Философская эволюция Ж.-П. Сартра — страница 20 из 39

Итак, «очищающая рефлексия», исправляя фундаментальный проект, на место «желания быть богом» ставит человеческую свободу, на которую, в отличие от сверхчеловеческой, естественно накладываются необходимые ограничения, поставленные существованием других людей с их собственными экзистенциальными притязаниями. Вместе с этим в человеческие отношения вместо конфликта, порожденного «дурной верой», входят согласие и гармония. Экзистенциальный гуманист, действуя во имя себя, из глубины, так сказать, собственного существа, в то же самое время действует и ради других, потому что истинная его свобода заключается именно в соединении бытия-для-себя и бытия-для-другого.

Содержание и проблематика пьесы «Мухи», зрелищно очень эффектной (это можно с уверенностью сказать, даже не видев пьесу на сцене, по одним только авторским ремаркам, сильно действующим на воображение читателя), не сводится, конечно, только к проблеме экзистенциального гуманизма. Мы лишь хотим отметить то новое, что она вносит в творчество Сартра. О ней у нас писали довольно много[43], что дает нам право быть в этом случае предельно краткими.

«Мухи» представляют собой обработку античного мифологического сюжета, уже послужившего основой для творений Эсхила и Софокла. Сартра ничуть не заботит «святость мифа», верность передачи его исторического содержания. Он сознательно идет на модернизацию. Этот прием уже не раз оправдывал себя в творчестве старших собратьев Сартра по драматургическому ремеслу (например, Ж. Жироду). «Мухи» — пьеса тираноборческая и богоборческая, второе верно даже в большей степени, чем первое. Основу сюжетной канвы составляет месть Ореста, сына Агамемнона, убийце своего отца и любовнику матери. Канва, вообще-то говоря, могла бы быть и совсем иной, ибо стержень пьесы не связан с ней органически, а составляет этот стержень гордый вызов Ореста Юпитеру, гораздо больше похожему на христианского творца, чем на первого из олимпийцев. Тема ее — мужество быть свободным, отвага, потребная для того, чтобы совершить действительно свободный поступок без всякой внешней санкции, исключительно на свой страх и риск, как это решается наконец сделать герой, невзирая на множество серьезных предупреждений и угроз несколько даже перетрусившего Юпитера. Тема — «с небом гордая вражда», — как мы видим, далеко не новая. Новой является концепция свободы, специфически экзистенциалистская, к тому времени уже полностью сложившаяся в уме писателя, ибо ко времени постановки пьесы он уже закончил «Бытие и Ничто».

Орест появляется в родном городе, где правит теперь узурпатор, как знатный путешественник из Афин в сопровождении наставника, обучившего его скептической мудрости. И первая заповедь этой мудрости — не ввязываться не в свое дело. Первоначально Орест так и поступает: ведь он — изгнанник, его ничто не связывает с этим городом, кроме рассказанной ему родословной, но это только слова, которые не может подкрепить даже память. «И вдруг, внезапно, свобода ударила в меня, она меня пронзила, — природа отпрянула… Вне природы, против природы, без оправданий, без какой бы то ни было опоры, кроме самого себя. Но я не вернусь в лоно твоего закона (божественного закона. — М. К.), я обречен не иметь другого закона, кроме моего собственного. (Это тоже очень напоминает учение Канта об автономии нравственного субъекта. — М. К.) Я не вернусь в твой естественный мир: тысячи путей проложены там, и все ведут к тебе, а я могу идти только собственным путем. Потому что я человек, Юпитер, а каждый человек должен сам отыскать свой путь»[44].

Как и Матье в «Дорогах свободы», Орест начинает свой собственный путь… с убийства. Он решает убить свою мать и ее любовника, чтобы отомстить за смерть отца. Но что его делает свободным? Ведь Эгисф и Клитемнестра тоже пролили кровь, но от этого не стали свободными, наоборот, они согнулись под тяжестью своего преступления, и мухи (символ угрызений совести, терзающих смердящую грехом душу) облепили Аргос, превратившийся в печальный город, город плача и публичного покаяния. Нет, свободным делает отсутствие раскаяния и, следовательно, отсутствие апелляции к «верховному суду», кто бы этот суд ни вершил — бог, «природа» (излюбленная абстракция просветителей XVIII века) или человек. Признание себя неподсудным — вот что делает свободным. Тогда поступок, совершенный человеком, принадлежит действительно ему и уже не может рассматриваться как результат ослепления страстью, ошибка в расчете или неведение. Все это «извиняющие обстоятельства», а для свободного человека таковых не существует.

Тяжело бремя такой свободы, настолько тяжело, что способно раздавить слабые души. Так и случилось с сестрой Ореста Электрой. Сколько раз в своем воспаленном воображении лелеяла она картину страшной мести, которая обрушится на убийц, а когда эта месть свершилась, она ужаснулась содеянному, и тогда оказалось, что до сих пор она лишь играла в кровавое возмездие, но на деле не хотела его. Неподдельная ненависть в ее словах, обращенных к брату: «Вор. Я владела столь малым: крупицей покоя, несколькими снами. Ты отнял все, ты обокрал нищую. Ты был моим братом, главой семьи, твой долг был охранять меня — ты окунул меня в кровь, я — красна, как освежеванный бык; ненасытные мухи облепили меня, мое сердце — чудовищный рой!» Так жестоко бывает наказано комедиантство, игра с самим собой, «дурная вера», пустившая корни в самое сердце и извратившая побуждения человека. Свободный человек, владея «очищающей рефлексией», действительно знает, чего он хочет, а «дурная вера» рано или поздно заставляет расплачиваться за себя.

До сих пор персонажи пьесы разыгрывали темы «Бытия и Ничто», с которыми мы уже достаточно знакомы, но в конце пьесы возникает новый мотив, который и делает, по нашему мнению, эту пьесу определенной вехой интеллектуальной биографии Сартра. Оказывается, Орест заботится не только о себе или о своей сестре, сводя счеты с Эгисфом и Клитемнестрой, и в заключительном своем монологе он прямо говорит об этом: «И однако, люди, я люблю вас, я убил ради вас. Ради вас… Ваша вина, ваши угрызения, ваши ночные страхи, преступления Эгисфа — я все взял на себя, все принадлежит мне… Смотрите, ваши верные мухи покинули вас ради меня… Прощайте, мои люди, попытайтесь жить: все здесь нужно начинать сначала, заново. И для меня тоже жизнь только начинается…»[45]

Это монолог не индивидуалиста, ведущего спор с богом, им двоим лишь понятную и для них одних важную тяжбу. Это речь освободителя и искупителя, взявшего на себя все грехи людей, чтобы им жилось легче.

Это позиция странствующего рыцаря добра и справедливости, без всякой для себя корысти ведущего войну со злом ради блага людей. Орест напоминает и Дон-Кихота, одного из прекраснейших представителей этой породы героев, и немножко рыцаря Ланцелота из пьесы нашего замечательного драматурга Евгения Шварца «Дракон». Правда, образ Шварца возвышеннее и героичнее: ценою жизни в открытой схватке с огнедышащим чудовищем выполняет свою миссию Ланцелот, а Орест убивает безоружного мужчину и женщину, молящую о пощаде (эта деталь производит, конечно, отталкивающее впечатление, если не вселяет отвращение к Оресту, как это и случилось с Электрой, но принижающие подробности, мы уже не раз отмечали, вообще входят в состав эстетического кодекса Сартра).

Но героизм Ореста особого рода, это героизм ответственности, добровольно и открыто взятой на себя, — качество, которое не принадлежит к числу особенно распространенных среди рода человеческого. Из истории мы знаем немало примеров, когда несокрушимое солдатское мужество пасовало перед перспективой гражданской ответственности, а герой на поле брани превращался в пресмыкающееся у трона владыки. К тому же убийство матери следует толковать, конечно, аллегорически: в раскрашенной и перезрелой шлюхе с «мертвыми глазами» нетрудно разглядеть черты правителей Виши, они ведь «тоже» были французы, а престарелый Петен к тому же еще претендовал на роль «отца народа». Чтобы сбросить ярмо, надо было без страха и сожаления поднять на них руку, не смущаясь демагогическими рассуждениями о «братоубийственной войне». К гражданскому мужеству и гражданской ответственности и призывал французов пример Ореста.

Экзистенциальный гуманизм, как он запечатлелся в «Мухах», еще крайне далек от научного решения проблемы. Сартр еще не преодолел абстрактного понимания свободы, и одиночество героя в толпе рептильных обывателей выглядит у него неизбежной расплатой за историческую инициативу. Дуализм героя и «тупой бессмысленной толпы» едва ли не становится конечным выводом пьесы. Слишком далек еще был автор ее от понимания реальностей политической борьбы и условий коллективного действия, в котором, как неоднократно отмечал В. И. Ленин, осуществляется живая диалектическая связь между массами, классами, партиями и вождями. В то время социологическое зрение было у Сартра еще в зачаточном состоянии, он только еще спускался из эфира чистой мысли на землю, в гущу жизни, и потому в значительной мере продолжал судить о жизни не по собственной ее мерке, а по своим абстрактным философским моделям.

Но жизнь и практика политической борьбы — хороший учитель для того, кто не утратил способности учиться несмотря на то, что уже успел выработать систему воззрений по «основным проблемам человеческого существования». Метафизические шоры часто лишают абстрактного мыслителя способности понимать очевидное, если оно не укладывается в готовые теоретические схемы. Сартр оказался в состоянии расширить рамки своих воззрений, вступив в непосредственный контакт с социально-исторической практикой антифашистского движения Сопротивления и послевоенной борьбы за демократическую и процветающую Францию. Сразу же после войны у Сартра, окончательно созрело убеждение в том, что главную задачу литературы составляет сознательное служение делу освобождения человечества. Систематическое обоснование этого взгляда он дал в обширном эссе «Что такое литература?», опубликованном в