Фима. Третье состояние — страница 17 из 61

утой вежливостью, в третьем лице обратился: “Будет ли мне позволено побеспокоить его милость одним-единственным вопросом?” Некая ирония промелькнула в судороге, пробежавшей по морщинистому лицу. Быть может, голос Фимы был для него не более чем жужжанием назойливой мухи. Не соизволил ли его честь читать роман про братьев Карамазовых? Помнит ли спор Ивана с дьяволом? Сон Мити? А легенду о Великом Инквизиторе? Нет? А что соизволит его честь сказать ему? “Суета сует, как сказал Екклесиаст, сын Давидов, царь Иерусалимский, суета сует, все суета”? Или, может, повторит слова Господа, обращенные к Моисею: “Я Сущий, который пребудет”? Но старик лишь исторг кислую отрыжку табака и арака, обратил к небу растрескавшиеся, словно штукатурка, раскрытые ладони, а затем уронил их на колени. Перстень на его пальце сверкнул и погас. Он что – жует? Ухмыляется? Спит? Фима извинился. И отправился своей дорогой. Не бегом. Неторопливым шагом, но тем не менее как человек, который спасается бегством, который знает, что он бежит, и знает, что сбежать ему не удастся.

Фима заметил, как тщится солнце высвободиться из толщи облаков. В переулке и вдали, в горах, произошла едва уловимая перемена. Нет, это не было прояснение, всего лишь легкое подрагивание оттенков – словно воздух пребывал в неуверенности и сомнениях. Все, что наполняло жизнь Ури Гефена, Цви Кропоткина, Теди и остальных его близких друзей, все, что вызывало у них прилив воодушевления и вдохновения, виделось Фиме бесплодным, разлагающимся, подобно мертвым листьям, гниющим под голой шелковицей. Где-то есть некая забытая земля вожделенная, и не “земля”, и не “вожделенная”, да и не совсем “забытая”, но что-то взывает к тебе: “Приди”. Фима спросил: “Не все ли мне равно, если я умру сегодня?” Вопрос этот не вызвал в нем никаких чувств – ни страха, ни желания. Смерть виделась ему пресной, как одна из шуток доктора Варгафтика. Как будни его собственной жизни, предсказуемые и утомительные, точно отцовские притчи. Внезапно он согласился со словами старика – нет, не относительно самоидентификации индусов, а с тем, что дни проходят и нет в них ни радости, ни смысла, ни цели. Шлумиэль и друг его шлимазл достойны жалости и милосердия, но не насмешки и глумления. Но что ему до этой парочки? Ведь сам он преисполнен сил необъятных, и лишь необъяснимая усталость не позволяет привести их в действие. Словно дожидается он наиболее подходящего момента. Или какого-то удара, который сокрушит стену, выпустив силы на волю. Можно, к примеру, уйти из клиники. Вытянуть из старика тысячу долларов, уплыть на грузовом судне, начать новую жизнь. В Исландии. На Крите. В Цфате. Можно уединиться на несколько месяцев в семейном пансионе, что на самой окраине живописного поселения Магдиэль, и сочинить пьесу. Или исповедь. Можно разработать политическую программу, обнародовать ее и собрать вокруг себя приверженцев, основать новое движение, которое пробьет равнодушие и распространится в народе, словно огонь по стерне. Можно присоединиться к одной из существующих партий, посвятить пять-шесть лет упорной работе во благо общества, обходя отделения партии в каждом городе, в каждом поселке, рассказывая правду о состоянии нашего государства, после чего даже самые заскорузлые, наглухо запечатанные сердца раскроются тебе навстречу, – и тогда он встанет за штурвал и принесет мир этой земле. В 1977 году никому не известный гражданин по имени то ли Ланги, то ли Лонги сумел пройти в парламент Новой Зеландии, а в 1982-м стал премьер-министром этих островов[13]. А можно влюбиться или стать деловым партнером отца и превратить его парфюмерную фабрику в ядро промышленного концерна. Или молниеносно завершить то немногое, что осталось ему до получения академической степени, обогнать Цви и всю его компанию, занять кафедру и основать новую школу. Можно поразить Иерусалим новым циклом стихов. До чего же смехотворно выражение “поразить Иерусалим”… Или вернуть себе Яэль? И Дими? Или продать эту развалюху и на вырученные деньги купить и привести в порядок заброшенный дом на окраине удаленного селения в Верхней Галилее. Или, наоборот, призвать сюда строителей, плотников, столяров, маляров, штукатуров, обновить абсолютно все и отослать счет отцу – чем не новая страница? Вот и солнце пробилось из-за обрывков облаков над Гило, озарив холм, на котором стоит этот иерусалимский квартал, нежным, изысканным светом. В словах “изысканный свет” не нашел Фима на сей раз никакого преувеличения, однако предпочел от них отказаться.

Но лишь после того, как произнес их вслух, почувствовал, как они отозвались в нем наслаждением. А затем громко произнес: “Коротко и ясно”. И вновь ощутил удовольствие, не без некоторой иронии.

Внизу, прямо под окном, вспыхнул осколок стекла, словно указывая путь, призывая. Мысленно Фима повторил слова отца: “Горсть пыли. Прошлогодний снег”. Но у него получилось “прошлогодний смех”.

Чем же застывшая на стене ящерица (Фима даже знал, как этот вид называется по-научному – агама) отличается от таракана под раковиной и чем он сам от него отличается? На первый взгляд никто из них не наносит ущерб сокровищам жизни. Хотя, казалось бы, и на них распространяется суровый приговор Баруха Номберга: живут без всякого смысла, умирают без всякого желания. И уж точно – без фантазий о захвате власти и установлении мира во всем мире.

Осторожным, вороватым движением открыл Фима окно, стараясь не напугать погруженную в глубокие раздумья ящерицу. Пусть и считали его друзья неуклюжим, родившимся с двумя левыми руками, но Фима сумел проделать это без малейшего скрипа. Теперь он не сомневался, что животное смотрит на какую-то конкретную точку в пространстве, потому и его обязанность – тоже увидеть эту точку. Из далекого эволюционного прошлого, из глухого, первобытного динозаврьего мира, в котором дымят вулканы и буйствуют джунгли, задолго до того, как слова и знание стали реальностью, до появления всех-всех царей, пророков, мессий, что ходили в горах Вифлеема, – именно оттуда послано это создание, чтобы всмотреться в Фиму – с подобием любовного трепета. Словно озабоченный дальний родственник, которого тревожит ваше состояние. Воистину совершенный динозавр, сжавшийся до размеров дворовой ящерицы. Похоже, Фима и впрямь ее занимает, ибо отчего она покручивает головой вправо и влево, медленно, словно говоря: “Удивляюсь тебе”. Может, она сожалеет о неразумности Фимы и о том, что не в ее власти помочь ему?

Точно, они родственники, пусть и дальние, нет в том никакого сомнения: между нами, голубушка, между нами и Троцким гораздо больше общего, чем различного: и голова, и шея, и позвоночник, и любопытство, и аппетит, и конечности, и вожделение, и способность различать свет от тьмы, холод от тепла, и ребра есть, и легкие, и старость, и зрение, и слух, и система пищеварения, и секреторная система, и нервы, и боль, и обмен веществ, и память, и страх, и сложнейшее переплетение кровеносных сосудов, и органы размножения, и механизм обновления, запрограммированный в конечном счете на самоуничтожение. И сердца наши подобны сложным насосам, и обоняние, и инстинкт самосохранения, и мечты о побеге, и стремление стать незаметным, и даже навигационная система, и, безусловно, мозг, и, наверное, одиночество, – все это есть у каждого из нас. И предостаточно вещей, о которых мы могли бы поговорить, научить им друг друга. Конечно, следует принять во внимание и более широкие родственные связи – растительный мир, например. Если положить ладонь на пальмовый или на виноградный лист, то разве что слепой станет отрицать сходство листа и руки: расположение пальцев, сетка капилляров, задача которых – доставлять питание и выводить отходы жизнедеятельности. И кто знает, не родственны ли мы минералам, да всей неживой природе в целом? Каждая живая клетка состоит из неживых материалов, которые, в свою очередь, вообще-то не неживые, а полны безостановочного перемещения мельчайших электрических зарядов. Электронов. Нейтронов. Неужели и там есть разделение на мужское и женское и они не могут соединиться, но и не в состоянии расстаться? Фима ухмыльнулся. И решил, что лучше, пожалуй, помириться с тем парнем Иоэзером, который через сто лет будет стоять у этого окна и глазеть на свою ящерицу, а Фима для него будет значить не более чем чесночная шелуха. Быть может, частица Фимы, молекула, атом, нейтрон будет присутствовать в тот час в комнате – и почему бы не в виде чесночной шелухи? При условии, что люди все еще будут употреблять чеснок.

Да и почему бы им не употреблять чеснок?

Только с Дими можно разговаривать об этих фантазиях.

Во всяком случае, уж лучше пророки и ящерицы, виноградные листья и нейтроны, чем забивать его мозги бомбами, сделанными из лака для ногтей.

Ящерица дернулась и молниеносно скрылась за водосточной трубой. Была и нет. Четко и ясно. “Реквием” Форе закончился, начались “Половецкие пляски” Бородина, которые Фима не любил. И свет сделался ярче, резал глаза. Фима закрыл окно, увлекся поисками свитера и ничем не смог помочь электрическому чайнику, который давно уже кипел на кухне, и вся вода в нем выкипела, а теперь он подавал сигнал бедствия запахом дыма и паленой резины. Фима понял, что предстоит новый выбор: отдать чайник в починку по дороге на работу или купить новый.

– Это твоя проблема, голубчик, – сказал он себе.

Сжевав таблетку от изжоги, он решил выбрать свободу. Позвонил в клинику и объявил Тамар, что нынче не выйдет на работу. Нет, он не болен. Да, он уверен в этом. Все в полном порядке. Да, личное дело. Нет, никакой проблемы нет, как нет и нужды в помощи. Но спасибо. Передайте, что я приношу свои извинения.

Он отыскал телефонную книгу, и, о чудо, на букву “Т” нашел “Тадмор Аннет и Иерухам”, в квартале Мева-серет Иерушалаим.

Аннет ответила сама.

– Простите за беспокойство, говорит регистратор из клиники, где вы были вчера, Эфраим. Фима. Быть может, вы помните, мы немного поговорили здесь, в клинике. И я подумал…

Аннет хорошо его помнила. Выразила радость. Предложила встретиться в городе: