266. Я могу посмотреть на часы, чтобы узнать, который час; но также я могу посмотреть на циферблат часов, чтобы угадать, который час; или, с той же целью, переводить стрелку часов, пока она не окажется в положении, которое я сочту правильным. Значит, внешний вид часов помогает определять время далеко не единственным способом. (Посмотри на часы в воображении.)
267. Предположим, я хочу обосновать размеры моста, который строится в моем воображении, и для этого провожу воображаемые испытания стройматериала на прочность. Безусловно, это было бы воображаемое обоснование выбора размеров моста. Но вправе ли мы называть это обоснованием воображаемого выбора размеров?
268. Почему моя правая рука не может дать деньги левой? – Моя правая рука может положить деньги в мою левую руку. Моя правая рука может написать дарственную, а левая рука расписку. – Но дальнейшие практические последствия не такие, как обычно с дарственной. Когда левая рука берет деньги из правой и т. д., мы спрашиваем: «И что с того?» И то же самое можно было бы спросить, если некто даст себе индивидуальное определение слова; я имею в виду, если произнесет слово самому себе и одновременно сосредоточится на ощущении.
269. Будем помнить, что имеются определенные критерии поведения человека, связанные с тем фактом, что он не понимает слово, что для него оно ничего не значит, что он ничего не может с ним сделать. И критерии для его «думаю, что понимаю» наделяют слово неким значением, но оно не является правильным. Наконец, есть и критерии для правильного понимания слова. Во втором случае можно говорить о субъективном понимании. И звуки, которые никто больше не понимает, но которые я «как будто понимаю», можно назвать «приватным языком».
270. Теперь представим применение знака «О» в моем дневнике. Я заметил, что всякий раз, когда возникает некое ощущение, манометр показывает повышение моего кровяного давления. Значит, в дальнейшем я могу сказать, что мое кровяное давление повышается, не используя технику. Это полезный результат. И теперь уже кажется не имеющим существенного значения, признал я ощущение правильным или нет. Допустим, я регулярно ошибаюсь с выводом: это нисколько не важно. И само по себе показывает, что гипотеза относительно моей ошибки – просто притворство. (Мы поворачиваем рукоятку, которая по виду будто бы используется для приведения в движение некой части машины; но это простое украшение, никак не соединенное с механизмом.)
И какова здесь причина называть «О» именем ощущения? Возможно, это способ, каким данный знак употребляется в этой языковой игре. – А почему «конкретное ощущение», то есть одинаковое из раза в раз? Что ж, разве мы не предполагаем, что записываем «О» каждый раз?
271. «Вообрази человека, память которого не способна сохранить, что означает слово “боль”, – и потому он постоянно называет этим словом различные понятия, – и тем не менее употребляет это слово в соответствии с обычными симптомами и предпосылками боли». – Кратко: он употребляет это слово, как мы все. Здесь я скажу: колесо, которое крутится, хотя ничто иное вместе с ним не движется, не является частью механизма.
272. Существенно в индивидуальном опыте на самом деле не то, что каждый человек обладает собственным переживанием, а то, что никто не знает, располагают ли другие тем же опытом или чем-то подобным. Следовательно, возможно предположить – пусть и не доказать, – что одна часть человечества имеет такое ощущение красного, а другая часть – другое.
273. Что я могу сказать о слове «красное»? – Что оно означает нечто, «открытое всем», и что у каждого должно быть иное слово, помимо этого, обозначающее его собственное ощущение красного? Или так: слово «красное» означает нечто, известное всем; вдобавок для каждого человека оно означает нечто, известное ему одному? (Или, возможно, так: оно соотносится с чем-то, известным ему одному.)
274. Конечно, утверждение, что слово «красное» соотносится, а не означает нечто индивидуальное, нисколько не помогает осознать его функции; но это более психологически подходящее выражение конкретного опыта философии. Как если бы, произнося слово, я искоса поглядел на индивидуальное ощущение, словно для того, чтобы уверить себя: я отлично знаю, что имею в виду.
275. Посмотри на небесную синеву и скажи себе: «Какое небо синее!» – Когда ты делаешь это спонтанно – без философских намерений, – тебе не приходит в голову, что это цветовое впечатление является сугубо твоим. И ты не колеблясь делишься им с другими. А если и указываешь на что-нибудь, когда произносишь эти слова, то указываешь на небо. Я говорю: ты не чувствуешь указание-внутрь-себя, которое часто сопровождает «именование ощущения», когда задумываешься о «приватном языке». И ты не думаешь, что на цвет следовало бы не указывать рукой, а направлять внимание. (Поразмысли, что это означает «направлять внимание».)
276. Но разве мы, по крайней мере, не имеем в виду нечто строго определенное, когда смотрим на цвет и именуем наше цветовое впечатление? Как будто мы отделили цветовое впечатление от объекта, словно пленкой. (Это должно пробудить у нас подозрения.)
277. Но как вообще возможна для нас склонность полагать, что один раз мы употребляем слово ради обозначения цвета, известного всем, – а другой ради обозначения «зрительного впечатления», которое я получил сейчас? Как вообще может возникнуть эта склонность? – В этих двух случаях я сосредоточиваю внимание на цвете по-разному. Когда я имею в виду цветовое впечатление, которое (как я хотел бы сказать) принадлежит только мне, я словно погружаюсь в цвет – как бывает, когда я «не могу налюбоваться» на какой-то цвет. Следовательно, этот опыт приобретается легче, когда смотришь на яркий цвет или на поразительное сочетание цветов.
278. «Я знаю, как выглядит для меня зеленый цвет». – Конечно, это имеет смысл! – Разумеется: но о каком употреблении суждения ты думаешь?
279. Представь, что кто-то говорит: «Но я знаю, насколько я высок» и кладет ладонь на макушку, подчеркивая свой рост.
280. Кто-то пишет картину, чтобы показать, как ему видится театральная сцена. И я говорю: «У этой картины двойная функция: она сообщает что-то другим, как сообщают все картины или слова; однако для того, кто сообщает, она будет изображением (или фрагментом изображения) иного вида: картиной его представления, чем не может быть больше ни для кого. Для него индивидуальное впечатление от картины означает то, что он представлял, в том смысле, в каком картина не может обозначать это для других». – И вправе ли я говорить во втором случае об изображении или фрагменте изображения – если эти слова правомерно употреблялись в первом случае?
281. «Но не сводится ли сказанное тобой вот к этому: что нет никакой боли, например, без болевого поведения?» – Это сводится вот к чему: только о живом человеке и о том, кто похож (ведет себя как) на живого человека, можно сказать, что он обладает ощущениями; видит; слеп; слышит; глух; сознает или не сознает.
282. «Но в сказке и горшок может видеть и слышать!» (Конечно; а еще он может говорить.)
«Однако сказка лишь придумывает то, чего нет на самом деле, а не сообщает бессмыслицу». – Не все так просто. Ложно или бессмысленно утверждать, что горшок умеет говорить? Располагаем ли мы очевидной картиной обстоятельств, при которых можем сказать о горшке, что он разговаривает? (Даже абсурдный стих не лишен смысла в том отношении, в каком не имеет смысла лепет младенца.) Мы и вправду говорим о неодушевленных предметах, что им больно: играя в куклы, например. Но это применение понятия боли – вторично. Вообрази случай, когда люди приписывают боль только неодушевленным предметам, жалеют только кукол! (Когда дети играют в поезда, их игра связана со знанием о поездах. Для детей из племени, незнакомого с поездами, однако, тоже возможно научиться этой игре, наблюдая за другими, и играть в нее, не зная, что они подражают чему-то реальному. Можно сказать, что для них игра не имела того же смысла, какой имеет для нас.)
283. Что приводит нас к самой мысли, будто живые существа и предметы способны чувствовать?
Или образование привело меня к этому, привлекая мое внимание к моим чувствам, и теперь я распространяю представление на предметы вовне? Или я признаю, что есть нечто (во мне), что я могу назвать «болью», не вступая в конфликт со способом, каким другие люди употребляют это слово? – Но я не передаю свое представление камням, растениям и т. д.
Разве я не могу вообразить, что мучаюсь от жуткой боли и буквально каменею, пока она длится? Что ж, как я узнаю, если закрою глаза, превратился я в камень или нет?
А если произошло именно это, в каком смысле камню будет больно? В каком смысле боль возможно приписать камню? И почему вообще боли необходим тот, кто ее испытывает?!
Или можно сказать о камне, что у него есть душа и как раз ей и больно? Какое отношение душа, или боль, имеет к камню?
Лишь о том, кто ведет себя подобно человеку, можно говорить, что ему бывает больно.
Ведь это говорят о теле, или, если угодно, о душе, которой обладает некое тело. А как тело может обладать душой?
284. Посмотри на камень и представь, что ему доступны ощущения. – Скажи себе: как вообще могло возникнуть желание приписать ощущения предмету? С тем же успехом можно приписать их числу! – А теперь взгляни на муху, что бьется о стекло, и эти трудности мгновенно исчезнут, а боль словно обретет точку опоры там, где для первого случая, если можно так выразиться, она казалась притянутой.
И сходным образом труп мнится нам недоступным боли. – Наше отношение к тому, что живо и что мертво, не одинаковое. Все наши реакции различаются. – Если кто-то говорит: «Это нельзя просто вывести из факта, что живое существо движется так-то и так-то, а мертвец не движется», я бы поведал ему, что тут у нас случай перехода «от количества к качеству».