Фима. Третье состояние — страница 44 из 61

И даже если однажды найдет, как узнает он об этом?

А может, он уже нашел и выпустил из рук, слепцом двинулся дальше, продолжая искать?

Покружили журавли, и нет их.

Ветер отступил от оконных стекол. Воцарилась тишина. Без пятнадцати одиннадцать Фима принял решение, оделся, застегнул куртку до самого горла и вышел на улицу. Резкий холод мгновенно пробрался под куртку. Фима начал подниматься вверх по улице, к торговому центру, где находились телефоны-автоматы. Но и трубка автомата ответила гробовым молчанием. Быть может, во всей округе вышла из строя телефонная связь? Шпана поломала аппараты? Или весь Иерусалим снова отключили от внешнего мира? Фима осторожно повесил трубку на рычаг, пожал плечами и произнес про себя: “Молодец, дружочек”, потому как вспомнил, что жетона у него все равно нет.

Завтра он встанет пораньше и объяснится с возлюбленными.

Либо уедет отсюда.

Перешептывание мокрых крон, холод, безлюдье – все это было приятно Фиме. И он решил побродить, направился к склону, в сторону пустыря, что виден из его окна. У матери было странное обыкновение – дуть на любое кушанье, даже если оно давным-давно остыло, даже если это была заведомо холодная еда, как, например, салат. Когда она дула, губы складывались кружком, словно для поцелуя. Сердце Фимы сжалось, спустя сорок пять лет после смерти матери ему захотелось возвратить ей этот поцелуй. Перевернуть весь мир, но найти и вручить ей шерстяную голубую детскую шапочку с помпоном.

Дойдя до конца улицы, а значит, и до конца квартала, и до конца Иерусалима, Фима заметил, что вокруг что-то происходит, что сгущается вокруг некая прозрачность, некая невидимость заполняет мир. И зазвучал со всех сторон шелест тысяч мягких шажков. И лица его будто коснулись пальцы, которые вовсе и не были пальцами. Справившись с изумлением, Фима распознал, что воздух наполнен мельчайшими, едва видимыми снежинками. На Иерусалим ложился снег. И медленно таял, опустившись. Не было у него сил выбелить серый город.

Фима вернулся домой и начал рыться в корзине для бумаги под письменным столом, разыскивая телефонный счет, который он скомкал то ли вчера, то ли позавчера. Счет он не нашел, но извлек из корзины смятый лист газеты “Ха-Арец”, расправил его и взял с собою в постель. И читал Фима про новых лжепророков, пока не смежились его веки, и он уснул, уронив на лицо газету. Часам к двум снег утих. Темный Иерусалим стоял застывший и пустынный, будто несчастье уже случилось и все его жители вновь изгнаны.

26. Карла

Гад Эйтан явился на армейском джипе с пулеметом, укрепленным на капоте, явился затем, чтобы срочно доставить Фиму на встречу с президентом страны. Канцелярия президента находилась в самом центре Иерусалима, на территории Русского подворья, за зданием полиции, в небольшом подвальном помещении, прежде служившем синагогой. За письменным столом сидел британский офицер, надменный, в черном мундире, с кожаной портупеей. Он предложил Фиме подписать добровольное признание в убийстве собаки, превратившейся в женщину, чье тело, обернутое в простыню с черными пятнами крови, лежало у подножия Святого Ковчега – шкафа, в котором хранились свитки Торы. Фима попросил позволения взглянуть на лицо покойной. Следователь ухмыльнулся и спросил:

– Зачем? Не жаль будить ее? Это ведь Карла. Она жизнью своей рисковала ради тебя, перевела тебя на арийскую сторону, она столько раз спасала тебя, а ты выдал ее.

Когда Фима осмелился спросить, какое наказание ждет его, ответил ему министр обороны:

– Ну какой же ты болван. Да ведь преступление и есть наказание.

27. Фима отказывается сдаваться

В половине седьмого утра он проснулся в панике, потому что в квартире над ним упал какой-то тяжелый предмет и тут же раздался крик женщины, короткий, не очень громкий, но исполненный отчаяния и ужаса, словно она увидела собственную смерть. Фима рванулся из постели, впрыгнул в брюки, выскочил на кухонный балкон, чтобы лучше слышать. Ни шороха не донеслось из квартиры этажом выше. Только невидимая птица вновь и вновь повторяла три мягкие нотки, вероятно считая, что Фима тугодум и с первого раза ее не понял. Не должен ли он поспешить наверх и выяснить, что же там стряслось? Предложить свою помощь? Спасать? Позвонить в полицию и в “скорую”? Но тут он вспомнил, что ему отключили телефон и тем самым освободили от обязанности вмешиваться. Кроме того, вполне возможно, что и удар, и крик случились в его сне, и он лишь вызовет замешательство и насмешки.

Вместо того чтобы вернуться в постель, он продолжал стоять в своей нижней рубахе с длинными рукавами на балконе, среди клеток, банок и ящиков – здесь прежде кишели пресмыкающиеся воспитанники Фимы с Дими. Теперь же пованивало кисловатым душком мокрых опилок, смешанных со скверной почерневших экскрементов, с гнилью огуречных корок, морковки, листьев капусты и салата-латука. С началом зимы Дими выпустил на волю и черепах, и насекомых, и гадов, которых они вдвоем с Фимой собрали в низине.

А где же ночной снег?

Был – и нет.

И памяти от него не осталось.

Горы на юге Иерусалима стояли чистые, омытые голубым сиянием, так что можно было почти увидеть серебряные проблески на внутренней стороне листьев оливковых деревьев, которыми порос хребет Бейт-Джала, примыкающий к Вифлеему. Холодный острый свет, ясный, прозрачный, хрустальный свет, посланный, возможно, нам авансом в счет далеких дней, когда иссякнет страдание, Иерусалим очистится от агрессии и люди, что придут вместо нас, будут вести спокойную, мудрую жизнь, оберегая ближних и радуясь небесному сиянию.

Холод был настырным, пронизывающим, но Фима в своей зимней, с желтыми разводами, нижней рубахе не чувствовал его. Он стоял, опершись на перила, дыша во всю силу легких, наполняя их воздухом, пьянящим как вино, поражаясь тому, что посреди всей этой красоты возможны страдания. Небольшое чудо случилось тем утром – прямо под ним, во дворе, наивное и нетерпеливое миндальное дерево выпустило бутоны. Все дерево покрылось маленькими светлячками, которые забыли погасить свои огоньки, когда занялась заря. На розовых бутонах мерцали капли. Поблескивающее миндальное дерево вызвало в мыслях Фимы образ нежной, мягкой женщины, плакавшей всю ночь и не утиравшей слез. Вслед за образом пришла детская радость, любовь, приглушенная тоска по Яэль, по всем женщинам мира и твердое намерение начать с сегодняшнего утра новую страницу жизни: отныне и навсегда быть человеком логичным и прямым, человеком хорошим, чистым от всякой лжи и притворства. Фима переоделся в чистую рубаху и свитер Яэль. С невероятным мужеством, удивившим его самого, поднялся по лестнице и решительно позвонил в дверь соседей, живших над ним. Спустя несколько секунд дверь открыла госпожа Пизанти, в халате, наброшенном поверх ночной рубашки и застегнутом не на все пуговицы. Ее широкое детское лицо показалось Фиме сплюснутым, как бы немного смятым. Однако, возможно, так выглядят лица всех, кого вырвали из крепкого сна. Из-за ее спины, из неоновой бледности прихожей, сверкал глазами муж – человек обильной растительности, атлетического сложения и немалого роста. Госпожа Пизанти обеспокоенно спросила, не случилось ли чего-нибудь, не приведи Господь. Фима, заикаясь, пробормотал:

– Напротив… Простите… Ничего… Я подумал, что… Возможно, у вас упало что? Или сломалось? Мне только показалось, по-видимому, что я слышал… что-то подобное? Должно быть, я ошибся. Наверное, это где-то далеко что-то грохнуло. Адепты Мессии динамитом разметали Храмовую Гору. И ныне вместо Храмовой Горы простирается Долина Плача.

– Простите?.. – Госпожа Пизанти вглядывалась в Фиму с изумлением и некоторой озабоченностью.

Господин Пизанти, рентгеновский техник, подал из-за спины супруги бодрый голос, на вкус Фимы, абсолютно фальшивый:

– У нас все на сто процентов, господин Нисан. Когда вы позвонили, я подумал, что это у вас что случилось. Нет? Вам что-нибудь надо? Снова закончился кофе? Или пробки перегорели? Загляну и поменяю, хотите?

– Спасибо, – промямлил Фима, – весьма любезно с вашей стороны. Спасибо. У меня достаточно кофе и с электричеством все в порядке. Вот только телефон молчит, но это даже хорошо, наконец-то тишина и покой. Еще раз прошу прощения за беспокойство, что доставил вам в столь ранний час. Просто я подумал… неважно. Спасибо и простите.

– Никаких проблем! – Господин Пизанти сопроводил свои слова размашистым жестом. – Мы встаем в четверть седьмого. Но если вам нужно звякнуть по телефону, звоните от нас, тфадалъ[32]. Запросто. Или вы хотите, чтобы я спустился к вам и проверил проводку? Вдруг обрыв.

– Я думал, – Фима с изумлением слушал самого себя, – я думал позвонить своей подруге, она ждет меня со вчерашнего вечера. Вообще-то двум своим подругам. Но мне кажется, что и неплохо, если они потомятся у телефона. Пусть подождут. Извините за беспокойство.

Он собрался было уйти, но госпожа Пизанти произнесла с ноткой сомнения:

– Знаете, наверное, ветер на улице что-то уронил. Какое-нибудь корыто или еще что-то подобное. Но у нас все в порядке.

И Фима окончательно уверился, что ему лгут. Но простил эту ложь, потому что не было у него ни малейшей причины ждать от соседей исповеди о ссоре, которая наверняка произошла между ними. И еще потому простил он им эту ложь, что и сам солгал о страстном своем желании немедля позвонить возлюбленным. Вернувшись домой, он громко объявил:

– Какой же ты идиот!

Но тут же и себе самому все простил, ибо намерения у него были благие.

Минут десять он делал гимнастику перед зеркалом, затем побрился, оделся, слегка причесался, вскипятил воду в чайнике, прибрал постель, и на сей раз все его действия были успешными.

“Он ведь лупил ее, – размышлял Фима, – возможно, даже бил головой об стену. Мог вполне убить, и кто знает, однажды и убьет, да и нынешним утром даже. Зло Гитлера не завершилось в сорок пятом, а продолжается и поныне, по-видимому, будет длиться вечно. За каждой дверью творятся зло, жестокость, доводящая до отчаяния. В подполе этой страны клокочет безумие. Три раза в неделю наша длинная рука настигает убийц в их логове. Не могут уснуть, если не устроят маленький погром этим казакам. Каждое утро мы ловим Эйхмана, каждый вечер уничтожаем Гитлера. В баскетболе мы наголову разбиваем Хмельницкого, на Евровидении мстим за Кишиневский погром. Но какое я право имею вмешиваться? С радостью явился бы я на белом коне и спас эту женщину Пизанти. Либо их обоих. Или всю нашу страну. Если бы только знал, как это делается. Если бы только у меня было хоть малейшее понятие, с чего начать. Вот отец мой, Барух, со своей бородкой Троцкого, со своей резной тростью, по-своему содействует исправлению мира, раздавая пожертвования, гранты, милостыню, а я только подписываю петиции. Быть может, я должен был вчера вечером убедить полицейского, чтобы он позволил нам с таксистом войти в резиденцию премьер-министра? Познакомить Ицхака Шамира с таксистом?”