Философское уморасположение. Курс лекций по введению в философию — страница 46 из 60

Осмотримся еще немного в космогоническом начале, там есть еще куда смотреть.

Пределы мира тут как граница между ясным днем и темной ночью (хотя «день» и «ночь», как обитатели мира еще ждут своего рождения). Это граница, где ясный день рождается из ночи и возвращается в нее, где, говоря на языке эллинов, хаос неведения граничит с порядком космоса, где логос членораздельной речи граничит – нет, не с мифом («миф» это уже слово, речь, как и «эпос») – с молчанием, когда ум задумывается в себе о себе.

Рассказ о рождении богов в «Теогонии» начинается с просьбы поэта к музам:

С самого это начала [ἐξ ἀρχῆς] вы всё расскажите мне, Музы,

И сообщите при этом, что прежде всего зародилось.

Прежде всего [πρότιστον] во вселенной Хаос зародился, а следом

Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный… (ст. 114–118).

Теогония, как видим, другая, не гомеровская, в начале тут хаос[114], бездна. Еще раз мы встречаемся с этим началом, как-то сохранившимся, встроенным в мир. Это место еще страшнее, чем сам хаос, это бездна в бездне, там и Тартар, где ютятся поверженные титаны:

Там и от темной земли, и от Тартара, скрытого в мраке,

И от пучины морской, и от звездного неба

Все залегают один за другим и концы и начала,

Страшные, мрачные. Даже и боги пред ними трепещут.

Бездна великая[115]… (ст. 736–740)

Вот каково наше место искомых «начал»: и боги пред ними трепещут, потому что могут ведь и не начаться или закончиться со всем своим бессмертием: там залегают начала и концы. Так Прометей в трагедии Эсхила знает конец олимпийского царства Зевса.

И мы читали у Аристотеля, что первые философы находили начало там, где все начинается и заканчивается. В этом месте весь развернутый в рассказе мир-миф находится словно свернутым, в целом, как если бы рассказчик еще только задумывал свой рассказ. Вот так он и есть, не развертывается, а есть. Мир предстает, как он есть, если в развертывание включается обратный поток, свертывание.

Судя по всему, самый ранний фрагмент, который дошел до нас не в пересказе, а в оригинале, фрагмент Анаксимандра. В переводе А. В. Лебедева он звучит таким образом:

«А из каких [начал] вещам рожденье, в те же самые и гибель совершается по роковой задолженности, ибо они выплачивают друг другу правозаконное возмещение неправды [=ущерба] в назначенный срок времени»[116]. Если перевести буквальней, будет: «из (или от) которых происхождение (рождение) существующим, в те же происходит и уничтожение неизбежно, ибо они в порядке времен дают друг другу возмещение за нарушение справедливости и принимают кару по справедливости». «Справедливость» это δίκη (dike) – правосудие, правда. Не трудно понять эти «поэтические» метафоры как образ простой смены времен года, но речь идет не о природе, а о том, как есть всё, что есть.

Вроде бы Анаксимандр имеет в виду, что всякое возникновение, рождение нарушает некий закон и его возникновение должно быть со временем возмещено, оплачено гибелью. Всему свое время, своя пора, свое место, а пройдет пора, и возникшее – по справедливости – подлежит исчезновению. Существующее определено в существовании своей порой, и только само время неопределенно, беспредельно, в отличие от многообразия существований, оно есть не одно из множества существующих, а… одно для всех. Что же, оно и есть само бытие? «Всё превышающее, безмерное время, – тоже поэтически говорит Софокл, – выводит на свет неявное, а явное скрывает» (Софокл. Аякс, ст. 647). Если памятливая мысль способна держать в уме всё, время исчезает, и ум мыслит не текущий ряд событий, а завершенное бытие. Сущее, которое выявляется и скрывается по порядку времен, теперь – в уме – существует вместе, а каждое – в своем начале и конце, как своего рода мысли единого замысла. Тогда понять что бы то ни было значит распознать – припомнить, скажет Платон, – его замысел в едином замысле мира.

Вот так за космогоническими историями перед мыслью является существование в целом, во внутренней связности возникновения и уничтожения как невозникающее и неуничтожающееся бытие. Или же можно сказать и так: в той же мере возникающее, в какой и уничтожающееся, сущее в противоборстве истока и противотока. Такой образ мы находим у Гераклита (фр. 37 в изд. А. В. Лебедева, я не следую его переводу):

«Этот строй, один и тот же для всех, не создал никто из богов, никто из людей, но он был всегда и есть и будет всегда живой огонь, в той же мере разгорающийся, в какой и угасающий». Здесь важно, что бытие существующего мыслится сразу и как тождественно себе устроенное, и как жизнь, горение[117].

Если мы снова спросим теперь, где же располагается ум философа, ответ вроде бы найден: при начале самого ума и его умного, осмысленного им мира. Там, где миф или эпос начинают свои повествования, ум философа задерживается и строит свои вопрошающие логосы. Там, где современный астрофизик рассказывает о большом взрыве и расширяющейся Вселенной, или историки-эволюционисты рассказывают о происхождении (генезисе) и развитии видов животных, нравов людей, научных знаний или художественных стилей, философ тормозит и спрашивает о генезисе начала (из ничего) или следующего шага в развитии (тоже ведь неизвестно, с чего бы).

Заметив, что философия не рассказывает мифы-сказки, Платон так описывает расположение философского ума: «метод исследования нам надо принять такой, будто те находятся здесь и мы должны расспросить их…» («Софист». 243е). Подождите, мысленно обращается философ к рассказчикам, подождите, нам не понятно. Вот вы, которые говорите, что начал существующего два, причем оба есть одним, надо полагать, бытием, так вот, двух начал никак не выходит: либо одно – бытие, либо три – теплое, холодное и бытие. Причем эти три грозят размножаться и дальше. Вернемся же к бытию… Словом, первые философы только теперь, в мысленном пространстве разговора («будто находятся здесь, с нами») стали философами, оказались в философском расположении ума: в диалектической (вопросо-ответной) беседе возле начала начал.

Мы сейчас не последуем дальше за ходом диалектической беседы в «Софисте». Пока нам важно уяснить место и жанр этой беседы. Жанр – диалектика, обсуждение апорий, связанных с мыслью, которая входит не в мифологию начала, а в то, что можно назвать философской археологикой: логикой возможных основопредположений и соответственно архитектоникой возможных миров-умов. Место – при начале, на границе бытия и небытия или истины и заблуждения.

Между миром космогоний и миром философской диалектики разверзается пропасть. Мы сталкиваемся с этой пропастью в поэме Парменида. Если в поэме Гесиода зияющая пасть хаоса отделяла возникший мир от мрака, где залегают один за другим все концы и начала, то теперь подобная пасть это пасть ворот, отделяющих мир «двуголовых» (противоречащих себе) смертных с их невразумительной космологией, где бытие смешано с небытием и для всего есть дорога назад, – от простого, определенного, тождественного себе и замкнутого в себе бытия раз и навсегда отделенного от небытия приговором самой истины к небытию.

В поэме Парменида бездна-зияние – χάσμ᾽ἀχανές[118] – отделяет мир блуждания смертных со всеми их космосами-устроениями от мира алетейи-истины. За широко разверстыми вратами уже не космогоническая бездна с корнями начал, а простое определенное бытие, странно граничащее с простым небытием, о котором можно (и следует) знать только то, что его нет. Этот шаг Парменида не только завершает космогоническую мысль, но впервые ставит тот предел, за которым начинается мысль строго философская: вопрос о бытии не есть вопрос о происхождении.

Всё, что мысль может мыслить, т. е. определенно иметь в виду своего внимания, не блуждая в потемках неопределенности, где остается неясным, о чем она, – есть нечто строго определенное. Значит то, благодаря чему можно говорить о некоем «что», об определенно сущем, и есть определяющий его предел. На вопрос, что делает сущее сущим, ответ: предел. Этот предел отделяет определенное от неопределенного, а неопределенное это смесь бытия и небытия (то ли есть, то ли нет). Следовательно, истина требует, чтобы определенность бытия была отделена от неопределенной смеси бытия и небытия. Иначе говоря, небытие, чтобы не примешивать к определенности в рассказах о возникновении, рождении, изменении… надо вообще изгнать, удалить в… небытие. Отсюда известная тавтология: что есть, есть, а чего несть, того несть.

Второе, что определяется тут же, – начало мысли, ответ на вопрос, что значит помыслить. Быть значит быть определенным, помыслить что-то значит определить, определяющая мысль сама определяется как мысль своим мыслимым. Таков, по-моему, смысл знаменитого фр. В3 «Одно и то же мыслить и быть». Определяющий предел – вот то, где определяемое бытие («что есть») и определяющая мысль («что такое») совпадают. Еще можно сказать так: определенность сущего есть начало его понимания, определяющая мысль выявляет сущее в определенности его бытия.

…Как далеко мы, однако, от космогоний, от этих «двуголовых» (двоемыслов) рассказчиков, для которых быть и не быть (а значит понять и не понять) одно и то же и не одно и то же.

Что же мы получили, проникнув умом за край нашего путаного мира и невразумительной мысли? Тождественное себе, повсюду равное себе, неизменное бытие, которое есть только в том смысле, что оно не не есть, и мысль, тождественно умолкающую в тавтологии[119]. Бытие, лишенное жизни, действия, движения, а равно и мысль, лишенная мышления, твердящая только «есть есть, а несть несть, что сверх того, то от недоразумения». Э нет, думаем мы, что-то тут не так. Не так, подтверждает современник Парменида Гераклит. Бытие есть всегда живой огонь, всегда пылающая жизнь, всегда мыслящая мысль, противоборство-полемос рождающегося и гибнущего и соответствующая ему речь, включающая в свое течение противоток противоречия.