Он приготовил себе еще чашку чая, съел пару ломтей черного хлеба с вареньем, затем парой же таблеток угомонил поднявшую голову изжогу и отправился в туалет, преисполненный ненависти к собственному телу, не дающему ему покоя нескончаемыми потребностями, не позволяющему спокойно додумать до конца ни единой стоящей мысли. Несколько мгновений Фима стоял неподвижно, склонив голову, чуть приоткрыв рот, словно погруженный в глубокое раздумье, член его лежал в ладони. Несмотря на позывы мочевого пузыря, ему не удалось выжать из себя ни капли. И он прибегнул к своей привычной уловке: нажал рычажок и спустил воду, дабы низвергающийся водопад напомнил его вконец обленившемуся органу о долге. Но уловка и в самом деле была привычной, слишком привычной, так что орган и ухом не повел, явно намекая – не пора ли, приятель, придумать новую игру? С великой неохотой излил он слабое кап-кап-кап, словно делая Фиме особое одолжение. И как только затих сливной бачок, затих и орган. Мочевой пузырь ныл все сильнее. Фима легонько встряхнул свой член, а затем, рассердившись, яростно задергал им из стороны в сторону, но все без толку. И тогда он снова спустил воду, но пустой бачок исторг лишь презрительный глухой хрип, будто злорадствовал, будто солидаризировался с бунтом, поднятым телефонным аппаратом.
И все-таки Фима проявил настойчивость. Ни на шаг не отступил от унитаза. Объявил своему строптивцу войну до последнего патрона – мол, поглядим, кто первый сломается. Безвольный, мягкий кусочек плоти в его пальцах вдруг напомнил ему тельце ящерицы, не самое приятное существо с шершавой кожей, вынырнувшее из глубин эволюции и зачем-то прилепившееся к его телу. Через сто или двести лет наверняка любой человек сможет, если пожелает, заменить этот докучливый придаток на миниатюрный приборчик, который при легком прикосновении пальца в мгновение ока произведет дренаж излишней жидкости, скопившейся в теле. То абсурдное обстоятельство, в силу которого один и тот же орган исполняет и сексуальную функцию, и мочеиспускательную, вдруг показалось Фиме грубым и безвкусным – квинтэссенция вульгарного юмора, этакий пошлый анекдот из школьного туалета. Ведь это примерно такое же уродство, как если бы люди размножались, поплевывая друг другу в рот или сморкаясь в ухо партнеру.
Сливной бачок наконец наполнился. Фима вновь спустил воду и сумел-таки исторгнуть из себя прерывистую чахлую струйку, заглохшую, как только опорожнился сливной бачок. Гнев всколыхнулся в нем: как же непомерны усилия, которые он уже более тридцати лет предпринимает, чтобы ублажить капризы этого ящеренка, избалованного, эгоистичного, порочного, ненасытного, обратившего тебя в прислужника. И в ответ черная неблагодарность.
И, словно в последний раз выговаривая капризному мальчишке, Фима сказал:
– Ладно. У тебя есть ровно одна минута. Через шестьдесят секунд я прикрою эту лавочку и отправлюсь отсюда, и мне абсолютно все равно, что ты будешь страдать и ныть.
Похоже, угроза только распалила в ящеренке злонамеренность: он еще больше сморщился в пальцах Фимы, который твердо решил, что хватит с него политики уступок. Резким движением он застегнул молнию и с силой ударил по рычажку сливного бачка. А выходя из ванной, хлопнул дверью. Спустя пять минут хлопнул и дверью квартиры, промчался мимо почтового ящика, сумев побороть соблазн и не вытащить утреннюю газету, и целеустремленно зашагал в сторону торгового центра. Прежде всего он направится в банк и разберется с четырьмя проблемами – Фима перечислял их про себя всю дорогу, чтобы не забыть. Первая – снять наличные. Невозможно и далее ходить по городу без шекеля в кармане. Второе – расплатиться со всеми долгами: за телефон, воду и канализацию, за керосин для обогревателя, за газ и электричество. Третье – наконец-то выяснить состояние своего счета. Но, добравшись до газетной лавки, Фима начисто забыл, что же было четвертым пунктом его программы. Сколько ни напрягал память, так и не вспомнил. Зато, углядев свежий номер журнала “Политика”, немедля нырнул в лавку и минут пятнадцать листал журнал. Его потрясла статья Цви Кропоткина, утверждавшего, что нынче шансы на достижение мира стремятся к нулю и в обозримом будущем так все и останется. Нынче же необходимо встретиться с Цви и серьезно поговорить с ним по поводу пораженческих настроений, охвативших интеллигенцию. Это не то дурацкое, гнусное пораженчество, которое злобно приписывают нам наши противники из правого лагеря, а явление совсем иного толка, более глубокое и значительное, затронувшее самые сущностные аспекты нашего бытия.
Пробудившийся гнев принес и некоторую пользу: Фима выскочил из магазинчика и, отклонившись от намеченного маршрута, пересек пустырь, забежал в недостроенный дом и едва успел расстегнуть молнию, как мочевой пузырь опорожнился за считаные мгновения, ибо струя была стремительная и бурная. Фиме было плевать, что ботинки и обшлага брюк перепачканы строительной грязью, ибо чувствовал он себя победителем. Затем Фима продолжил свой путь, благополучно миновав отделение банка и даже не заметив его. Он с воодушевлением поглядывал на миндальные деревья, разом вдруг распустившиеся, не дождавшиеся весны, этого нового года всех деревьев. Впрочем, Фима не был уверен, что новый год деревьев еще не наступил, поскольку не помнил, как соотносятся даты светского календаря с датами еврейского религиозного. Да он и сегодняшнюю дату в соответствии с общепринятым юлианским календарем тоже не помнил. Но не сомневался, что живем мы в самом начале февраля и весна вот-вот расправит крылья.
В цветении миндаля Фима узрел незамысловатую символичность. Но в чем ее суть, размышлять не стал, просто ощутил, что у него есть повод для радости, будто на него свалилось нежданное наследство – ответственность за целый город, и вот теперь, к его собственному изумлению, выясняется, что он отнюдь не спасовал, не провалил возложенную на него миссию. Прозрачную голубизну утра сменила тем временем глубокая синева, словно само море простерлось, перевернутое, над Иерусалимом, дабы излить на город детсадовскую веселость. Герань и бугенвиллея полыхали пламенем в палисадниках и скверах, каменные ограды сияли как отполированные. “А совсем неплохо, верно?” – сказал Фима, обращаясь к какому-то невидимому прохожему или туристу.
У поворота, что вел к кварталу Баит-Ваган, стоял молодой парень в армейской куртке, за спиной у него висел автомат, а вокруг расставлены ведра, полные цветов. Парень предложил Фиме букет хризантем в честь наступающей Субботы. Фима спросил себя: “Не из поселенцев ли этот парень, из тех, что выращивают цветы на земле, им не принадлежащей?” Но тут же одернул: “Если ты готов на компромисс даже с Арафатом, то уж никак нельзя подвергать обструкции доморощенных противников”. В душе своей не нашел он ни ненависти, ни злости – возможно потому, что все было во власти глубокого сияния всепроникающего иерусалимского света, да и сам Иерусалим в это утро виделся Фиме местом, где все мы обязаны уважать различные, порою полярные, мнения. И потому Фима нашарил в кармане несколько монет – то была сдача, которую он получил минувшей ночью из рук своего нового министра пропаганды.
Прижав цветы к груди, словно защищая их от холода, Фима спросил:
– Простите, вы что-то сказали?
Парень ответил с широкой улыбкой:
– Я только пожелал вам счастливой Субботы.
– Несомненно, – кивнул Фима, будто закладывая основу нового национального согласия, – и вам тоже доброй Субботы.
Воздух был холодным, стеклянным, неподвижным. Казалось, свет явился прямо из Арктики. “Необходимо отрешиться от всяческого зла, – думал Фима, энергично шагая по улице, – даже если зло рядится в одежды принципов. Следует вновь и вновь напоминать себе, что подлинный враг – отчаяние. Враг, с которым ни в коем случае нельзя идти на компромиссы, перед которым нельзя капитулировать”.
Вот так, восторженный, в ботинках, заляпанных грязью, прижимая к груди букет хризантем, трясясь от холода, в четверть одиннадцатого позвонил Фима в дверь Теда и Яэль.
Дверь открыла Яэль, в серых трикотажных брючках и свитере цвета бургундского вина. Без всякого смущения Фима сказал:
– Случайно шел мимо и решил забежать, пожелать вам доброй Субботы. Надеюсь, я не помешал? Может, лучше прийти завтра? А ко мне на следующей неделе придут маляры. И я принес тебе цветы в честь Субботы. Можно войти на минутку?
28. В Итаке, на самом берегу
– Ладно, – сказала Яэль, – заходи. Только имей в виду, я скоро должна уйти. Погоди-ка. У тебя с пуговицами непорядок. Дай застегну. Когда ты в последний раз менял рубашку?
Фима торопливо произнес:
– Мы должны поговорить.
– Снова “поговорить”…
Он прошел за ней на кухню, но по дороге не удержался и заглянул в спальню, почему-то надеясь увидеть самого себя все еще спящим на супружеской кровати. Но постель была аккуратно застелена темно-голубым шерстяным покрывалом, по обе стороны кровати две одинаковые тумбочки, на каждой – по книге, а еще – как в гостинице – стакан с водой и блокнот с авторучкой. Даже два абсолютно одинаковых будильника стояли на тумбочках.
– С Дими что-то неладное. Уже нельзя делать вид, будто с ним ничего не происходит. Так, цветы стоит поставить поскорее в воду, это тебе в честь Субботы. Купил их у какого-то поселенца. Кроме того, ведь в конце февраля у тебя день рождения. Или уже был? Угостишь кофе? Я пешком пришел из своего Кирьят Йовеля, совсем замерз. Холод дикий. В пять утра мой сосед решил убить свою жену, и я помчался наверх, чтобы спасти ее, да только выставил себя дураком. Но сейчас не об этом, я пришел поговорить о Дими. Позавчера, когда вы уехали, а я сидел с ним…
– Послушай, Эфраим, – перебила его Яэль, – зачем ты усложняешь всем жизнь? Я знаю, что с Дими что-то не так. Что мы сами как-то не так себя ведем с ним. Ничего нового ты мне не скажешь.
Фима понял, что следует немедленно попрощаться и исчезнуть. Но вместо этого уселся на низенькой скамеечке в кухне, устремил на Яэль взгляд преданного пса и, помаргивая выразительными карими глазами, принялся объяснять, что Дими несчастлив, одинок до такой степени, что это становится опасным. Позавчера вечером ему вдруг открылось нечто такое – и нет смысла вникать в подробности, – что стало ясно: ребенок нуждается в серьезной помощи.