасения через красоту и, следовательно, бегства от реальности. Это иллюзия и недостаток мужества одновременно. Впрочем, по Сартру, в основе своей это всегда одно и то же: иллюзия порождена боязнью «ясно видеть», страхом перед истиной, какой бы она ни была. Так и Рокантен. Убаюканный пением негритянки, он захотел несбыточного: перенестись в иной мир, по ту сторону тошнотворного болота повседневности. Но «очищающая рефлексия» неумолимо требует от человека стать человеком, именно стать, ибо бог (если бы он существовал) может «быть», как каменное изваяние египетской пустыни, неподвижный тысячелетний свидетель работы космических сил и муравьиных стараний людей, а человек может только «становиться», непрерывным напряжением воли и разума осуществляя «проект свободы» в этом — единственно существующем — мире. Истина требует от человека действия во имя свободы — таков был философский вывод, навеянный романом.
Глава вторая. Свобода: от абстракции к реальности
Онтологический трактат Сартра только подводит к проблеме свободы, но не решает ее, оставляя это решение этике. На последней странице «Бытия и Ничто» Сартр обещал, что за онтологией немедленно последует этика («мы посвятим ей следующий труд»), но до сих пор не сдержал обещания. Чем же это объяснить? Вероятнее всего, тем, что с течением времени (и какого времени!) воззрения философа существенно изменились и ему стала ясной бесперспективность концепции абстрактного морального сознания, а контуры этой концепции, как мы видели, уже намечены в заключении его трактата. Нам представляется, таким образом, что отсрочка работы по этике связана с приближением Сартра к философии марксизма, в свете которого моральная проблема решается совершенно иначе, чем в русле феноменологической философии. Изживание иллюзий абстрактного морализма в творчестве Сартра 40—50-х годов мы и хотим проследить в этой главе.
Катастрофа и пробуждение
Уже через несколько лет после войны М. Мерло-Понти, сначала друг и соратник, а затем политический и идейный противник Сартра, истолковал «Тошноту» как пророчество о событиях ближайшего будущего, о разгроме Франции и ее оккупации. И правда, было Рокантену еще одно видение: чудовищно разросшиеся корни дерева, выступив из-под земли, грозят заполнить собою все еще свободное пространство и удушить всех его обитателей. Это типично сюрреалистическая картинка, и, конечно, задним числом ее можно интерпретировать как угодно и видеть, в частности, в этих корнях щупальца коричневого паука, раздувшегося почти на всю Европу.
Но что действительно делает из «Тошноты», так сказать, документ эпохи — это изображение удушающей атмосферы, затхлости Третьей республики накануне ее падения. За благопристойным фасадом великих традиций, исторических реликвий и широковещательных деклараций на будущее — зияющая пустота обывательского существования, автоматизм каждодневного прозябания, смутное сознание, что не все благополучно, тут же усердно загоняемое внутрь, и всезаглушающий официальный оптимизм, насаждаемый господствующим классом ради обуздания трудящихся масс, но в конечном счете одуряющий сами правящие круги. Символ «дурной веры» Франции 30-х годов — «несокрушимая» линия Мажино, воздвигнутая на франко-германской границе. Она должна была гарантировать, что не повторятся события 1914 года, когда вскоре после начала войны немцы оказались чуть ли не в ста километрах от Парижа, и только поспешное наступление русских армий в Восточной Пруссии спасло Францию от «нокаута в первом раунде».
И вот французскому обывателю с середины 20-х годов вдалбливали в голову, что прошлое не повторится, что безопасность Франции надежно обеспечена и что германский дракон, буде сунется, неминуемо обломает зубы о стальную броню укреплений, растянувшихся на сотни километров. А немцы-то и штурмовать ее не стали, эту неприступную линию Мажино, они обошли ее с тыла и захватили тысячи дотов, десятки крепостей, массу вооружения и гарнизоны совсем «тепленькими». И предвидеть этот маневр заранее великие стратеги Елисейского дворца, все эти Петены, Вейганы, Гамелены и другие наследники «великого» Фоша, никак не могли. Это было выше их умственных сил, да и, кроме того, они-то знали, что Франция по-настоящему к войне не готова и, следовательно, «если бы линии Мажино не было, ее стоило бы выдумать». Ведь надо же иметь козыри в парламентской игре за теплые местечки на государственной службе.
Со времени образования массовых армий и введения всеобщей воинской повинности военное поражение страны всегда свидетельствовало о глубоких социальных дефектах режима. Третья французская республика не составляет исключения из этого правила. Ее позорная капитуляция в июне 1940 года — вернейший показатель неспособности французской буржуазии руководить страной. Корыстолюбивая и недальновидная, боявшаяся собственного народа больше, чем нацизма, эта буржуазия от хвастливой самоуверенности быстро перешла к раболепной покорности и «сотрудничеству» с оккупантами, как будто возможно сотрудничество между поработителями и порабощенными. Лозунг «сотрудничества» с немецкими оккупантами стал определяющей политической формулой «дурной веры» на долгие четыре года, пока Франция оставалась порабощенной.