Философские уроки счастья — страница 42 из 54

Самый счастливый тот, кто проводит свои дни в тишине и спокойствии, вдали от шумной человеческой деятельности, не зная, как людьми управляют, и не стремясь постигнуть, почему на наших глазах Бог терпит вещи, происходящие ежедневно. Но может ли так жить человек? От него ли зависят его дни и его судьба? Не будет ли он насильно втянут в водоворот жизни? Великое Почему возвращается.


Счастлив тот, кто устроил своё существование так, что оно соответствует особенностям его характера, его желаниям и его произволу и таким образом сам наслаждается своим существованием. Всемирная история не есть страна счастья. Периоды счастья являются в ней пустыми листами, потому что они являются периодами гармонии, отсутствия противоположности.


Совесть есть глубочайшее внутреннее одиночество, пребывание лишь с самим собою, в котором исчезло всё внешнее, всякая ограниченность; она — уединение внутри себя самого. Человек в качестве совести уже больше не скован цепями особенности, и совесть есть, следовательно, более высокая точка зрения современного мира. <…> Подлинная совесть есть умонастроение волить то, что в себе и для себя есть добро.

Но соответствует ли совесть определённого индивидуума этой идее совести, есть ли то, что он считает добром или выдаёт за добро, в действительности добро, это познаётся лишь из содержания этого утверждаемого.


То, что можно требовать от человека на основании права, представляет собой некоторую обязанность. Долгом же нечто является постольку, поскольку оно должно быть исполнено из моральных соображений.


Долг родителей перед детьми — заботиться об их прокормлении и воспитании; долг детей — повиноваться, пока они не стали самостоятельными, и чтить родителей всю жизнь; долг братьев и сестёр вообще — обходиться друг с другом с любовью и в высшей степени справедливо.


Долг всеобщего человеколюбия распространяется ближайшим образом на тех, с кем мы состоим в отношениях знакомства или дружбы. Первоначальное единство людей должно быть добровольно превращено в такую близкую связь, из которой возникает определённый долг.


Дружба основывается на сходстве характеров и интересов в общем совместном деле, а не на удовольствии, которое получаешь от личности другого. По отношению к своим друзьям необходимо быть как можно менее тягостным. Деликатнее всего — это не требовать от своих друзей никаких услуг. Нельзя избавляться от дел, сваливая их на других.


Честь человека заключается в том, чтобы в отношении удовлетворения своих потребностей он зависел только от своего трудолюбия, от своего поведения и своего ума.

Г. В. Гегель. Из разных работ

Артур Шопенгауэр(1788 — 1860)

Будущий философ родился в вольном городе Данциге, в немецкой семье и, естественно, свои первые слова произнёс по-немецки. Но стал ли он немцем?

Родители назвали малыша Артуром потому, что это имя не изменяется в европейских языках. Отец, богатый коммерсант, накануне рождения сына хотел отвезти свою Иоганну в Англию, чтобы ребёнок родился англичанином; но не получилось. Да это, пожалуй, было и не нужно: став взрослым, Артур говорил, что весь его патриотизм сводится к пользованию немецким языком и часто вспоминал голландские корни своих предков. Он не любил, когда его считали немцем, полагая, что его отечество гораздо шире Германии. И вообще, что касается национальной гордости, то тут у Шопенгауэра-младшего свои соображения.

Во-первых, он считает, что это самый дешёвый вид гордости. У кого за душой больше ничего нет, чем можно гордиться, тому остаётся утешаться тем же, чем и миллионам его соотечественников, — случайной принадлежностью к определённой нации. Это даёт бедняге опору, и он готов кулаками защищать даже все недостатки и глупости, присущие соплеменникам. Немцы, по мнению Шопенгауэра, свободны от этого предрассудка (хотя и не все), чем и подтверждают свою честность. Но тогда выходит, что это их национальная черта, которой не грех гордиться? Чушь, полагает философ. В национальном характере отражается толпа, и хорошего там много не сыщешь. Просто человеческая ограниченность в каждой стране принимает свою форму, которая и зовётся национальным характером. Это, во-вторых. А гордиться, если уж вам так хочется, имеет смысл лишь собственной индивидуальностью, которая стоит намного выше национальности.

Своей индивидуальностью Шопенгауэр гордился необыкновенно.

О рамке от картины

Философ искренне восхищался своим разумом и предпочитал беседовать с собой, а не с другими. Что касается собственного характера, то его он столь же решительно не одобрял. И было за что. Стоило Шопенгауэру появиться в обществе, как он обрушивал на окружающих потоки сарказма и злобных издёвок. В откровенном письме приятелю писал, что живёт в окружении «двуногой породы обезьян». Своего пуделя по кличке Атма, что значит на санскрите «мировая душа», он, похоже, ценил гораздо выше. Если хотел покрепче отругать четвероногого друга, то обзывал его человеком. Когда же пудель закончил свои дни, то в кабинете, рядом со статуэткой Будды и бюстом Канта, появилась и гипсовая голова любимого пса…

Заметим, что Шопенгауэр не одобрял интереса к биографиям. Он считал, что люди, копаясь в биографии философа, напоминают любителей искусства, которые вместо того, чтобы заниматься картиной, гораздо более озабочены её рамкой, оценивая достоинства резьбы и стоимость позолоты. Его пугает, когда в биографии выискивают мелочи, не имеющие отношения к научной деятельности учёного.

Что ж, всё это вполне справедливо. Но не всегда. Если учёный занимается, скажем, повышением урожайности картофеля, то его семейная жизнь заинтересует разве что родственников. Но когда философ печатно заявляет, что обычно браки по любви несчастливы и тот, кто женится, лишается половины прав и удваивает обязанности, то поневоле хочется выяснить, какие у него основания для таких умозаключений. Или, по крайней мере, насколько они справедливы хотя бы для его собственной жизни. Иначе как оценить его науку? Ведь философия, изобретённая напоказ, для других, — неинтересна. Цену имеет лишь то, что делается в искреннем стремлении к истине. Поэтому без знакомства с биографией трудно оценить справедливость слов Шопенгауэра, сказанных незадолго до смерти: «Почти все имеют какой-либо порок; я наблюдаю это ежедневно. А я — нет». Неужели?

Во всяком случае, фрау Маркет, знакомая его квартирной хозяйки, с этим бы не согласилась. Философу, видите ли, не понравилось, что в передней, которой он пользовался, — посторонние люди, и он спустил 47-летнюю швею с лестницы. Да так, что та осталась калекой на всю жизнь. Правосудие, конечно, восторжествовало — обидчик 20 лет платил пострадавшей пенсию, до самой её смерти. Но, как видим, законопослушный — ещё не значит безгрешный. И характерно, что подобное происходило на фоне философских призывов к состраданию.

Неубедительно и его разочарование в богатстве, почестях, наслаждениях, которые-де мешают стремлению к вечным благам. Проповедующий аскетизм философ был весьма практичен, чувствителен к удобствам и говорил, что хороша мудрость с наследством. Он ловко устраивал свои дела и, умножая состояние, был уверен, что «можно отлично быть философом, не будучи вследствие этого дураком». Людям не доверял, в честность тоже не верил и придерживался принципа: «Не делай мне ничего, и я тебе тоже ничего не сделаю».

Чем же так досадили мыслителю современники, что он их невзлюбил на всю жизнь?

Конечно, публика не баловала его вниманием. Главная книга философа — «Мир как воля и представление» — почти целиком пошла в макулатуру. Лекции в Берлинском университете, опрометчиво назначенные на один час с гегелевскими, остались без слушателей и потому продолжались всего один семестр. Да и сам философ долгое время был известен лишь как сын писательницы Иоганны Шопенгауэр. Тем не менее, был убеждён, что равных ему нет и не сомневался в посмертной славе. Но всё-таки подобное отношение его сильно раздражало. Хоть он и презирал современников, но к их мнению был очень чувствителен.

Очевидно, причину его многочисленных странностей следует искать в нём самом. Итальянский психиатр и криминалист Чезаре Ломброзо в своей работе «Гениальность и помешательство» нашёл место и для Шопенгауэра: «Он всегда жил в нижнем этаже, чтобы удобнее было спастись в случае пожара, боялся получать письма, брать в руки бритву, никогда не пил из чужого стакана, опасаясь заразиться…» Плюс постоянное самовозвеличение. Таким образом, кроме мании преследования психиатр усмотрел ещё и манию величия, что, впрочем, его нисколько не удивило: ведь ещё Сенека говорил, что нет великого ума без примеси безумия. На это счёт известны и более категоричные мнения: чем больше человек незауряден, тем больше и ненормален. Кстати, настораживает и наследственность философа. Отец его покончил с собой в приступе ипохондрии, то есть болезненной мнительности.

Значит ли это, что философ был неискренен в творчестве? Нет. Гарантию верности своих слов он видел в том, что ему не приходилось ничего выдумывать: «Мои философские положения возникли во мне безо всякого моего содействия, — писал он. — Я просто в качестве зрителя и очевидца записал то, что в подобные моменты представлялось мне пониманием, чуждым всякого участия воли, и затем воспользовался записанным для моих творений». К сожалению, недостаток той же воли не позволил ему дотянуться до собственных идеалов, изложенных, кстати сказать, с редкой для философов ясностью и красотой.

Философия мировой скорби

Несмотря на внешне благополучное детство, философ был склонен видеть мир в мрачном свете. «Уже в семнадцатилетнем возрасте <…> я был настолько проникнут горестью жизни, как Будда в своей молодости, когда он узрел болезнь, старость, страдания и смерть», — вспоминал он. Его мир наполнен скорбью и страданием, это «госпиталь неизлечимых», а оптимизм — нелепая насмешка над человеческой судьбой.