«Ноша тяжела, дорога длинна», — говорил Конфуций. Доброта — это трудно. Как и все, что хоть чего-то стоит.
10. Ценить малое, как Сэй-Сёнагон
Скорость, как я уже усвоил, — враг внимания. Слишком быстрое движение разрушает сосредоточенность, разбивает ее на миллион мелких осколков — слишком крошечных, чтобы хоть что-то поймать.
А красота? Она тоже исчезает со скоростью? Или в скорости есть своя собственная, размытая красота? Вот крылья колибри вибрируют восемьдесят раз в секунду. Вот вспышка молнии пересекает небо. Вот негромкий свист японского синкансэна, поезда-пули, мчащегося из города в город.
Сейчас, садясь в вагон на шикарной станции Синагава в Токио, я не знал, бояться или смеяться. У этого поезда словно бы подтянутое тело пловца, а к нему приделан плоский нос утконоса. Выглядит он смешно. И великолепно. Синкансэн — словно Робин Уильямс среди поездов. Порождение абсурда, дерзко пренебрегающее законами физики, причем на такой невообразимой скорости, что ему сразу все прощаешь.
Так же как Робин Уильямс не соревновался с другими юмористами, синкансэн не стремится состязаться с другими поездами. Его конкурент — самолеты. Компания Japan Rail постаралась полностью воспроизвести ощущение, будто вы в салоне самолета. Можно считать, что я на борту аэробуса, с той разницей, что здесь нет ремней безопасности и стандартных объявлений о том, что делать в маловероятном случае посадки на воду.
Точно по графику мы отправляемся со станции Синагава, и поездка становится еще больше похожа на авиаперелет: вот тоненький свист, вот гравитация слегка вдавливает меня в кресло — и все происходит так гладко, куда там «Амтраку» с его тряской и пляской.
Если все пойдет по плану — а в Японии обычно именно так и бывает, — то 365 километров от Токио до Киото мы промчим всего за два часа восемь минут — сущая ерунда. Мы летим! Нет, мы не летим. Только выглянув из окна, — чтобы посмотреть не на горизонт, а на придорожный домик или переезд, я начинаю получать отдаленное представление о нашей невероятной скорости.
Скорость — явление относительное. Она бессмысленна без ориентиров.
Мимо меня проходит проводник и подбирает одноразовые палочки для еды, которые кто-то… окей: которые я уронил. На мой взгляд, это мелочь, не заслуживающая считаться мусором. Но он, очевидно, счел иначе. Мои убежавшие палочки нарушили эстетическую гармонию поезда. Так уж оно в Японии принято: или все как надо, или все совершенно наперекосяк.
Я достаю маленький черный блокнот — не тот идеальный, который потерял в Англии, ему замены нет, — но более прозаическую модель. Отгибаю резинку, которой стянуты мои мысли. Переворачиваю на чистую страницу, полную новых возможностей, и начинаю писать список. Люблю списки. Пожалуй, составление списков — занятие поистине философское. Не верите мне — спросите Платона.
Он тоже составлял списки. Он перечислял особенности царя-философа, признаки хорошей жизни. Его ученик Аристотель пошел дальше. Он вообще был главным составителем списков в истории философии. Стремясь обуздать реальность порядком, он создавал целые системы категорий и подкатегорий[136].
Две тысячи лет спустя Сьюзен Сонтаг выразительно и с безупречным интеллектуализмом пояснила свою привычку составлять списки: «Я воспринимаю ценности, я дарую ценности, я созидаю ценности и даже создаю — или гарантирую — существование. Этим обусловлена моя страсть к составлению списков»[137]. Умберто Эко выразился лапидарнее: «Список — начало культуры»[138].
Мои способности в этом деле не столь грандиозны. Мои списки не гарантируют существования и не дают начала культурам. Насколько я знаю, они также не воспринимают ценностей, но помогают привести в порядок мысли. Позволяют осмыслить мир, самого себя, а что может быть ценнее для философии?
Залог правильных списков — в верном определении категорий. Категории должны быть достаточно обширны, чтобы охватить множество объектов, но достаточно компактны, чтобы их сами охватывал ваш ум. «Лучшая музыка всех времен» — это слишком широко; «Лучшие польки, написанные в Чикаго в 1930-е американцами польского происхождения» — слишком узко.
Я смотрю на список, который только что набросал в блокноте: «Другие страны, где я жил». Список не особо длинный — всего три пункта, но он в более значительной мере, чем любой другой список, определил мой образ мыслей и меня самого.
Каждая страна из списка научила меня чему-то важному, пусть и невольно. Индия научила находить покой среди хаоса. Израиль научил ценить савланут — терпение. Бесценные уроки, но с тем, что дала Япония, не сравнить. В Японии я — человек книги, фанат слов и людей, которые их используют, — обрел бесценный навык заткнуться на пять минут и попробовать существовать по-иному. Япония научила меня философии вещей.
Прекрасных, малых вещей.
«Записки у изголовья». Что за странное название, думал я, впервые узнав об этой книге лет двадцать назад. Жил я тогда в Токио, работая корреспондентом NPR. Название зацепило меня. Что это за книга такая, название которой в дословном переводе звучит как «Книга подушки»? Книга, написанная тысячу лет назад мало кому известной куртизанкой из Киото? Как так вышло, что книга привлекает читателей десять веков спустя?
Я начал разбираться в вопросе — да тут же и закончил. Мне приходилось заполнять отчеты о состоянии японской экономики или пожилого населения страны, а иногда срочно лететь в Индонезию или Пакистан, чтобы осветить тлеющий конфликт. У меня не было времени — или, если быть честным, желания — читать книгу тысячелетней давности, не посвященную ничему конкретному. Однако эта книга, сама ее идея, меня не покидала, сосланная в отдаленные провинции моего мозга, терпеливо ожидающая, пока в центре освободится место.
Я устраиваюсь почитать «Записки» — как раз-таки в постели. Я в номере отеля в токийском районе Сибуя, хотя в Японии понятия «номер» и «комната» отличаются от наших.
Что по стилю, что по размеру эта так называемая комната больше напоминает каюту на корабле. Подлинный шедевр эргономичности: комната вроде как рассчитана на троих, но не все так просто. Эти трое должны лежать неподвижно. Для любого движения требуется согласие всех сторон, примерно как для визита президента или секса до брака. Это скорее не комната, а укромный уголок.
Такие редко ценят по достоинству. По крайней мере, взрослые. Детям хороший уголок всегда по душе. Они инстинктивно ищут себе такие убежища, а если их нет — создают сами. Помню, как меланхоличным пятилеткой превращал нашу балтиморскую гостиную в запутанную крепость из десятков одеял и простыней, которые привязывал к чему только мог — стульям, диванам, собаке. Я был слишком мал, чтобы осознавать свои мотивы, но теперь понимаю, чего мне не хватало: не хватало мне изысканного сочетания уюта и любопытства, закрытости и собственной ценности, безопасности и авантюризма. Такое ощущение дает только собственный уголок.
Я до сих пор такое люблю. И страдаю (если так можно сказать) от клаустрофобии наоборот: меня влекут ограниченные пространства, мне в них хорошо. Быть может, поэтому я так и люблю Японию. Никто не умеет устанавливать границы так, как японцы. Это народ Своего Уголка. Они втискиваются в вагоны метро, в бары, в так называемые отельные номера. Примечательно, что они при этом друг друга не убивают.
Я открываю первую страницу книги. «Записки у изголовья» читаются как личный дневник, и тому есть причина: это и есть личный дневник. «Ведь я пишу для собственного удовольствия все, что безотчетно приходит мне в голову», — поясняет Сэй-Сёнагон. Она совершенно не ожидала, что ее слова будет кто-то читать. Потому-то их так приятно читать. «Записки» полны неприкрытой честности, обычно остающейся уделом анонимов и умирающих.
Переворачивая страницы и поправляя подушку, я постепенно уношусь в мир Сёнагон. Меня подкупает ее смелость, любовь к деталям — и то, как она умеет находить красоту в самом неожиданном.
Буквальный перевод названия — «Книга подушки», как и сама эта книга, остается загадкой. При чем тут подушка? Возможно, Сёнагон держала рукопись у изголовья своего ложа, будто еще одну подушку. Может быть, ей нравилось ощущение уюта от этих слов — какое нам дарует любимая подушечка. Как знать.
«Записки у изголовья» — это не книга, по крайней мере не в традиционном смысле. Здесь нет нити повествования, постоянных персонажей, основной темы. «Записки» — это пестрое собрание наблюдений, длинных и (чаще) коротких, «безумное сплетение зарисовок, наблюдений и историй»[139], как пишет Мередит Маккинни, переводчица на английский язык «подушечной книги» — Makura no Sōshi.
Книга-не-книга состоит из 297 пронумерованных записей длиной от простого предложения до нескольких страниц. Где-то пересказываются истории из жизни императорского дворца в Киото, а где-то приводятся лишь списки с комментариями. Я больше всего люблю списки. В лице Сёнагон я обрел родственную душу — союзницу по списочному делу.
Она отказывается ехать только по одной полосе. От «Того, что пленяет утонченной прелестью» она переходит к «Тому, что никуда не годно», а затем обратно к «Тому, что полно очарования». Так и тянет сказать, что ей не хватает последовательности. Но это не так. Это жанр дзуйхицу, то есть «вслед за кистью». Этот японский литературный метод-который-не-метод меня потрясает: идеальный способ писать книгу-которая-не-книга. Пишущий в стиле дзуйхицу не боится следовать за интуицией, «чесать там, где чешется», повторяться — или не повторяться. Он не связывает себя структурой: скорее, позволяет ей прорастать самой.