рода. – Как будто указывает на психологическое различие. Но это различие логическое.
«Но, если ты уверен, разве не бывает так, что ты отвергаешь сомнения?» – Отвергаю.
Вправду ли я менее уверен, что этому человеку больно, чем что дважды два – четыре? – Доказывает ли это, что первое – математическая достоверность? – «Математическая достоверность» не является психологическим понятием.
Вид достоверности – вид языковой игры.
«Он один знает свои побуждения» – это выражение факта, что мы спрашиваем его о его побуждениях. – Если он честен, то поведает их нам; но одной искренности мало, чтобы угадать его побуждения. Тут налицо родство со случаем знания.
Поразись существованию такого явления, как наша языковая игра: признание в мотивах моих действий.
Мы не сознаем изумительного разнообразия повседневных языковых игр, потому что одежды нашего языка все делают похожим.
Нечто новое (спонтанное, «специфическое») всегда будет языковой игрой.
В чем различие между причиной и поводом? – Как обнаруживается повод и как причина?
Есть такой вопрос, как: «На самом ли деле это надежный способ судить о побуждениях людей?» Но чтобы суметь спросить об этом, мы должны знать, что означает «судить о побуждении»; а этому мы не учимся, если нам говорят, что такое «побуждение» и «судить».
Определяют длину прута, могут искать и найти некоторый способ ее определения более точно или более надежно. Значит, говоришь ты, здесь то, что оценивают, не зависит от метода оценки. Что такое длина, не определишь методом определения длины. – Думать так значит совершать ошибку. Какую ошибку? – Говорить: «Высота Монблана зависит от того, как на этот пик поднимаются» было бы странно. И хочется сравнить «все более точное измерение длины» с постепенным приближением к объекту. Но в одних случаях очевидно, а в других нет, что означает «приближаться к длине объекта». Что означает «определять длину», не изучить, обучаясь тому, что такое длина и определение; значение слова «длина» изучают, усваивая, между прочим, что значит определять длину.
(По этой причине слово «методология» обладает двойным значением. Не только физическое исследование, но и концептуальное можно назвать «методологическим исследованием».)
Нам порой нравится называть уверенность и веру тонами, оттенками мысли; и верно, что они получают выражение тоном голоса. Но не думай о них как о «чувствах», которые сопровождают речь или мышление.
Спрашивай не: «Что происходит в нас, когда мы уверены?..» – но: как «уверенность, что что-либо имеет место», проявляется в человеческой деятельности?
«Ты можешь быть полостью уверен насчет чьего-либо душевного состояния, но тем не менее это всегда субъективная, а не объективная уверенность». – Эти два слова обнажают различие между языковыми играми.
Можно оспаривать правильность вычисления (скажем, сумму длинного ряда чисел). Но такие споры редки и кратковременны. Они могут быть решены, как мы говорим, «достоверно».
Математики в целом не спорят о результатах вычислений. (Это важный факт.) – Будь иначе, будь, например, один математик убежден, что число изменилось неприметно или что его или чья-то память подвели и так далее – тогда наше понятие «математической достоверности» никогда бы не возникло.
Даже тогда можно было бы сказать: «Верно, мы никогда не знаем, каким будет результат вычислений, но все же у всякого вычисления всегда есть совершенно определенный результат. (Это знает Бог.) Математика в самом деле обладает наивысшей достоверностью – просто мы располагаем лишь грубой ее копией».
Но я пытаюсь сказать кое-что в таком духе: достоверность математики основана на надежности чернил и бумаги? Нет. (Это был бы порочный круг.) – Я не сказал, почему математики не спорят; сказал только, что они этого не делают.
Несомненно, верно, что нельзя вычислять на некоторых сортах бумаги и чернил, если они как бы подверглись неким странным изменениям – тем не менее о том, что они изменились, мы узнали бы, в свою очередь, лишь из памяти, из сравнения с иными средствами вычисления. И как проверены те?
Что должно принять, данность, – это, можно бы сказать, формы жизни.
Осмысленно ли говорить, что люди в целом соглашаются в своих суждениях о цвете? На что походило бы, будь это не так? – Один сказал бы, что цветок красный, другой назвал бы его синим, и так далее. – Но по какому праву мы называем слова «красный» и «синий» этих людей нашими «обозначениями цветов»? —
Как бы они научились употреблять эти слова? И была бы языковая игра, которой они все еще учатся, той, что мы называем употреблением «обозначений цвета»? Тут налицо явные различия в степени.
Это соображение должно, однако, относиться и к математике. Не будь полного согласия, люди не смогли бы изучать методы, которыми мы владеем. Эти методы отличались бы от наших слабее и сильнее, вплоть до неузнаваемости.
«Но математическая истина не зависит от того, знают о ней люди или нет». – Конечно, суждения «Люди верят, что дважды два равно четырем» и «Дважды два – четыре», не означают то же самое. Последнее – математическое суждение; первое, если оно вообще имеет смысл, может, пожалуй, означать: люди пришли к математическому суждению. У двух этих суждений полностью различное употребление. – Но что означало бы вот это: «Даже при том, что все верят, будто дважды два равно пяти, это все равно четыре»? – И на что походило бы, разделяй все эту веру? – Что ж, я могу предположить, например, что люди пользовались различным исчислением или методами, которые мы не должны называть «вычислением». Но было бы это неправильно? (Неправильная ли коронация? Для существ, отличных от нас самих, это могло бы выглядеть чрезвычайно странным.)
Конечно, в одной смысле математика есть отрасль знания – тем не менее она также деятельность. И «ложные ходы» могут существовать лишь как исключения. Ведь если то, что мы теперь называем так, станет правилом, игра, в которой они были ложными ходами, окажется отменена.
«Все мы изучаем ту же самую таблицу умножения». Так, вне сомнений, можно сказать о преподавании арифметики в наших школах – но это вдобавок и наблюдение о понятии таблицы умножения. («На скачках лошади обычно скачут так резво, как только могут».)
Существует такое явление, как цветовая слепота, и есть способы ее установить. Существует в целом и согласие в суждениях о цветах среди тех, у кого нормальное цветовосприятие. Это характеризует понятие суждения о цвете.
Но не существует согласия в целом относительно того, является ли выражение чувства подлинным или нет.
Я уверен, уверен, что он не притворяется; но некое третье лицо не уверено. Я всегда смогу переубедить его? И если нет, совершает ли он ошибку в своих рассуждениях или наблюдениях?
«Ты ничего не смыслишь!» – говорим мы, когда кто-то сомневается в том, что нами признано подлинным, – но ничего не можем доказать.
Существует ли «профессиональная оценка» подлинности выражений чувств? – Даже здесь найдутся те, чьи суждения «лучше», и те, чьи суждения «хуже». Прогнозы, как правило, выводятся из суждений тех, кто лучшей знает род людской.
Можно ли усвоить это знание? Да; некоторые могут. Однако не через обучение, а через «опыт». – Кто-то еще способен научить человека этому? Конечно. Время от времени этот кто-то дает ученику правильную подсказку. – Вот как выглядят здесь «изучение» и «обучение». – Приобретается тут не техника; изучаются правильные суждения. Есть и правила, но они не образуют систему, и только опытные люди могут применять их верно. В отличие от правил вычисления.
Что здесь самое трудное, это перевести данную неопределенность, верно и неискаженно, в слова.
«Подлинность выражения не может быть доказана; ее нужно почувствовать». – Очень хорошо, но как поступают с этим признанием подлинности? Если кто-то говорит: «Volia ce que peut dire un coeur vraiment epris»[43] – и также убеждает в этом кого-то еще, каковы дальнейшие последствия? Или никаких, и игра заканчивается тем, что один радуется тому, чего не воспринимает другой? Конечно, последствия имеются, но диффузного типа. Опыт, то есть многообразие наблюдений, может сообщить нам о них, и они не поддаются общей формулировке; лишь в отдельных случаях возможно прийти к правильному и плодотворному суждению, установить плодотворную связь. А самые общие замечания порождают то, что в лучшем случае похоже на обломки системы.
Разумеется, возможно убедиться на доказательствах, что кто-то находится в таком-то душевном состоянии, что, например, он не притворяется. Но «доказательства» здесь включают и «неуловимые» доказательства.
Вопрос таков: чего неуловимые доказательства достигают?
Предположим, есть неуловимые доказательства химической (внутренней) структуры вещества, однако они должны проявить себя как очевидные, в неких последствиях, которые могут быть измерены.
(Неуловимые доказательства могли бы убедить кого-то, что картина подлинная. Но это возможно доказать и документальными свидетельствами.)
Неуловимые доказательства включают утонченность взгляда, жеста, тона.
Я могу признать подлинным любящий взгляд, отличить его от притворного (и тут, конечно, возможно «весомое» подтверждение моего суждения). Но я могу и не суметь описать различия. И не потому что в языках, мною освоенных, нет нужных слов. Ведь почему бы тогда не ввести новые слова? – Будь я весьма талантливым живописцем, я мог бы выразить искренний и притворный взгляды в картинах.
Спроси себя: как человек учится «взгляду» на что-либо? И как этот «взгляд» следует применять?
Притворство, конечно, есть лишь особый случай чьего- то намеренного (скажем) выражения боли, когда ему не больно. Ведь если такое возможно вообще, почему всегда должно иметь место именно притворство – этот специфический образец в ткани нашей жизни?