285. Подумай, как распознают выражения лиц. Или как описывают эти выражения – вовсе не посредством перечисления размерностей! Подумай также, как можно имитировать лицо человека, не видя собственного лица в зеркале.
286. Но разве не нелепо говорить о теле, что ему больно? – И почему это кажется нам нелепым? В каком смысле верно, что не моя рука чувствует боль, а я сам ощущаю ее в своей руке?
Что за проблема: может ли тело испытывать боль? – Как это определить? Что позволяет утверждать, будто больно не телу? – Что ж, нечто вроде этого: если у кого-то болит рука, то рука не говорит об этом (разве что пишет), и успокаивают не руку, но страдальца, изучая выражение его лица.
287. Откуда берется во мне сострадание к этому человеку? Как определяется объект сострадания? (Можно сказать, что сострадание есть форма убежденности, что кто-то другой страдает от боли.)
288. Я окаменел, и моя боль длится – Допустим, я ошибся, и это уже не боль? – Но я не могу ошибаться здесь; нет и тени сомнения, что мне больно! – Это означает: если кто-то скажет: «Не знаю, боль я испытываю или что- то еще», мы должны подумать, что он не знает значения слова «боль», и объяснить ему это значение. – Как? Возможно, посредством жестов, или уколоть его булавкой и сказать: «Вот, это и есть боль». Такое объяснение, как и любое другое, он может понять верно, неверно или не понять вовсе. И он покажет, как именно, своим употреблением этого слова в данном и прочих случаях.
Если он говорит, например: «О, я знаю, что значит боль; мне неведомо, боль ли я испытываю сейчас», – мы вынуждены просто покачать головой и расценить его слова как странную реакцию, которую не понятно, как воспринимать. (Будто бы мы услышали, что кто-то говорит всерьез: «Я отчетливо помню, что за некоторое время до моего рождения я думал…»)
Это выражение сомнения не имеет места в данной языковой игре; но если мы исключим поведение человека, которое выражает ощущение, окажется, словно у меня появятся законные основания снова усомниться. Желание сказать, что можно принять ощущение не за то, чем оно является, а за что-либо еще, проистекает из следующего: допуская отмену нормальной языковой игры выражением ощущения, я нуждаюсь в критерии тождества для ощущения; и все равно налицо возможность ошибки.
289. «Когда я говорю, что мне больно, это во всяком случае оправданно для меня самого». – Что это означает? Означает ли это: «Если кто-то еще может знать, что я называю «болью», он признает, что я употребляю это слово правильно»?
Употреблять слово без оправдания не означает употреблять его неверно.
290. Конечно, я не определяю ощущение по критерию, но повторить выражение. Но это еще не конец языковой игры: это – начало.
Но разве началом не является ощущение, которое я описываю? – Возможно, слово «описывать» вводит нас тут в заблуждение. Я говорю, что «описываю свое душевное состояние» и что «описываю комнату». Вспомни различия между языковыми играми.
291. То, что мы называем «описаниями» суть инструменты для конкретного применения. Подумай о чертежах машины, о поперечном разрезе, о наметках измерений, которые доступны механику. В представлении описаний словесными картинами фактов таится подвох: такие картины мнятся только висящими на стенах и, кажется, просто отображают внешний вид предметов, их очертания. (Эти картины как бы праздные.)
292. Не следует всегда считать, что ты считываешь произносимое вслух с фактов; что отображаешь их в словах согласно правилам. Ведь даже если так, тебе приходится применять правило в конкретном случае самостоятельно.
293. Если я говорю о себе, что только по собственному опыту знаю, что означает слово «боль», – разве не должен я сказать то же самое о других людях? И как могу я обобщить единичный случай столь безответственно? Теперь всякий говорит мне, что знает боль только по собственному опыту! – Предположим, у всех есть коробки с чем-то внутри; это что-то мы назовем «жуком». Никто не может заглянуть в чужую коробку, и все говорят, будто знают, что такое жук, разглядывая каждый своего жука. – Здесь вполне возможно для каждого иметь в коробке что-то свое. Можно даже вообразить, что содержимое постоянно меняется. – Но предположим, что слово «жук» употреблялось в языке этих людей. – Раз так, его не употребили бы для именования содержимого коробок. То, что в коробке, не имеет места в данной языковой игре; даже как «что-то»; ведь коробка может оказаться пустой. – Нет, посредством того, что в коробке, можно отличать одного человека от другого; чем бы это ни было, оно в итоге словно выпадает.
Иначе говоря: если грамматику выражения ощущения приводить к образцу «объекта и обозначения», объект выпадает из рассмотрения как не относящийся к делу.
294. Если ты говоришь, что он видит перед собой индивидуальную картину, которую и описывает, значит, ты по- прежнему предполагаешь, что именно ему видится. И значит, ты можешь описать это или описываешь более подробно. Если же ты признаешь, что понятия не имеешь, что ему видится – тогда что заставляет тебя, вопреки всему, утверждать, будто ему что-то видится? Как если бы я сказал о ком-то: «У него кое-что есть. Но я не знаю, деньги ли это, долги или пустая касса».
295. «Я знаю это только по собственному опыту» – что это вообще за суждение? Эмпирическое? Нет. – Грамматическое?
Предположим, всякий и вправду говорит о себе, что он знает боль сугубо по собственному опыту. – Не то чтобы люди на самом деле так говорили или хотя бы имели склонность так говорить. Но если всякий это говорит, это было бы своего рода восклицание. И пусть оно ничего не сообщает, тем не менее оно как картина, и почему мы должны отказываться о подобной картины? Вообрази аллегорический образ вместо этих слов.
Заглядывая в себя, как происходит при философствовании, мы часто видим подобную картину. Наглядное представление нашей грамматики в полном цвету. Не факты, но как бы иллюстрированные обороты речи.
296. «Да, но все же есть нечто, сопровождающее мой крик боли. И именно из-за него я и кричу. И оно очень важное – и жуткое». – Только кому мы сообщаем об этом? И по какому поводу?
297. Конечно, если вода кипит в горшке, пар выходит из горшка, и нарисованный пар выходит из нарисованного горшка. Но кто будет настаивать, что в нарисованном горшке должно что-то вариться?
298. Самого факта, что мы хотели бы сказать: «Это важно», в отношении личного ощущения, достаточно, чтобы показать, насколько мы склонны произносить то, что ничего не сообщает.
299. Будучи не способны – когда мы предаемся философским размышлениям – сказать то-то и то-то; испытывая непреодолимую склонность это сказать, – разве мы тем самым не принуждаем себя предполагать нечто, наделять себя непосредственным восприятием или знанием положения дел?
300. Это – мы хотели бы сказать – не просто картина поведения, играющая роль в языковой игре со словами «ему больно», но еще и картина боли. Или: не просто парадигма поведения, но и парадигма боли. – Нелепо утверждать: «Картина боли вступает в языковую игру со словом «боль». Образ боли не есть картина, и этот образ невозможно заменить в данной языковой игре чем- либо, что мы называем картиной. – Образ боли, безусловно, вступает в языковую игру в некотором смысле; но не как картина.
301. Образ не есть картина, но картина может ему соответствовать.
302. Если нужно вообразить чью-то боль на основе собственной, это весьма непросто: ведь придется вообразить боль, которой я не испытываю, по подобию боли, которая мне знакома. То есть я должен сделать следующее: не просто осуществить в воображении перенос из одного места боли в другое. Как от боли в запястье к боли в плече. Ибо мне не нужно воображать, что я чувствую боль в некоторой области его тела. (Это также возможно.) Болевое поведение может указывать на больное место – но субъектом боли является человек, который ее выражает.
303. «Я могу лишь верить, что кому-то еще больно, но о себе я это знаю». – Да, можно решить, что скажешь: «Я верю, что ему больно» вместо «Ему больно». Но и все. Что здесь выглядит объяснением или высказыванием об умственном процессе, на самом деле есть замена одного выражения на другое, которое, пока мы философствуем, кажется нам более подходящим.
Только попытайся – в реальности – усомниться в чьем- либо страхе или боли.
304. «Но ты, конечно, признаешь, что болевое поведение, сопровождаемое болью, отличается от такового без боли?» – Признать это? Да разве существует большее различие? – «И все же ты снова и снова делаешь вывод, что само ощущение – ничто?» – Нисколько. Оно не есть нечто и не есть ничто! Вывод в том, что ничто здесь играет ту же роль, что и нечто, о котором ничего нельзя сказать. Мы лишь отвергаем грамматику, которая пытается навязать себя.
Парадокс исчезает, только если мы радикально преодолеваем представление о языке, который всегда функционирует единственным способом, всегда служит той же самой цели: передавать мысли – будь то о домах, боли, добре и зле или чем угодно еще.
305. «Но ты, конечно, не можешь отрицать, например, что при запоминании, имеет место внутренний процесс». – А откуда возникает впечатление, будто мы намерены что- то отрицать? Когда говорят: «Тем не менее внутренний процесс имеет место здесь», к этому хочется прибавить: «В конце концов ты его наблюдаешь». И именно этот внутренний процесс называют «запоминанием». – Впечатление, будто мы намеревались что-либо отрицать, возникает вследствие нашего сопротивления картине «внутреннего процесса». Мы отрицаем, собственно, то, что картина внутреннего процесса дает правильное представление об употреблении слова «запоминать». Мы говорим, что эта картина и ее влияние мешают нам видеть употребление слова, как оно употребляется в реальности.
306. Почему я должен отрицать наличие психических процессов? Но выражение: «Во мне только что имел место психический процесс запоминания…» означает не что иное, как: «Я только что вспомнил…» Отрицать психический процесс означало бы отрицать запоминание; отрицать, что мы вообще в состоянии что-либо запоминать.