Философский экспресс. Уроки жизни от великих мыслителей — страница 41 из 60

Мир ее был четко ограничен, географически заключен в стены императорского дворца и прилегающих к нему садов, социально же — отделен невидимой, но столь же прочной стеной, разделявшей аристократию и всех остальных. Казалось бы, в таком закрытом пространстве чувства живущих там людей меркнут, но на деле все было наоборот: они ярче воспринимали жизнь. Сёнагон жила в своем прекрасном уголке.

Я сижу в такси, везущем меня к императорскому дворцу. Решаю последние несколько кварталов пройти пешком. Хотел бы я сказать, что иду осмысленно, как Руссо, но это, конечно, не так. Я иду бессмысленно. Голова и ноги игнорируют друг друга. Вхожу за дворцовые стены и в сады — сегодня они так же прекрасны, как и в X веке. Это огромный комплекс: ряды цветущих вишен и апельсиновых деревьев приводят меня к комплексу зданий из кедрового дерева, так естественно смотрящихся в этих декорациях.

Я иду и чувствую шеей жар летнего солнца, рубашку пропитывает пот, и я представляю себе мир Сэй-Сёнагон. Совершеннолетие ее пришлось на эпоху Хэйан. Слово это означает «мир, спокойствие». Противоборствующие кланы вложили мечи в ножны — и взяли в руки кисти для каллиграфии. Этот период, продлившийся с 794 по 1185 год, историк Айвен Моррис называет временем «культа красоты»[144].

Мне очень это нравится. Если мне когда-либо случится примкнуть к культу (такая возможность всегда есть, учитывая мою склонность к утопиям и документально подтвержденную наивность), то я выберу именно этот. Ни в одной другой цивилизации, за исключением разве что Италии эпохи Возрождения, красоте не придавали такого значения и не возводили ее на такой пьедестал, как в Японии периода Хэйан. Люди писали стихи, играли музыку, возделывали невероятные сады, составляли ароматические смеси с таким сосредоточенным вниманием, которое в наши дни уделяют разве что кофе Кона{15} и виртуальному футболу.

Японцы хэйанского периода так глубоко впитали в себя этот артистический импульс, что он стал не виден — как не видны стропила, балки и прочие составные части в хорошо спроектированном здании. Жизнь была искусством; искусство было жизнью; они были близки до неразделимости. Японцы тех времен ставили эстетический опыт выше абстрактных теорий. Важнее знаний было то, как человек видит, как он слушает — и как он пахнет тоже.

В хэйанской Японии уважали все виды искусства, но превыше всего ставили поэзию. Именно поэзией размечали все жизненные вехи — рождение, вступление в брак, даже смерть. Добропорядочный господин той эпохи отправлялся в последний путь с прощальным стихотворением. Хорошему поэту был дарован успех в любви и в карьере. Плохого безжалостно высмеивали.

Просто написать красивое стихотворение было недостаточно: нужно было еще и красиво его преподнести. Представьте: вы живете в Киото в 970 году и вам нужно послать кому-то весточку. Что вы будете делать?

Прежде всего выберите бумагу. Какая попало не подойдет. Нужно найти бумагу «правильной толщины, размера, оформления и цвета — под стать настроению, которое вы хотите передать, времени года и даже погоде за окном»[145]. Напишите несколько черновиков, пробуя разную композицию письма и разные кисти. Когда и слова, и каллиграфия достигнут совершенства, следует сложить бумагу одним из нескольких принятых способов, а затем приложить к письму подходящую веточку или цветок. И наконец, найдите «смышленого и приятного посыльного»[146], поручите ему доставить письмо адресату и ждите ответа. Быть может, на ваше письмо отреагируют одобрением, отвержением или, хуже всего, — молчанием. Гостинг{16} придумали задолго до XXI века.

Все эти изощренные ритуалы так и хочется сравнить с нашим сетевым этикетом. Я, конечно, выберу подходящий шрифт, может, добавлю одно-два эмодзи, но до изящного аромата моих писем или эсэмэсок никому дела нет. Электронная переписка удобна, но за все приходится платить. В том числе за удобство: мы жертвуем интимностью и эстетикой. Сознательно или нет — но мы жертвуем ими с радостью. Не таковы были японцы эпохи Хэйан.

Наши бездушные и лишенные аромата сообщения показались бы им не только эстетически бездарными, но и этически небезупречными. Аморальными. Красота в Японии считалась — да и считается по сей день — нравственной добродетелью. Высоконравственный человек — значит личность эстетически возвышенная. Красота — неотъемлемая черта не только хорошей жизни, но и хорошего человека. Множить красоту в мире — акт щедрости и самоотверженности. Речь идет об этичном поведении, сродни мужеству храброго солдата, сочувствию мудрого судьи или, как полагала Симона Вейль, вниманию добросердечного человека.

Сэй-Сёнагон, безусловно, была даровитой и остроумной писательницей — но была ли она философом? Ни в одном перечне величайших светил мировой философии ее имени не найдешь. Оно и понятно. Она не создала философской системы, не выстроила теорий о Вселенной и нашем месте в ней. Сами по себе идеи интересовали ее мало. А вот люди и вещи — прекрасные вещи — повергали ее в восторг.

И все же, если задача философа состоит, по словам одного ученого, в том, чтобы «показывать, что все может быть иначе»[147], — Сёнагон подлинный философ. Показывая нам мир — свой мир, — она всегда добавляет: взгляни. Потрясающе, правда? Такое крошечное и такое прекрасное. Если считать, что задача философа, как говорил Ницше, «усиливать наш вкус к жизни», — Сёнагон точно философ. Почитаешь ее пару часов — и краски мира становятся ярче, а еда — вкуснее.

Вот главный подтекст ее философии: наша сущность во многом определяется тем, чем мы предпочитаем себя окружать. И это наш выбор. Философия показывает, как это происходит. Понять, что мы вольны выбирать, — это и есть первый шаг к тому, чтобы выбирать мудро. Как писал на эту тему немецкий писатель Герман Гессе, «впервые срывая крошечный цветок, чтобы поставить его рядом с рабочим местом, человек делает шаг к радостной жизни»[148].

Я сижу за письменным столом в Вермонте, работаю. Каждое лето я приезжаю сюда. Всегда в тот же домик, где меня окружают одни и те же предметы. Вот мой ноутбук, вот мягкий, почти неземной отсвет клавиатуры, вот приятное пощелкивание клавиш. Вот моя чашка кофе. Я наслаждаюсь приятной тяжестью чашки, ее теплом в этот холодный не по сезону летний день. Улавливаю легкий звук, с которым я отпиваю и глотаю теплый, с приятной горчинкой кофе, поднеся чашку ко рту и прикоснувшись к ней губами.

А вот и сам мой письменный стол, твердый, солидный. Дерево воплощает желание дизайнера, которому (или которой) хотелось, чтобы этот стол использовали именно так, а не иначе. У этого стола есть история, биография: ведь предметам тоже есть что нам рассказать. Если прислушаться, можно ощутить присутствие столяра, изготовившего стол, всех, кому он принадлежал раньше, грузчиков, которые доставили его сюда, и приятной леди, которая протирает его по воскресеньям. Всего лишь стол, да! Но вокруг него — целый мир.

* * *

Я читаю «Записки у изголовья» — и вот наши с Сэй-Сёнагон взгляды встречаются сквозь толщу нескольких столетий. Она смотрит на меня сурово. Оценивает. От ее глаз не ускользает лысина, рябинки на коже, небрежно подобранная одежда. Представляю, в какой список она внесла бы меня. «То, чего лучше бы вовсе не было»? «То, что я Боже-мой-ни-за-что-на-свете»? Безусловно, она заметит и мой ум, любящий бросить вызов великим идеям; и все же она не слишком впечатлена: у стоящего перед ней мужчины недостает эстетического импульса.

И она права. Я не склонен уделять внимание деталям. Уход за собой — это для простых смертных. У меня, Человека идеи, времени на такую ерунду нет. Я по-странному горжусь своей неряшливостью, ведь интеллектуальная глубина, полагаю я, обратно пропорциональна аккуратности внешнего вида. Моему уму нужно большое, он будто фотокамера, застрявшая в режиме широкоугольника. Мой ум игнорирует мелочи, выискивая великое и всеобщее.

Такая гигантомания охватывает практически всю мою жизнь. Я отлично открываю банки с едой (большое), но забываю их закрывать (малое). Исправно кормлю собаку (большое), но забываю — кота (малое). Пишу книги (большое), но имею ужасный почерк (малое). И я даже не склонен рефлексировать на этот счет (кому есть дело до подобной ерунды?). Вернее, раньше не был. Я осознаю, что за невнимательность к деталям приходится платить. Она связывает, ограничивает меня. А один раз чуть не убила.

Подростком я учился управлять частным самолетом. И все было хорошо — поначалу. «Ты хорошо понимаешь большие вещи, но не мелочи», — как-то раз после занятия сказал мне инструктор. Было не вполне понятно, комплимент это или упрек. Полагаю, ответ зависит от того, насколько сам говорящий умеет ценить малое. Он, в отличие от меня, умел.

Однажды после очередного занятия с инструктором я вырулил обратно на парковочную площадку и выключил мотор. Я уже расстегивал плечевые ремни, когда инструктор сказал как ни в чем не бывало:

— Ну, я пойду. Теперь давай сам.

— Чего?

— Ты готов.

— Готов?

— Ну да. Готов.

Мой первый самостоятельный полет. Мне шестнадцать, я даже машину еще сам не водил. Я громко сглотнул.

— Все получится, Эрик, — произнес какой-то вроде бы знакомый голос… да это же я сам и сказал.

— Да, все получится, — ответил я самому себе.

— Да наверняка, — отозвался инструктор. — Дай только я все-таки выйду из машины.

— Да-да, конечно…

Он выбрался из самолета: место рядом со мной зияло пустотой. Я связался с диспетчером, запросил разрешение на руление и взлет.

— Принято. Взлетно-посадочная полоса номер 14, — прозвучал чеканно-ясный ответ.