331. Вообрази людей, которые способны мыслить только вслух. (Как есть люди, которые могут читать только вслух.)
332. Пусть порой мы называем «мышлением», когда предложение сопровождается психическим процессом, такое сопровождение не есть то, что мы обычно подразумеваем под «мыслью». – Произнеси предложение и помысли его; произнеси его осознанно. – А теперь не произноси его, лишь сделай то, чем сопровождаешь его, когда произносишь осознанно! – (Пропой эту мелодию с выражением. А теперь не пой, но повтори выражение! – И здесь на самом деле можно кое-что повторить. Например, движения тела, замедление и учащение дыхания и так далее.)
333. «Только тот, кто убежден, может это сказать». – Как убежденность помогает ему говорить? – Разве она где-нибудь поблизости от произнесенного выражения? (Или замаскирована им, как тихий звук громким, так что первого уже не слышно, когда звучит громкий?) Что, если кто-то скажет: «Чтобы напеть мелодию по памяти, нужно услышать ее в уме и потом пропеть»?
334. «Значит, ты хочешь сказать…» – Мы употребляем эту фразу, чтобы вести собеседника от одной формы выражения к другой. Тянет использовать следующую картину: то, что некто вправду «хочет сказать», что он «имеет в виду», уже присутствует в его сознании прежде, чем обрести выражение. Различные обстоятельства могут убедить нас отказаться от одного выражения в пользу другого. Чтобы понять это, полезно рассмотреть отношение, в котором решения математических задач состоят к причинам и основаниям их постановки. Понятие «трисекции угла при помощи линейки и циркуля», когда пытаются это сделать, и, с другой стороны, когда доказано, что такое невозможно.
335. Что происходит, когда мы прилагаем усилие – к примеру, составляя письмо, – чтобы подобрать правильное выражение нашим мыслям? – Эта фраза уподобляет данный процесс процессу перевода или описания: мысли уже присутствуют (возможно, были изначально), а мы подыскиваем им выражение. Эта картина более или менее подходит к различным случаям. – Но не может ли здесь происходить что угодно? – Я поддаюсь настроению, и возникает выражение. Или мне открывается картина, и я пытаюсь ее описать. Или мне слышится английское выражение, и я пытаюсь найти соответствующее ему немецкое. Или я делаю жест и спрашиваю себя: какие слова соответствуют этому жесту? И так далее.
Теперь, если спросят: «Ты мыслил, прежде чем подобрать выражение?», Что следовало бы ответить? И каков ответ на вопрос: «В чем заключалась мысль, если она существовала до того, как была выражена?»
336. Этот случай подобен тому, когда кто-то воображает, что нельзя придумать предложение с таким диковинным порядком слов, как в немецком или латинском языке. Сначала нужно помыслить его, а уже затем расположить слова в этом странном порядке. (Французский политик однажды написал: особенность французского языка состоит в том, что слова в нем приходят в том же порядке, в каком их мыслят.)
337. Но разве я уже не закладываю предложение в целом (например) в его начале? Значит, оно безусловно существовало в моем сознании прежде, чем было озвучено! – Будь оно в моем сознании, тем не менее вряд ли порядок его слов значительно отличался. Но здесь мы создаем вводящую в заблуждение картину «намерения», то есть употребления данного слова. Намерение включено в ситуацию в человеческие обычаи и институты. Если бы техника игры в шахматы не существовала, у меня не могло бы возникнуть намерение сыграть в шахматы. Насколько я действительно намереваюсь сконструировать предложение заранее, настолько это возможно благодаря тому, что я умею говорить на рассматриваемом языке.
338. В конце концов сказать нечто можно, только если научился говорить. Поэтому, чтобы захотеть что-то сказать, нужно овладеть языком; и все же ясно, что можно хотеть говорить, не говоря. И можно хотеть танцевать, не танцуя.
И, задумываясь об этом, мы цепляемся за образ танца, разговора и т. д.
339. Мышление не есть нематериальный процесс, который наделяет речь жизнью и смыслом, и который возможно отделить от речи, как некогда поступил дьявол с тенью Шлемиля[29]. Но что такое «нематериальный процесс»? Разве я видел немало бестелесных процессов, чтобы судить, что мышление – не один из них? Нет; я употребил выражение «бестелесный процесс», чтобы скрыть затруднение, когда пытался объяснить значение слова «мыслить» примитивным способом.
Можно сказать: «Мышление – нематериальный процесс», однако, если употребляешь это выражение, чтобы отличить грамматику слова «мыслить» от грамматики, скажем, слова «есть». Вот только различие между значениями выглядит слишком тонким. (Все равно что сказать: цифры – действительные, а числительные – недействительные объекты.) Неподходящий тип выражения – верное средство запутаться. Оно словно преграждает выход.
340. Нельзя гадать, как функционирует слово. Нужно всмотреться в его употребление и научиться на этом. Но трудность в том, чтобы устранить предубеждение, стоящее на пути. Это не глупое предубеждение.
341. Осмысленная речь и речь без мысли подлежат сравнению с осмысленным и бессмысленным исполнением музыкальной пьесы.
342. Уильям Джеймс[30], чтобы показать, что мысль возможна без речи, цитирует воспоминания глухонемого г-на Балларда, который писал, что в ранней юности, даже прежде, чем научился говорить, мыслил о Боге и мире. – Что он мог иметь в виду? – Баллард пишет: «Случилось так, во время тех восхитительных поездок, за два или три года до моего посвящения в начатки письменного языка, что я начал спрашивать себя: откуда возник наш мир?» – Ты уверен – наверняка захотят уточнить, – что это правильный перевод твоей бессловесной мысли в слова? И почему этот вопрос – который в иных обстоятельствах словно и не существует – встает здесь? Хочу ли я сказать, что память пишущего подводит? – Я даже не знаю, нужно ли говорить это. Эти воспоминания суть странное проявление памяти – и я не знаю, какой вывод можно из них извлечь о прошлом человека, который вспоминает.
343. Слова, которыми я выражаю свои воспоминания, суть реакция памяти.
344. Возможно ли представить, что люди никогда не говорят вслух, но способны тем не менее разговаривать с собой в воображении?
«Если бы люди всегда говорили только сами с собой, они бы в итоге постоянно делали то, что делают лишь иногда». – Выходит, совсем просто вообразить следующее: нужно лишь осуществить несложный переход от некоторых ко всем. (Вот так: «Бесконечно длинный ряд деревьев – тот, который никогда не заканчивается».) Критерием того, кто говорит сам с собой, будет то, что он сообщает нам, и остальное его поведение; и мы скажем, что кто-то говорит с собой, только если он умеет говорить в общепринятом смысле слова. И мы не скажем этого о попугае или о граммофоне.
345. «Что происходит порой, может происходить всегда». – Какого рода это суждение? Это схоже со следующим: если «F(a)» имеет смысл, то «(x).F(x)» тоже имеет смысл.
«Если для кого-то возможно сделать неверный ход в некоторой игре, тогда для всех могло бы быть возможно делать сугубо неверные ходы во всякой игре». – Так нас тянет неправильно понять логику наших выражений, сделать неправильный вывод из употребления наших слов. Приказам иногда не подчиняются. Но на что будет похоже, если не станут подчиняться никаким приказам? Понятие «приказ» утратит свою значимость.
346. Но разве нельзя вообразить, что Господь внезапно наделил попугая сознанием, и теперь птица говорит с собой? – Здесь важно то, что я воображаю божество, чтобы вообразить такую картину.
347. «Во всяком случае мне известно из собственного опыта, что значит “говорить с собой”. И будь я лишен органов речи, я бы все равно мог это делать».
Если это мне известно только по собственному опыту, то я знаю лишь то, что я так называю, а не то, что так называет кто-либо еще.
348. «Эти глухонемые изучили только язык жестов, но каждый из них говорит с собой внутренне на языке звуков». – Разве ты не понимаешь? – Но откуда мне знать, понимаю ли я?! – Что мне делать с этим знанием (если оно у меня имеется)? Вообще идея понимания здесь подозрительно пахнет. Я не знаю, следует ли мне говорить, что я понимаю или не понимаю. Я мог бы ответить: «Это немецкое предложение; на вид в полном порядке, пока с ним не пытаются что-то проделать; оно связано с другими предложениями, и это мешает нам сказать, что никто на самом деле не знает то, что оно сообщает; но всякий, чья восприимчивость не притуплена философией, заметит, что тут что-то не так».
349. «Но ведь это допущение безусловно здравое!» – Да; при обычных обстоятельствах эти слова и эта картина имеют применение, которое нам привычно. – Однако если предположить случай, когда это применение невозможно, мы осознаем, словно впервые, наготу слов и картины.
350. «Но если я допущу, что кому-то больно, тогда я просто допускаю, что он испытывает то же, что неоднократно переживал я сам». – Это отнюдь не ведет нас дальше. Как если бы я сказал: «Ты, конечно, знаешь, что значит выражение «Сейчас 5 часов»; выходит, ты знаешь также, что значит «Сейчас 5 часов на Солнце». Это означает просто, что там время то же самое, что и здесь, и всюду 5 часов». – Объяснение посредством тождества тут не годится. Ведь я хорошо знаю, что называют «5 часами» здесь и там, что это «одинаковое время», но я не знаю, в каких случаях говорят, что время одинаково здесь и там.
Точно так же не будет объяснением сказать: допускать, что ему больно, то же самое, что допускать, что мы с ним чувствуем одинаково. Ведь эта часть грамматики для меня очевидна: то есть скажи кто-то, что мы с печью чувствуем одинаково, это означало бы, что ей больно и мне больно.
351. И все же нам хочется сказать: «Боль есть боль – испытывает ли ее он или я; и не важно, откуда я знаю, больно ему или нет». – Я мог бы согласиться. – А когда ты спрашиваешь: «Разве ты не знаешь тогда, что я имею в виду, когда говорю, что печке больно?» – я могу ответить: эти слова могут открыть мне различные образы, но их полезность тем и ограничена. И я могу вообразить нечто, когда слышу слова: «Сейчас 5 часов дня на Солнце» – например, настенные часы с маятником, указывающие на 5. – Но еще более удачным примером будет применение слов «наверху» и «внизу» к земному шару. Тут всем нам ясно, что значит «наверху» и «внизу».