Философский экспресс. Уроки жизни от великих мыслителей — страница 51 из 60

Я делаю глубокий вдох, закрываю глаза, представляю, будто смотрю на все с высоты. Это помогает, но лишь немного: с этой самой высоты мне прекрасно видно, как самолет улетает без меня в Париж.

Я вспоминаю Сенеку, который тут же обесценивает и текущую проблему, и дело всей моей жизни — философские путешествия: «Неужели мудрости, которая превыше всего, можно набраться по дороге? Поверь мне, нет дороги, которая уведет тебя прочь от влечений, от гнева, от страха»[168]. Чертов римлянин.

Вспомню лучше Эпиктета — он позитивнее[169]. Для него путешественник — «мыслящий созерцатель космоса». Так-то лучше. Что делать с метелью в мае, он прямо не говорит, так что приходится импровизировать. Что в этой ситуации зависит от меня? Снег — нет. Закрытые дороги — нет. Собственно говоря, мой философский путь — тоже нет. Я слишком крепко привязан ко всему этому. Я, сказал бы Эпиктет, подобен путнику, который нашел понравившуюся ему гостиницу и не хочет оттуда уезжать: «Человек, ты забыл о своей цели — твой путь лежит не к гостинице, а через нее».

До меня доходит, что моя тревога — это реакция на впечатление от потери. Я пропущу самолет, потеряю время, а значит, потеряю… что?

Не очень понятно. Я раньше не продумывал все возможные варианты. А теперь продумал — и понимаю, сколь мало на самом деле поставлено на карту. Мой рейс — это безразличное. Мое счастье от него не зависит. Ни на йоту. Он не принадлежит мне. И я не могу его потерять. Я здесь лишь временно, проездом. Кроме того, попаду ли я в Париж — зависит не от меня. Если дороги закрыты — значит, закрыты.

Назову-ка я это все иначе. Свою транспортную заминку — мини-отпуском, который позволит еще немного побыть с друзьями-стоиками. Парижу уже много сотен лет. Подождет еще немного. Снег не будет идти вечно — все повсюду смертно. Рано или поздно он перестанет, и я поеду на юг, проеду Снежные горы под бесконечным вайомингским небом, затем прибуду в денверский аэропорт, а вскоре после этого увижу и яркие огни Парижа. Конечно же, скоро все так и случится. Если судьбе будет угодно.

13. Стареть, как Бовуар

Время: 13 часов 42 минуты. Скоростной поезд TGV № 8534, следующий из Бордо в Париж.

За окном проносится что-то размытое, зеленое — вероятно, поля. Белые ветряки на горизонте лениво ворочают лопастями в недвижном горячем воздухе. Напротив меня сидит девочка-подросток в свитшоте с надписью «Reality Sucks» — «Реальность — отстой». Да, но что это такое — реальность? — спросил бы я, если бы владел французским.

Оглядываясь, обнаруживаю, что я старше всех в поле моего зрения. Что-то в последнее время так бывает частенько. Такое внезапное обилие молодежи вокруг приводит меня в замешательство. Не могу этого объяснить. Но уверен, что сам я здесь ни при чем. Я не стар.

Пару недель назад я зашел поработать в кофейне рядом с университетом. Зря. Я погрузился в сияющий поток молодости — идеальные красавцы с идеальными зубами, идеальными волосами, с идеальным, настежь распахнутым перед ними будущим. Одеты в нарочито небрежные тренировочные штаны, носят дорогущие наушники, в качестве приветствия изо всех сил стукаются кулаками.

Мать их за ногу, чуть не подумал я. Но остановил себя, ведь именно так бы подумал типичный унылый старик. А я не старик. Когда жизнерадостная юная бариста сообщила, что мой Эрл Грей готов, а я не ответил, потому что размышлял об экзистенциализме или, может, о Платоне, и ей пришлось повторить мое имя — я заволновался: вдруг она решила, будто я стар? А я не стар! Я же не тот хрыч, который попросил газетку The New York Times — бумажную! — а бариста вытащила ее из-под стойки, спрятанную будто порножурнал. И я не тот старый пень, у которого калькулятор — калькулятор! — лежит на столе, словно древний артефакт. Нет-нет, это все не про меня. Я не стар.

Поезд прибывает в Париж с опозданием. Проводник объявляет о двадцатиминутной задержке, которая растягивается на час, а потом и на два. Молодежь в вагоне начинает волноваться, то и дело смотрит на часы, словно это ускорит наше прибытие. Люди постарше на часы не смотрят. Когда проводник с сожалением сообщает, что мы задерживаемся еще больше, я тоже задираю рукав и пристально пялюсь на часы. Я же не старикан какой-нибудь.

* * *

Старость — что-то громоздкое, такое, что от себя не отодвинешь. И она ближе, чем кажется. Встречи с ней не бывают приятны. От старости нельзя отмахнуться. Нельзя подколоть ее едкой репликой. Со старостью сталкиваешься лоб в лоб.

Как-то утром Симона де Бовуар взглянула в зеркало, как делала каждое утро, а из зеркала на нее уставилась незнакомка. Кто это такая? Женщина, чьи «брови свесились к самым глазам, под глазами — мешки, щеки слишком толстые, и еще эти горестные морщинки вокруг рта». Не могла же это быть она сама. Однако так и было. «Могу ли я стать кем-то другим, но остаться собой?» — задумалась она.

Бовуар в то время был 51 год. Она была хороша собой. Но возраст, писала она в своей книге на эту тему, выдают глаза тех, кто смотрит на нас. Она волновалась, что этим глазам не понравится то, что они увидят. Или, что еще хуже, они не увидят вообще ничего. Двадцатилетние, догадывалась она, уже видят ее мумифицированным трупом. Решающим ударом стал случай вскоре после эпизода с зеркалом, когда Симону остановила на улице молодая женщина и сказала: «Вы так похожи на мою маму!»

Бовуар была обескуражена. Она чувствовала, будто ее предали. Время, раньше бывшее ее другом, начало играть против нее. Она всегда жила глядя вперед, «тянулась к будущему», задумывая очередной крупный проект или экспедицию, а теперь приходилось давать задний ход, оглядываться через плечо на прошлое. Бовуар столкнулась с возрастом.

Но ведь все к этому и шло, подумаете вы. С самого детства она испытывала навязчивый страх старости, боясь ее даже больше, чем смерти. Смерть — это «абсолютное небытие», а стало быть, в ней есть какая-то странная привлекательность, рассуждала она. Но старость? Старость — это «пародия на жизнь».

Жан-Поль Сартр, спутник жизни Бовуар, называл старость «несбыточностью». Несбыточность — это то, что мы можем пережить, но никогда не принимаем душой; это доступно только другим. Мы выглядим старыми, действуем как старики, и по возрасту мы объективно стары, но мы никогда себя таковыми не чувствуем. Не осознаем себя пожилыми. И вот через двенадцать лет после первого столкновения с возрастом Бовуар написала: «Мне шестьдесят три. И эта истина все еще мне чужда».

* * *

Существует очень мало ориентиров относительно старости. А ролевых моделей — еще меньше. Полно стариков, выдающих себя за молодых, но это ролевые модели для стариков, выдающих себя за молодых. Но не для тех, кто стареет.

Вряд ли подойдет и кандидатура Симоны де Бовуар — романистки, философа, легенды феминизма. О старости она всегда пишет с мрачностью. Ей не удавалось «красиво стареть». Старела она неохотно, сопротивляясь. Она пылала гневом на то, как гаснет смертный мир{18}, а заодно и на тех, кто отказывал ей в праве на этот гнев. Но в конце концов она смогла примириться со старостью, принять ее и даже — хотя сама бы она этого, быть может, не признала — полюбить ее.

Я мог бы ориентироваться на ее пример, поскольку и моя встреча со старостью не за горами. Предупреждающих сигналов уже было немало. Не далее как сегодня утром на моей левой щеке появилось крошечное коричневое пятнышко — в комплект к такому же на правой, еще парочке их братишек на голове и кузенам на шее. Вчера его не было. Вроде бы не было. Я, честно говоря, не очень часто смотрю на себя в зеркало. А если и заглядываю, то скорее мимоходом, чем по-настоящему. Из зеркала в мой мозг поступает ровно столько сигналов, чтобы убедить меня в том, что я все еще существую в физической вселенной, но на то, чтобы обратить мое внимание на неприятные моменты вроде этого нового пятнышка, их уже не хватает. Сейчас я думаю: я ведь уже много лет не видел себя.

Моя ли в том вина? Я мужчина возраста не определенного, но неопределенного. В возрасте, но не стар. Как назвать этот неловкий промежуток? «Поздний средний возраст» — не так уж хорошо из-за слова «поздний», но явно лучше, чем «ранняя старость». Ведь я не стар.

Глядя на настоящего старика, я вижу то, что Бовуар называет «Другим», — кого-то столь чужого, что нам он кажется «объектом; чем-то несущественным». Вот он — стар, говорю я себе. А я нет. И эта фраза подразумевает, что старым я никогда и не стану. Я знаю, это ложь, но ложь полезная — она дает мне каждое утро вставать с постели, как Марку, и продолжать борьбу.

Эту битву мне не выиграть, я знаю. Я уже начинаю отступать. Когда моя борода начала седеть, я каждую неделю подкрашивал ее в каштановый — не дай бог превратиться в седобородого. Постепенно я перешел на раз в две недели, а затем — и в три. Я знаю, что однажды сдамся седине. Вижу, что не за горами момент встречи. Но не сейчас. Нет, еще не сейчас. Я не стар.

Моя способность к самообману началась не с первых седых волосков. Как замечал римский философ Цицерон, многие недостатки, в которых мы виним старость, на самом деле коренятся в нашем характере. Старость не придает нашему характеру каких-то новых черт, лишь усиливает существующие. С возрастом в нас сильнее проступаем мы сами. Обычно с невыгодной стороны. Из финансово грамотного молодого человека вырастает старый скряга. Из восхитительно решительной юной леди — невыносимо упрямая старуха. Всегда ли такое расширение носит негативный характер? Можно ли изменить эту траекторию? Можно ли стать старшей и притом лучшей версией себя?

* * *

Большинство философов обычно на удивление мало пишут о старости. Я говорю «на удивление» не только потому, что это вообще-то важнейшая часть жизни, но и потому, что немало философов прожило долгую, плодотворную жизнь. Платон умер в 80 и активно работал до конца своих дней. Исократ прожил до 99 лет, а самый знаменитый свой труд создал в 94. Горгий уделал их всех: жил и работал он до 107 лет.