Философская традиция во Франции. Классический век и его самосознание — страница 19 из 46

кровище, подобно философскому камню, которым обладают только адепты. Среди сомнений в нем пробуждается стремление к таинственному и магическому. В этом настроении он слышит, что говорят о каком-то «братстве розенкрейцеров», которое, возникши мистическим образом и будучи посвящено в истинное познание вещей, имеет целью просветить мир и освободить науку от ее заблуждений; члены его с внешней стороны нераспознаваемы и не должны ничем себя выдавать. Тем более привлекают они воображение людей, баснословнейшие слухи переходят из уст в уста, появляются сочинения «за» и «против», интерес нашего философа возбуждается до высшей степени, он всячески старается познакомиться с одним из посвященных, быть может, с помощью сочинения, заглавие которого сохранилось и которое он имел в виду посвятить розенкрейцерам; но все его старания оказались напрасными, он никогда в своей жизни не мог отыскать ни одного члена этого тайного союза. И по очень простой причине: потому что таких не было.

Хотя не все авторы столь однозначно отвергают как существование розенкрейцерского братства, так и факт принадлежности к нему Декарта, едва ли стоит возводить к нему основания картезианской философии. И тем не менее, следует помнить о том, что мыслители той эпохи, не исключая самых строгих эмпириков или рационалистов, были не чужды стремления ко всему «таинственному и магическому». Но дело не только и, быть может, не столько в тяготении еще средневекового по сути сознания к оккультным темам. Розенкрейцерское общество, независимо от того, существовало ли оно на самом деле или было литературной мистификацией, предлагало образ некоего утопического сообщества ученых, свободного от косности университетской системы. Розенкрейцерство, а впоследствии масонство представали в глазах современников разумно устроенными и независимыми от церкви и политики братствами рассеянных по всей Европе интеллектуалов. Мечту о таком сообществе можно увидеть и в «Новой Атлантиде» Ф. Бэкона, и в усилиях М. Мерсенна связать европейских ученых посредством переписки.

Декарт никогда не считал, что наделен умом, превосходящим прочие. А всеми своими успехами в науках, полагал он, обязан исключительно своему методу. При этом он смолоду решил «искать только ту науку, которую мог обрести в самом себе или же в великой книге мира»[172]. Став таким образом руководителем самому себе, он приступил к философии, памятуя о том, что до сих пор все ее суждения оказывались более или менее сомнительными. Поэтому занятия философией предполагают для Декарта практику изолированности от мира и высвобождения способностей собственного разума. О том, как это делается, т. е. о том, как началась его философия, Декарт рассказывает в знаменитом отрывке, который следует привести и нам:

Я находился тогда в Германии, где оказался призванным в связи с войной, не кончившейся там и доныне. Когда я возвращался с коронации императора в армию, начавшаяся зима остановила меня на одной из стоянок, где, лишенный развлекающих меня собеседников и, кроме того, не тревожимый, по счастью, никакими заботами и страстями, я оставался целый день один в теплой комнате, имея полный досуг предаваться размышлениям[173].

Декарту было в то время 23 года, и сам он ощущал свою незрелость, так что сознательно откладывал формулировку начал собственной философии. Да и впоследствии, решив, что пришла пора писать, он снова стремился, «не лишая себя всех удобств большого города, жить в таком уединении, как в самой отдаленной пустыне»[174]. Он не нуждался ни в похвалах, ни в критике, и презирал диспуты, с такой страстью практикуемые в школах, как пустое времяпрепровождение, где не только не стремятся достичь истины, но открыто предпочитают ей внешнее правдоподобие. Он не искал славы, выше всего ценя покой, но и не бежал от известности, полагая ее несправедливостью по отношению к себе.

Впрочем, при желании привычку Декарта к уединенному размышлению можно возводить еще к годам его пребывания в коллеже Ла-Флеш, где он вместо того, чтобы ходить на утренние занятия, размышлял лежа в постели. Право на такое утреннее времяпровождение, полученное им по слабости здоровья, он сохранил и впоследствии, сделав утро своим основным рабочим временем. Впрочем, сам он был склонен жаловаться на апатию и лень[175], которые, однако, не мешали ему ни изучать право в университете Пуатье, ни служить в армии под началом Мориса Нассау. Впрочем, как не без иронии заметил К. Фишер, «он был не столько солдат, сколько турист, и избрал военную жизнь не как карьеру, а как костюм»[176]. Да и тот он вскоре сбросил ради частной жизни. Когда Декарт завербовался в армию Максимилиана Баварского, его, по-видимому, больше всего привлекала возможность попасть в Ульм, славившийся своей инженерной школой. А кроме того, здесь жил прославленный математик И. Фаульгабер, которого считали розенкрейцером. Они познакомились в начале осени 1619 г., а в ночь на 10 ноября Декарту приснились его знаменитые три сна, и это событие одни толкуют как изобретение универсальной математики, а другие – как мистический кризис.

Впоследствии он постоянно бежал от знакомых и посетителей, уехал в Голландию и постоянно переезжал из города в город, сохраняя связи с научным сообществом через немногочисленных друзей, у которых он время от времени забирал адресованную ему корреспонденцию. Да и в таком большом и многолюдном городе, как Амстердам, он чувствовал себя свободным и одиноким. «Ежедневно я прогуливаюсь среди толпы народа, – писал он Ж. Л. Г. Бальзаку, – с такой же свободой и безмятежностью, с какой Вы гуляете по своим аллеям, причем попадающихся мне навстречу людей я воспринимаю так же, как Вы – деревья Вашего леса или пробегающих там животных. Даже их шумная суета нарушает мои грезы не больше, чем журчанье ручья»[177].

Впрочем, Декартово уединение в Голландии отнюдь не было тем пустынножительством, каким стремился его представить сам философ. «За те двадцать лет, что Декарт провел в Нидерландах, – пишет Г. М. Брэкен, – он узнал всех, кто хоть что-нибудь значил. Он знал философов и ученых, связанных с университетами Утрехта, Лейдена и Гронингена, также как и с университетами Франекера и с прославленными школами в Хардвике и в Девентере. Этот весьма обширный круг друзей и знакомых составил, если можно так выразиться, звуковой фон картезианских идей»[178].

Хотя занятия философией возможны лишь в уединении, это дело представляется Декарту чрезвычайно полезным для всего государства, поскольку «каждый народ тем более цивилизован и образован, чем лучше в нем философствуют»[179]. Но при этом сам он, подобно Сократу, избегал служить как своему государству, так и своему народу. Быть может, им двигала не столько природная склонность к уединению, сколько забота о своей безопасности. Даламбер столетие спустя напишет:

Этот редкий человек, судьба которого была столь разнообразна, обладал всем тем, что нужно было для коренного преобразования философии: сильным воображением, чрезвычайно последовательным умом, знаниями, почерпнутыми из собственных исследований более, чем из книг, большим мужеством для нападения на наиболее общепризнанные предрассудки, и ни тенью зависимости, которая заставила бы его их щадить. Поэтому он даже при жизни испытывал все то, что обыкновенно случается со всяким человеком, который слишком заметно возвышается над другими. Он сделал нескольких ученых энтузиастами своего учения и имел много врагов. Быть может, он знал свой народ или просто ему не доверял, только он удалился в совершенно свободную страну, чтобы там спокойнее размышлять. Хотя он гораздо менее думал привлекать учеников, чем их заслужить, преследование добралось до его убежища; и скрытая жизнь, которую он там вел, не могла его спасти[180].

Основные положения выношенной в этом уединении философии всем давно известны, так что нам нет нужды повторять их. Мы лишь взглянем на то, кем видит себя здесь сам Декарт (а он играет здесь не самую последнюю роль, хотя разбросанные по его текстам «Я» не всегда указывают на это интересующее нас конкретное лицо).

Декарт настаивает на том, что Я не есть человеческое тело; напротив, чтобы постигнуть Я, нужно «рассматривать себя без рук, ног, головы – одним словом, без тела»[181]. Одно лишь мышление нельзя отделить от Я: «единственное, говорю я, чего я не могу от себя отделить, это то, что я – вещь мыслящая»[182]. Философу удается даже «вообразить себе, что у меня нет тела, что нет ни мира, ни места, где я находился бы», хотя он «никак не мог представить себе, что вследствие этого я не существую»[183]. Все, кроме мышления, ненадежно и может быть отвергнуто. Однако «мышление существует: ведь одно лишь оно не может быть мной отторгнуто. Я есмь, я существую – это очевидно. Но сколь долго я существую? Столько, сколько я мыслю. Весьма возможно, если у меня прекратится всякая мысль, я сию же минуту полностью уйду в небытие. Итак, я допускаю лишь то, что по необходимости истинно. А именно, я лишь мыслящая вещь, иначе говоря, я – ум, дух, интеллект, разум…»[184]

Такой ход мысли с неизбежностью порождает проблему подлинности переживаемого Я. Ведь если с мыслящей вещью все более или менее ясно, то вот утверждать, что этой мыслящей вещью является некто Рене Декарт, уже куда сложнее: