Мы путешествуем, чтобы уйти от тирании привычки. Но без распорядка нам, людям, тяжело. Проведя два дня в амтраковском поезде, я отчаянно в нем нуждаюсь. Я читаю, я размышляю. Я читаю о размышлениях, я размышляю о чтении. Прибираюсь в купе, переставляю багаж из одного угла в другой, потом — обратно. Часами я ючусь в хвосте поезда и, выглядывая в маленькое окошко, наблюдаю, как мир убегает назад, словно фильм, который всегда вот-вот закончится, но никак не заканчивается. В основном я жду бодрого амтраковского голоса — мисс Оливер зовет всех в вагон-ресторан.
Ничто не структурирует время лучше еды. Приемы пищи — словно столпы, на которых держится день. Без них время схлопывается, гравитация растет по экспоненте, будто в черной дыре. Это научно доказано!
Есть в состоянии покоя весьма приятно, но, если ешь в пути, — удовольствие возрастает в разы. Есть что-то упоительно-декадентское в сочетании приема пищи и движения. По крайней мере, раньше было.
В 1868 году Джордж Пульман представил первый вагон-ресторан. Он назвал его Delmonico, в честь знаменитого нью-йоркского ресторана. Высокую кухню поставили на рельсы.
Меню было напечатано на шелке, выбор блюд исчислялся десятками, в том числе предлагались устрицы и гренки по-валлийски. Блюда подавали, конечно же, на самом лучшем фарфоре, с бутылочкой «Шато Марго» или игристого «Круг».
В 1869 году корреспондент The New York Times с восторгом писал о своей поездке из Омахи в Сан-Франциско в пульмановском вагоне[82]. Его очаровал стейк из антилопы («Гурман, не пробовавший это? — Ха! Что он знает о наслаждении едой?»), восхитила форель из горных ручьев (в «неповторимом пикантном соусе»). Все это подавали, пишет он, на «столах, покрытых белоснежными скатертями».
Глядя на свой амтраковский обед, я жалею, что разминулся с золотым веком вагонных ресторанов на доброе столетие. Скатерть у меня не белоснежная. Фарфор далеко не лучший. Я не вижу бокалов с игристым «Кругом», хотя не спорю — моя диетическая кола тоже немножко пузырится. Основное блюдо — вроде бы как креветки на гриле с рисом — не вызывает у меня упоенного восторга. Съедобно, но не изумительно[83].
Всех философов, как и всех подростков, никто не понимает. Это в порядке вещей. И никто из них не может пожаловаться на то, что был столь неверно понят, столь несправедливо оклеветан, как Эпикур — величайший философ удовольствия.
Он родился в 341 году до нашей эры на острове Самос. К философии Эпикур обратился в совсем юном возрасте по самым обычным причинам: у него было множество вопросов и глубокий скептицизм по поводу ответов, получаемых от взрослых. Он изучал великих — особенно Гераклита и Демокрита. Вскоре у него появились собственные ученики, привлеченные очаровательным, доступным стилем обучения. Часто он изъяснялся красочным, впечатляющим языком. Подобно Сократу, Эпикур практиковал так называемую безумную мудрость. Людей нужно было вызволить из транса, в котором они жили, — любыми доступными средствами.
Эпикур ездил туда-сюда по греческому миру — немного пожил в Колофоне (на территории современной Турции), на острове Лесбос, потом в 35 лет поселился в Афинах. Там он приобрел домик под городскими стенами. Домик был тоже окружен стеной, а рядом цвел роскошный сад. Прекрасное место, решил Эпикур, чтобы основать собственную школу. Вскоре школа пополнилась множеством учеников и прославилась под названием Кепос — «Сад».
Сады и философия прекрасно сочетаются. Вольтер, душа французского Просвещения, сказал: «Надо возделывать свой сад». Английский писатель и садовод XVII века Джон Ивлин вторил ему: «Воздух и гений садов способствуют философскому энтузиазму»[84].
Мне это очень нравится. Миру очень нужны философы-энтузиасты. Не студенты-философы и — упаси боже — не эксперты, а энтузиасты, со всей незамутненной сладостью, подразумеваемой под этим словом. Сады, удаленные от мирского шума, порождают именно такой философский энтузиазм.
Саду нужен уход. Наши мысли тоже в нем нуждаются. Человек, который размышляет, — это еще не философ, точно так же как человек, который валяет дурака у себя на заднем дворе, — еще не садовник. Для обоих этих дел — садоводства и философии — требуется взрослая дисциплина и детская увлеченность.
В обоих случаях человек пытается создать — не навязывая его — порядок из хаоса, сохранив при этом оттенок дикости в духе Торо и каплю загадочности. Садовник сотрудничает с природой. Наряжает ее, как сказал Вольтер. Садовник делает свое дело — сажает, поливает, пропалывает, но в конечном итоге судьба сада определяется не этим. Определяется она естественными процессами (и магией, да), происходящими в пределах сада. В философии тоже есть своя магия — при условии, что вы не сидите сложа руки.
Место очень важно. Место — это хранилище идей. Поэтому-то я и путешествую, и поэтому я сейчас здесь, в Афинах, ищу следы Эпикура и его сада. Легко не будет. Археологи с их инструментами и знаниями все еще не нашли точного расположения. Но это не ослабляет мой философский энтузиазм. Необязательно знать, что ищешь, чтобы это найти. Лучший навигатор — смекалка.
Несколько раз свернув не туда, я нахожу первый ориентир — Дипилон, или «Двойные врата». Когда-то это были главные ворота Афин, самые крупные в античном мире. Века подточили их — теперь это низкая каменная стена, чем-то, должно быть, напоминающая ту, на которой в Филадельфии сиживали Джейкоб Нидлмен с Элиасом, проживая вопросы.
В старые времена стены города разделяли два мира. Выйти за пределы стен значило совершить поступок, пойти на риск, что хорошо знал Руссо. Сегодня район за Двойными вратами — своего рода лимб, зыбкий промежуток между вчерашней доступностью и сегодняшней невозможностью. Автомастерские соседствуют с модными кафе. Я останавливаюсь и прислушаюсь, как сделал бы Шопенгауэр. Из автомастерских доносится ритмичное бряканье, из кафе — поп-музыка. И смех. Люди ищут удовольствия, так же как и во времена Эпикура и задолго до него.
Я останавливаюсь в небольшом проеме между двумя не то чтобы роскошными бетонными зданиями. Через бетон пробиваются несколько неряшливых растений. Садом это не назовешь, но хоть что-то. Пытаюсь представить себе это место 2500 лет назад.
Улицы тогда были запружены народом. Представляю себе в толпе молодую женщину. Зовут ее Фемиста — так сообщают учебники истории. Женщине жить непросто даже в самые лучшие времена, а эти лучшими не назовешь. Ничто не постоянно. Мир потрясла смерть Александра. Старый порядок рухнул, новый еще не образовался.
Представляю себе, как Фемиста осмелилась выйти за городские ворота — вдруг повезет. И вот она замечает какой-то обнесенный стеной участок. На воротах — странная надпись: «Гость, тебе здесь будет хорошо; здесь удовольствие — высшее благо». Фемиста заинтригована. Звучит гораздо привлекательнее, чем в Академии Платона, которая тут неподалеку. Там посетителей встречает строгое: «Не знающий геометрии да не войдет». Переступив через порог, она обнаруживает не только сад, но и небольшое хозяйство — и атмосферу дружелюбия.
Эпикур не случайно выбрал обнесенный стеной сад в довольно отдаленном месте. Находясь в конфликте со стоиками и представителями других философских школ, он призывал своих последователей «высвободиться из уз обыденных дел и общественной деятельности». Участие в политической жизни, считал Эпикур, лишает независимости; это все равно что поручать собственное счастье кому-то другому. Его девиз был «Латэ биосас» — «Живи незаметно». Такая отчужденность выглядела тогда так же неоднозначно, как и сейчас. Те, кто удаляется от мира, всегда навлекают на себя подозрения. Мы смеемся над отшельником, потому что боимся его.
Эпикур нарушал традиции и в других отношениях. В большинство школ принимали лишь мужчин, граждан Афин, тогда как Эпикур был рад вольноотпущенникам и женщинам, таким как Фемиста, которой он посвятил ряд своих работ.
Неудивительно, что отгороженное от мира сообщество, где привечали отщепенцев и вели жизнь, полную удовольствий, навлекло на себя подозрения. Поползли слухи об оргиях и мотовских пирах. Говорили, что Эпикур по два раза в день блюет из-за переедания и «долгие годы не может даже встать с носилок»[85].
Слухи эти оказались необоснованы. Сад Эпикура был ближе к монастырю, чем к борделю. Жили там коммуной, почти без личного пространства. «Пусть в вашей жизни не происходит ничего, о чем вы бы боялись, что узнают соседи», — говорил Эпикур. Никто из его последователей особо не возражал. Скрывать им было нечего.
Как и другие, кого я встретил на моем философском пути, Эпикур был философом и тела и души. Тело, считал он, заключает в себе величайшую мудрость.
Эпикур был эмпириком. Мир, считал он, мы познаем через чувства, и только через них. Быть может, чувства не идеальны, но другого надежного источника знаний не существует; любой, кто утверждает иначе, либо бредит, либо хочет что-то вам продать.
Сам Эпикур стремился отточить свои чувства до совершенства. Он с пристальнейшим интересом изучал поведение людей. Где бы в Афинах он ни встречал людей — у этих людей всегда было всего достаточно. Достаточно пищи, достаточно денег и, конечно же, достаточно культуры. Почему же они не были счастливы?
Эту тайну Эпикур пытался разгадать, словно врач, которому попался пациент с неизвестными симптомами. Философию, говорил он, следует выдавать подобно лекарству для души. Первые четыре его учения известны под названием «тетрафармакон», или «четверолекарствие»[86]. Философию, как и лекарства, следует принимать через равные промежутки времени, в предписанных врачом дозах. Как и у лекарств, у философии есть побочные эффекты: головокружение, потеря ориентации в пространстве, а иногда и эпизоды мании.