Вот и жизнь, папъясняю я, представляет собой череду бесконечных выборов. Выбирая какую-то одну дорогу, мы всегда вольны изменить траекторию. И постоянно продолжаем выбирать, где подняться, где повернуть, делая вид, будто поступить иначе — значило бы предать самих себя. Этот мост — стальное воплощение экзистенциализма.
— Пап.
— Мм?
— А ты знаешь, что такое истерическая беременность?
— Э-э-э. Нет, — отвечаю я, не совсем понимая, к чему она это.
— Это когда у тебя есть все признаки беременности, но самой беременности нет. Ты просто убедила себя, что она есть.
— Интересно, Соня. Только при чем же тут…
— А у тебя истерическое мышление. Ты думаешь: вот стоит красивый мост, и он явно олицетворяет какую-то крутую идею. Но по мне так это просто красивый мост.
Философы порой берут на себя больше, чем могут «вывезти». В своей жажде найти глубинный смысл они рискуют поддаться интеллектуальным галлюцинациям: иногда мерцающий свет — это не оазис, а лишь игры их собственного разума, а самое простое объяснение и есть лучшее. Именно поэтому Сократ считал, что упражняться в философии подобает парами. Система обмена опытом. Чтобы не терять связи с реальностью, человеку нужен кто-то еще, носитель другого разума. Мой Сократ — Соня. Она оспаривает мои предположения. И сеет сомнения.
Любительница кафе Симона де Бовуар и родилась рядом с кафе. Балкон квартиры ее родителей располагался над «Кафе де ла Ротонд» на Рив Гош. Однажды, когда матери и отца не было дома, Бовуар подговорила младшую сестренку вместе спуститься и купить себе café crème — как раньше называли эспрессо. «Вот это смелость! Вот это отвага!»[171] — вспоминала сестра Элен.
Бовуар и сама себя считала «маленькой командиршей». И любопытной девочкой. Она залпом проглатывала книги — любые, но в особенности истории о путешествиях. Они-то и зажгли в ней искру Wanderlust — жажды к скитаниям, оставшейся навсегда. А как-то раз учитель предложил Симоне изучать философию. Тут-то она и попалась.
Юной девушкой, еще не будучи экзистенциалисткой (да и термин этот еще не появился), Бовуар сказала: «Моя жизнь будет сбывшейся сказкой, которую я сама буду писать на жизненном пути». Это и есть экзистенциализм. Нет никакого заранее предопределенного сценария. Нет плана постановки. Мы сами — авторы, режиссеры и актеры собственной жизни.
В 21 год Бовуар успешно сдала сложный экзамен на степень агреже по философии. Она стала самой молодой в истории обладательницей этой степени, позволявшей ей преподавать в высшей школе, а по академической успеваемости стала второй, уступив лишь Сартру. За деловитость и нелюбовь к шуткам кто-то из соучеников прозвал ее Castor — бобрихой{21}. Прозвище закрепилось за Симоной, и она носила его с гордостью. В слове «труд», как пишут ее французские биографы, «словно бы заключалась некая магия, особое сияние, особая музыка. Это был ее пароль к жизни»[172].
Бовуар постоянно над чем-то трудилась — иногда над несколькими вещами одновременно. Попав в серьезную автокатастрофу, она работала, даже находясь в больнице. Во время длительной болезни Сартра она писала свою книгу о старении. «Работа — моя защита, — говорила она. — Работать мне не может помешать практически ничто».
Философия, как я уже говорил, практически не замечает вопрос старения. Однако есть одно важное исключение: Цицерон. Когда он написал свою прекрасную оптимистичную работу «О старости», ему было 62 года и его мучили боли.
«Все хотят дожить до старости, а когда доживут, ее же винят»[173], — пишет он. А почему? Старость не так уж плоха. Наш голос становится мелодичнее, разговоры приятнее. «Если она действительно находит пищу в занятиях и знаниях, то нет ничего приятнее старости, располагающей досугом», — заключает он.
Чушь, отвечает Бовуар. Ее коробит от приторности суждений Цицерона. Ей хотелось смотреть старости прямо в глаза, не мигая. И вот результат: «Сила зрелости» — 585-страничный том, ни разу не легкое чтение. Вот пример.
Ограниченное будущее, замерзшее прошлое: вот положение, с которыми принуждены мириться пожилые. Нередко они оказываются парализованы этим. Все планы уже реализованы или от них отказались, жизнь замкнулась сама на себе; их присутствие ни для чего не требуется; им нечем больше занять себя.
Дальше — хуже. Пожилые, пишет она, это «ходячие трупы… обреченные на нищету, немощность, убожество и отчаяние». Свои безрадостные размышления Бовуар приправляет антропологией: у племени намбиквара есть одно слово, которое значит и «молодой», и «красивый», а есть — то, которое значит и «старый», и «уродливый». История на ее стороне. Над стариками смеялись во все времена, лишь только появлялись более молодые, готовые смеяться.
Вот мысленный эксперимент: представьте себе женщину, выросшую в полном одиночестве на необитаемом острове. Будет ли она стариться? У нее появятся морщины, неизбежно начнутся проблемы со здоровьем. Она станет менее подвижной. Но будет ли это старением? Бовуар так не считала. Для нее старение — культурный феномен, социальный приговор, который выносят нам окружающие. Нет судей — нет и приговора. Женщина на острове станет дряхлеть физически, слабеть, но стареть не будет.
Мрачный взгляд Бовуар на взросление, очевидно, продиктован ее личными обстоятельствами. Эту книгу она написала в шестьдесят лет, когда ее здоровье, до этих пор «до неудобного крепкое», начало сдавать. Походка замедлилась. Началась одышка. Когда кто-то говорил «золотая осень жизни», она лишь усмехалась. Ей хотелось написать о старости «без искусственного лоска».
Думаю, Бовуар попалась в ловушку когнитивного искажения, что-то вроде гильотины Юма. Не совсем дилемма «есть/до́лжно», скорее, как я это называю, «мог бы / обязан». Я мог бы демонстрировать на публике голый зад, как Руссо, но это не значит, что я обязан это делать. Другие могли бы погрузиться в отчаяние, но это не значит, что они обязаны. У них есть выбор. Странно, что экзистенциалистка Бовуар упустила это из виду.
Неудивительно, что такие люди, как, скажем, современный философ Марта Нуссбаум, отвергают ее мрачный фатализм. «Я не признаю ни собственного опыта, ни опыта моих знакомых-ровесников»[174], — пишет Нуссбаум в своей книге о возрасте.
Бовуар, пожалуй, слишком уж отвергала жизнерадостность Цицерона. Вместо розовых очков римлянина — надела черные. Они не только защищали ее от вредного излучения, но и не пропускали свет. А ведь свет — есть. Старость — совсем не обязательно сумрачная смерть, растянутая во времени, какой ее представляет Бовуар. Это может быть время великой радости и счастья творчества. На чьем же примере лучше всего это показать? На примере Симоны де Бовуар.
Как-то вечером за ужином из ле наггетс я пытаюсь поговорить на эту тему с Соней. Беседовать с тринадцатилеткой о старости — примерно как с русалкой об альпинизме.
— Ну, это же не про меня, — отвечает она, как будто старение — это что-то необязательное, типа игры на автоматах патинко или занятий балетом. Будет настроение — можно и попробовать, но настроение будет вряд ли.
Я напоминаю Соне, что вообще-то она стареет ровно так же, как и я.
— Ну да. Но ты стареешь по-плохому, а я по-хорошему.
— По-хорошему?
— Да. Скоро я пойду в старшую школу, смогу водить машину…
— Ну а в чем же именно разница между «хорошим» и «плохим»?
— По-хорошему — это когда становишься ближе к свободе. А по-плохому — к смерти.
Меняю тактику разговора. Объясняю, что пытаюсь найти положительное в старении. Есть же ведь в нем что-то положительное, правда?
— Да нет. Нету, — отвечает она.
— Ну а знание? Старики много знают.
— Не обязательно. Вообще-то молодые знают больше, потому что у них есть и знания стариков, и новая информация.
Зайду еще с одной стороны.
— Ну а память? У стариков больше воспоминаний, чем у молодых. Это как если бы на «Нетфликсе» было больше фильмов, которые можно посмотреть. Это же точно хорошо!
— Не все подряд стоит смотреть, старичок.
Чувствуя мое отчаяние, она идет навстречу:
— Сложновато, я вижу. Ты пишешь о том, как стареть достойно, но не знаешь, как это. А ты просто сделай финт ушами и назови главу иначе: «Как не стареть вообще? Не физически, но в душе».
Это тоже будет непросто, соглашается она. Когда молодежь носит брюки в клеточку или слушает винил, это называется «ретро», но, если старик одевается как подросток, — его сочтут жалким.
Так что же, спрашиваю я, если стареть — это отстой, а вести себя как молодой общество мне не позволит или, во всяком случае, жестко осмеет, куда же мне деваться?
— Остается только принять.
— Принять?
— Ну да. Напиши главу «Как принять свое старение» или что-нибудь в этом духе.
Ну-ка, ну-ка. Что задумала эта девочка?
— Ну и как принять свою старость? Что бы ты посоветовала?
— Просто расслабься. Не мешай мозговым волнам.
— Мозговым волнам?
— Воображаемым, старичок. Воображаемым мозговым волнам. Говорит тебе мозг: «Слушай, чувак, мы с тобой уже старенькие. Давай расслабимся», — вот, значит, и расслабься.
Сонино предложение очень в духе стоиков. Суть мудрости, полагают стоики, в том, чтобы различать, что от нас зависит, а что нет, меняя первое и принимая второе. Если это так, то старость — идеальное упражнение в стоической мудрости. С возрастом баланс между первым и вторым смещается в сторону последнего. Принять — не значит смириться. Смирение — это сопротивление, замаскированное под принятие. Притворяться, что принимаешь что-то, — все равно что притворяться, что кого-то любишь.