Философская традиция во Франции. Классический век и его самосознание — страница 23 из 46

Разумом, – писали они, – пользуются как инструментом приобретения познаний, а следовало бы, наоборот, познания использовать как инструмент совершенствования разума; ведь правильность ума неизмеримо важнее любых умозрительных знаний, которых мы можем достичь с помощью самых достоверных и самых основательных наук. Поэтому благоразумные люди должны предаваться научным занятиям лишь постольку, поскольку они могут служить названной цели, и видеть в них не применение сил своего ума, а только их испытание[221].

Такая «забота о себе», как выразился бы М. Фуко, не была чем-то новым для философской традиции, однако в XVII в. ее активация выглядит как что-то выбивающееся из общего ряда. Человек, говорят Арно и Николь, создан вовсе не для того, чтобы находить соотношение углов или измерять линии, его ум слишком велик, а жизнь человеческая слишком коротка, чтобы тратить ее на столь незначительные занятия. Однако во всех своих мыслях и суждениях человек должен быть справедлив и разумен, вот почему нужно упражнять свой ум. Эта поистине философская тенденция шла вразрез с тенденцией, которую можно обозначить как научную. Впрочем, разве сам Паскаль не написал Ферма, что математика – бесполезное ремесло, годное лишь для испытания человеческих сил, но не для их употребления? Да и сами авторы из Пор-Рояля не были светскими мыслителями. Недаром язвительный Ламетри заметил: «Если бы религия могла говорить на языке разума, то Николь, превосходный писатель прошлого века, столь хорошо подделавшийся под него, привил бы ей этот язык»[222].

Итак, картезианство, преодолевая сопротивление и запреты, мало-помалу сделалось повсеместным. Едва ли философия Декарта могла представляться бесспорной как современникам, так и ближайшим потомкам философа. Гассенди вдоволь поиздевался над ним, а Б. Фонтенель сетовал, что до г-на Декарта рассуждали с большим комфортом; минувшим векам повезло – у них не было этого человека. Именно он – по крайней мере мне так кажется – ввел этот новый метод рассуждений, гораздо более почтенный, чем сама его философия, добрая часть которой обнаружила свою ложность или хотя бы большую недостоверность – в соответствии с его собственными, преподанными нам, правилами. В результате он царит не только в наших прекрасных трудах по физике и метафизике, но и в сочинениях по религии и морали, а также в критических работах, со своей точностью и справедливостью суждений, до сих пор неслыханными[223].

Итак, картезианство на долгое время стало нормой научного мышления[224]. Постепенно преодолевая сопротивление и запреты, оно утвердилось как единственно верная современная модель знания. Вместе с тем, его слабости и нестыковки в области естественных наук, как и метафизический дуализм, не могли не вызывать попыток ниспровержения[225]. По-видимому, такова изначально была его судьба: быть одновременно принимаемым и отвергаемым. Однако оно обладало такой убедительной силой, что даже те, кто его отвергал, волей-неволей принимали навязываемые им схемы. «Учение Декарта в XVIII в. является основополагающим для формы французского духа, – писал Э. Кассирер, – и форма эта оказывается настолько сильной и прочной, что она в состоянии воспринять и подчинить себе даже такое содержание, которое ему совершенно инородно»[226].

Но, если из XX в. картезианство могло видеться основанием для французского духа XVIII в., в самом этом столетии философы первой величины, похоже, считали иначе. Так, Вольтер заявил, что «вихри Декарта рассеялись, ничего не осталось от его трех элементов и почти ничего – от его описания человека; два из его законов движения неправильны, и ошибочна также его теория света; его врожденные идеи отринуты и т. д., и т. д., и т. д.»[227]. И Вольтер выражал не только свою личную точку зрения. В 1745 г. Ламетри говорил, что Декарт – это гений, прокладывавший новые пути, на которых он сам же и заблудился. Даламбер в «Предварительном рассуждении издателей» к первому тому энциклопедии, выпущенному в 1751 г., замечал, что «нужно только открыть наши книги, чтобы с удивлением увидеть, что нет еще тридцати лет, как во Франции начали отказываться от картезианства». Будем уважать Декарта, говорит он, «но оставим без сожаления воззрения, которые он сам отверг бы веком позже»[228]. А Кондильяк с присущей ему прямотой заявил: «Сама по себе система Декарта породила лишь заблуждения. Она привела нас к некоторым истинам лишь косвенным образом, именно тем, что, затронув любознательность, она побудила произвести некоторые опыты»[229].

Конечно, не стоит забывать о том, что авторы XVIII столетия порой бывали слишком жестки в своих оценках картезианства, поскольку писали в эпоху господства над умами британского сенсуализма. Ревизионистский пыл не позволял им быть справедливыми судьями, которые могли бы трезво оценить, чем современная им философия была обязана картезианству. Однако для нас очень важен тот самый факт, что столь блестящие философы Просвещения не чувствовали, что хоть чем-нибудь обязаны Декарту и его доктрине. Картезианство превратилось в школу, перестав быть универсальной философией[230].

И тем не менее, картезианство и в XVIII столетии продолжало оставаться весьма значимым элементом интеллектуального пространства Западной Европы, служа если не положительным, так отрицательным двигателем интеллектуального прогресса. Картезианство открыло пространство новой философии и, хотя многие авторы пытались изгнать из него самого Декарта, они волей-неволей должны были пользоваться его открытиями.

Критика порой была весьма желчной. Так, Ламетри в своем «Трактате о душе» писал:

Пусть же мне укажут в Декарте качества, столь необходимые для гения, и в особенности пусть мне укажут их вне области геометрии, так как… первый из геометров может оказаться последним из метафизиков; знаменитый философ, о котором я говорю, своим примером представляет весьма наглядное доказательство этого. Он говорит об идеях, не зная, ни откуда, ни как они у него появляются; его первые два определения сущности души и материи представляют собою два заблуждения, из которых вытекают все остальные. В своих «Метафизических размышлениях», глубиной, правильнее было бы сказать темнотой, которых восхищается Деланд, Декарт, наверное, не знает ни того, к чему стремится, ни куда намерен идти; он не понимает самого себя[231].

Таким образом, Ламетри отрицает за философией Декарта как раз то, что, согласно расхожему представлению, составляет в нее самое ценное: метод. А за известнейшими сочинениями Декарта он отрицает общепризнанное достоинство – талант к интроспекции. И в то же время, Ламетри не раз говорит, что даже заблуждения Декарта были заблуждениями великого человека, так что без него не было бы ни Гюйгенса, ни Бойля, ни Мариотта, ни Ньютона и т. д.[232] Таким образом, заслуги Декарта, по мнению критикующих его философов XVII в., лежат в области просветительства, а не в области науки. Конечно, это не свидетельствует в пользу «легковесных суждений» Декарта, а напротив, говорит против его попытки создать систему. И это, пожалуй, основной повод для критики картезианства в XVIII в.: принеся освобождение от схоластики, Декарт надел на метафизику путы системы. А «легковесные системы, – как говорит тот же Ламетри, – являются не чем иным, как воздушными замками, лишенными как пользы, так и основания»[233]. Хотя Декарт далеко не всегда следовал собственному методу, потомки обязаны ему философским духом, позволяющим различать заблуждения. Поэтому самые неосновательные догадки Декарта, говорит Ламетри, породили мысль о постановке опытов, продвинувших науку. Так что хоть и косвенным путем, но умозрения Декарта оказались полезны для потомков.

Наконец, когда страсти стихли и настало время для трезвой оценки, даже те, кто не принимал картезианство, отдавали должное обаянию его основателя, который даже заблуждался гениально. «Декарт отправлялся от ложных посылок, – писал Вовенарг, – поэтому ему требовалось много выдумки и хитроумия, чтобы возвести целую систему на столь зыбком фундаменте. Он великолепен даже в своих заблуждениях, которые как бы подпер бесчисленными механизмами и пружинами, однако само обилие и разнообразие подобных средств доказывает, что он не постиг истину…»[234]

Паскаль

Мы представляем себе Платона и Аристотеля не иначе как важными учеными в широких мантиях. А они были люди обходительные и простые; они смеялись с друзьями. А когда они развлекались мыслями о законах и политике, то делали это играя. То была наименее серьезная и наименее философская часть их жизни: самая же философская была жить спокойно и просто.

Б. Паскаль. Мысли

Паскаль (1623–1662) – совершенно особенная фигура в истории французской философии XVII столетия. Будучи типичным ученым своего времени, он был весьма нетипичным философом. Занятия физикой и математикой, которые порой начинали казаться ему поощрением собственной гордыни, сделали его одним из самых значительных ученых той эпохи. Однако Паскаль не считал их ни основным делом своей жизни, ни тем, что может пойти на пользу светскому человеку или содействовать достижению праведности. Янсенизм, к которому он обратился в зрелом возрасте, сделал его поборником чистоты помыслов, а преследовавшие его телесные недуги заставили его чрезвычайно строго относиться к своей душе