Фима. Третье состояние — страница 33 из 61

20.Фима заблудился в лесу

Записав сон в книгу, Фима снова забрался под одеяло и подремал до семи. Измятый, растрепанный, ненавидя ночные запахи собственного тела, он заставил себя подняться. Пренебрег зарядкой перед зеркалом. Побрился, ни разу не поранившись. Выпил две чашки кофе. Мысль о хлебе с вареньем или о йогурте вызвала тошноту. Ему смутно помнилось, что нынешним утром он должен сделать что-то срочное, но никак не мог сообразить, что же именно и почему это так срочно. Поэтому он решил спуститься к почтовому ящику, достать листок, который заметил ночью, забрать газету, но не посвящать ей более пятнадцати минут. А затем, безо всяких поблажек, сядет за работу, допишет начатую ночью статью.

Включив радио, он понял, что пропустил большую часть новостного выпуска. Днем ожидается частичное прояснение. В прибрежных районах возможны непродолжительные дожди. В северных долинах существуют серьезные опасения ночных заморозков. Водителей предупреждают об опасности на скользком мокром шоссе, лучше снизить скорость и по возможности избегать резких торможений и крутых поворотов.

– Кому это надо? – буркнул Фима. – Кто я им? Водитель? Фермер? Пловец? Просят и предупреждают, вместо того чтобы кто-то конкретный взял на себя ответственность и заявил: “Я прошу. Я предупреждаю”. Чистое безумие. Страна разваливается, а они заморозков опасаются. Вообще-то только резкое торможение да крутой поворот могут спасти нас от катастрофы. Да и то сомнительно.

Фима выключил радио и позвонил Аннет Тадмор. Он должен перед ней извиниться за свое поведение. Хотя бы выяснит, все ли у нее хорошо. Кто знает, может, ее мужу надоела его итальянская опера и он вдруг вернулся, волоча два чемодана, пристыженный, виноватый, бросился к ее ногам и принялся целовать их? А если она призналась мужу в том, что у них случилось'? И муж возникнет на пороге, наставив на него, Фиму, пистолет?

То ли по привычке, то ли по причине утренней рассеянности, но Фима вместо Аннет набрал номер телефона Цви Кропоткина. Цви сообщил, что в данную минуту он бреется, но уже успел задаться вопросом: что стряслось с Фимой? Быть может, он нас позабыл? Но Фима пропустил мимо ушей колкость друга.

– С чего бы это, Цвика? Не забыл и не забуду. Просто подумал, что разнообразия ради не стану звонить тебе с утра пораньше. Вот видишь, я исправляюсь, кто знает, может, я не совсем конченый человек.

Кропоткин пообещал, что через пять минут, покончив с бритьем, перезвонит.

Спустя полчаса Фима, засунув подальше гордость, набрал номер Цви:

– Ну и кто кого забыл? Найдется ли у тебя пара минут для меня?

И, не дожидаясь ответа, сказал, что ему нужен совет, касающийся статьи, которую писал ночью, но утром его начали грызть сомнения в своей правоте. А дело обстоит так: позавчера в газете “Ха-Арец” опубликовали тезисы речи Гюнтера Грасса, которую тот прочел студентам. Речь смелая, и из нее он предстает человеком честным, порядочным, осуждающим нацизм, но вместе с тем осуждающим и модные нынче сравнения между зверствами и жестокостями наших дней и преступлениями Гитлера. И сравнения эти имеют отношение прежде всего к Израилю и Южной Африке. До этого места – все в порядке.

– Фима, – сказал Цви, – я все это читал. И мы это обсуждали позавчера. Ближе к делу. Что у тебя там за проблема?

– Ладно, – ответил Фима, – безотлагательно приступаю к главному. Объясни мне, пожалуйста, одну вещь: почему этот Грасс, говоря о нацистах, настойчиво называет их “они”, а вот я и ты, когда пишем о захвате территорий, об их оккупации, о подавлении арабского насилия в Иудее, Самарии, на Западном берегу реки Иордан, да даже когда мы пишем о войне в Ливане и о неблаговидных поступках поселенцев, – мы всегда пишем “мы”? Да ведь этот Грасс сам был солдатом нацистского вермахта! И он, и еще один писатель – Генрих Белль. Грасс носил свастику, вскидывал руку каждый день и орал “Хайль Гитлер!”. Но он упорно талдычит “они”! А ведь нога моя никогда не ступала на землю Ливана, я никогда не служил резервистом на “территориях”, так что руки мои, несомненно, чище, чем руки Гюнтера Грасса. Но я всегда пишу “мы”. “Мы преступили”. “Мы пролили чистую кровь”[17]. Вот откуда это наше “мы”? Наследие Войны за независимость? “Мы всегда готовы к бою, мы – бойцы Ударных рот”, как поется в песне тех лет? Кто это вообще – “мы”? Я и раввин Левингер, ратующий за расширение поселений в Иудее и Самарии? Ты и раввин Меир Кахане, известный своими экстремистскими взглядами? Что это такое? Ты когда-нибудь задумывался над этим, профессор? Быть может, настало время, чтобы и ты, и я, и все мы последовали примеру Гюнтера Грасса и Генриха Белля? Начнем всегда непреклонно и подчеркнуто использовать слово “они”? Что ты думаешь об этом?

– Видишь ли, – сказал Цви Кропоткин устало, – у них уже все закончилось, а у нас все продолжается, и поэтому…

– Да ты с ума сошел?! – возмутился Фима. – Ты себя-то послушай! Что это значит – “у них все закончилось, а у нас все продолжается”? Что, черт подери, ты имеешь в виду под этим “все”? Что именно, по-твоему, закончилось в Берлине и якобы продолжается в Иерусалиме? Да ты в своем ли уме, профессор? Разве так ты не ставишь нас на одну доску?! А то еще и похуже – из твоих слов вытекает, что сейчас у немцев есть моральное преимущество, потому что они-то уже “закончили”, а мы, мерзавцы, “продолжаем”. Да кто ты такой? Джордж Стейнер, этот американский филолог, сравнивший фашизм с коммунизмом? Или ты “Радио Дамаска”? Это сравнение столь отвратительно, что даже служивший в вермахте Гюнтер Грасс осуждает подобную словесную эквилибристику, называет ее демагогией!

Гнев Фимы внезапно рассеялся. На смену пришли сожаление и печаль. И он произнес тоном, каким разговаривают с несмышленым ребенком, поранившимся, играя с отверткой:

– Да ты погляди, Цвика, до чего же легко попасть в ловушку. Мы двигаемся даже не по канату, а по тоненькой веревочке.

– Успокойся, Фима, – сказал Цви Кропоткин, хотя Фима уже вполне успокоился, – сейчас еще и восьми нет. Чего ты налетел на меня? Загляни к нам как-нибудь вечерком, посидим, обсудим эту тему без спешки. У меня есть коньяк “Наполеон”, из Франции, сестра Шулы привезла. Но только давай не на этой неделе. Эта неделя – последняя в семестре, и я занят по горло. Меня хотят назначить заведующим кафедрой. Забежишь на следующей? И что-то у тебя с голосом, Фима. Ты не заболел? Вот и Нина сказала Шуле, что ты какой-то подавленный.

– Ну и что с того, что нет и восьми! По-твоему, мы несем ответственность за слова, которые используем, только в рабочее время? Только с восьми до четырех, исключая обеденный перерыв? И только в будни? Я с тобой говорю совершенно серьезно. Забудь ты на время и Шулу, и Нину, и ваш коньяк французский. Нашли время для выпивки. А подавлен я только потому, что вы не слишком подавлены, наблюдая то, что с нами происходит. Ты читал утреннюю газету? В общем, так. Я хочу, чтобы ты обдумал хорошенько мои слова. Отныне во всем, что касается гнусных деяний на так называемых территориях, мы должны прекратить употреблять это “мы”.

– Фима, остановись. Наведи в своей голове хотя бы подобие порядка. Кто такие “мы” – в первом случае, и кто такие “мы” – во втором? Ты запутался, дружочек. Но давай отложим этот разговор. Обсудим на следующей неделе. Не по телефону. Вот так на ходу не разобраться. Да и бежать мне пора.

Но Фима и не подумал сдаваться:

– Ты помнишь знаменитую строку из стихотворения Амира Гильбоа: “Вдруг проснулся человек поутру и почувствовал, что он – «народ», и тогда он двинулся вперед”? Именно о таком абсурде я и толкую. Перво-наперво, профессор, скажи мне положа руку на сердце: вот просыпался ты хоть раз поутру и чувствовал, что ты и есть “народ”? Если и чувствовал, то не раньше обеда. Кто вообще в состоянии вскочить спозаранку и почувствовать себя “народом”? Может, еще и начать маршировать надо? Пожалуй, только Геула Коэн, бывшая подпольщица, а ныне член Кнессета, способна на такое. Да кто вообще, проснувшись поутру, не чувствует себя трупом?

Кропоткин расхохотался. Смех его вдохновил Фиму на новый штурм:

– Нет, послушай. Я серьезно. Пришло время прекратить наконец чувствовать себя “народом”. Прекратить “двигаться вперед”. Пора покончить со всей этой ерундой. “Мне голос был, и я пошла, – писала Хана Сенеш[18], – куда прикажут, туда мы и пойдем…” Ты не слышишь в этом намека на фашизм? И ты не “народ”, и я не “народ”, и никто не “народ”. Ни утром, ни в обед. И между прочим, мы и в самом деле не народ. Самое большее – племя…

– И снова это твое “мы”, – усмехнулся Цви. – Реши наконец: “мы” – это “мы”, или “мы” – это никакие не “мы”? В доме повешенного не хранят веревку. Прости, но я кладу трубку, мне пора. Кстати, я слышал, Ури возвращается в конце недели. Возможно, мы что-нибудь устроим в субботу. До свидания.

– Конечно, мы не народ! – яростно закричал Фима. – Мы – примитивное племя, мерзость – вот кто мы. Но и немцы, и французы, и британцы не имеют морального права читать нам проповеди. По сравнению с ними – правда уж точно за нами. Не говоря уж обо всем прочем. Ты видел утреннюю газету? Что наш премьер Ицхак Шамир болтал вчера в Нетании? И что они сделали со стариком-арабом на побережье у Ашдода?

В трубке раздались короткие гудки, а Фима объявил: – Мы – пропащие, вот кто мы!

Последние слова его относились и к Государству Израиль, и ко всему левому лагерю, включая и его самого с товарищами. Но, положив трубку, Фима обдумал эту фразу и решил, что не может с ней согласиться. Уж меньше всего им нужна истерика. С трудом удержался он, чтобы снова не позвонить Цви и не предостеречь: ни в коем случае не следует предаваться отчаянию и истерии, подстерегающим нынче всех нас. Чувство глубокого стыда захлестнуло Фиму: как же грубо он разговаривал с другом юности, с порядочным, образованнейшим, разумнейшим человеком, умудрившимся сохранить трезвый взгляд на все. Впрочем, Фиме было слегка грустно и от новости, что этот вполне посредственный исследователь возглавит кафедру, займет кресло своих великих предшественников, которым он и до щиколоток-то не достает. И тут же Фима вспомнил, как полтора года назад, когда его срочно госпитализировали по поводу аппендицита, Цвика всех на ноги поднял, включая своего брата, а сам с жен