Фима. Третье состояние — страница 48 из 61

Ярость, которую Яэль столь долго сдерживала, выплеснулась внезапным потоком. Она вырвала из рук Фимы мокрую губку и сковородку:

– Хватит! Хватит ломать комедию. Я сыта по горло. Какого черта ты хватаешься за чужую посуду? Какого черта пытаешься разжалобить меня?! Нет у меня для тебя ни жалости, ни сострадания. Я не желаю быть твоей мамочкой. А этот ребенок все время что-то думает, я не знаю, чего ему в этой жизни недостает, у него все есть: и видео, и компьютерная приставка, и плеер, и ежегодные путешествия по Америке, да у него свой персональный телевизор. Мы точно с принцем с ним носимся. А ты являешься, сбиваешь его с толку, а затем пытаешься вызвать у меня чувство вины. Плохая мать. Ты вбиваешь в голову Дими больные мысли, которые не дают покоя тебе самому. Довольно! Не приходи сюда больше, Фима. Ты вроде и живешь сам по себе, но постоянно липнешь ко всем. А у меня все наоборот: все липнут ко мне, хотя единственное, чего я по-настоящему хочу, – это наконец-то остаться одной. Убирайся, Эфраим. Мне нечего дать тебе. И для других у меня ничего нет. Но даже если бы и было, все равно не дала бы. Я никому ничего не должна. И мне никто ничего не должен. Теди всегда в полном порядке, на все сто процентов, и никогда – только на девяносто девять. Он как календарь, где на целый год расписана последовательность действий, а то, что уже сделано, – стирается, и на месте старого появляется новая запись с новым заданием. Сегодня утром он предложил мне в качестве подарка на день рождения, чтобы мы в нашей квартире вместо обычной однофазной электрической сети установили трехфазную. Слышал ли ты когда-нибудь о муже, который дарит своей жене на день рождения трехфазную электрическую разводку? А Дими поливает комнатные цветы утром и вечером, утром и вечером, пока они не сдыхают, и тогда Теди покупает новые растения, которые тоже сдыхают, ибо уготовлена им судьба утопленника. Дими даже управляется с пылесосом, ведь Теди его этому научил. Не выпускает из рук шланг, высасывает пыль отовсюду, куда может дотянуться. Даже с картин на стенах, с зеркал. Даже ноги пытается засосать, и остановить его просто невозможно. Ты помнишь моего отца? Доброго, преданного Нафтали Цви Левина. Теперь-то он совсем старик, а когда-то был первопроходцем, осваивал новые земли, ему уже восемьдесят три года. Сейчас он в доме престарелых в Афуле, сидит целый день, уставившись в стену, и на любой вопрос – например, “как ты себя чувствуешь?”, “что нового?”, “ты чего-нибудь хочешь?”, “ты знаешь, кто я?”, “что у тебя болит?”, – на все вопросы отвечает одно и то же: “В каком смысле?” И произносит это с акцентом, взявшимся невесть откуда, как если бы только-только перешел с идиша на иврит. Лишь эти слова и остались у него от Священного Писания, Талмуда, хасидских притч и историй, от еврейского Просвещения, от национального нашего поэта Бялика, от великого философа Бубера, от всех еврейских источников, которые когда-то он мог цитировать наизусть. Говорю тебе, Эфраим, еще немного – и у меня останутся только два слова, но не “в каком смысле”, а другие – “оставьте меня”. Оставь меня, Эфраим. Я не мать всем вам. У меня есть проект, который все тянется и тянется, потому что на руках у меня повисла целая толпа младенцев, требующих, чтобы я утирала им сопли. Когда я была маленькой, мой отец-первопроходец говорил мне: “Запомни, что на самом деле слабый пол – это мужчины”. Была у него такая шутка. Хочешь, я скажу тебе кое-что еще, раз я пропустила из-за тебя свою запись в парикмахерской? Если бы я тогда поняла то, что я знаю сегодня, – я бы подалась в монашки. Вышла бы замуж за реактивный привод. С превеликим удовольствием отказалась бы от вашего “слабого пола”. Вам дай только палец – вы всю руку отхватите. Но дай вам всю руку – от тебя даже пальца не пожелают. Главное – сиди тихонечко в сторонке, пей свой кофе и не мешай. Чтобы тебя не видно и не слышно было. Готовь, гладь, убирай, трахайся и помалкивай. А дай вам свободу – через две недели прибежите на четвереньках. Чего ради ты явился сегодня, Эфраим? Трахнуть меня по-быстрому в память о былых деньках? Но правда в том, что ты и этого по-настоящему не хочешь. Десять процентов похоти и девяносто процентов комедии. Ты возникаешь именно тогда, когда Теди нет дома, нагруженный цветами и речами, спец по утешению сирот и вдов. Ты всегда надеешься, что, может, в этот раз я сдамся, одолеет меня жалость и я пущу тебя в свою постель. Откуплюсь, чтобы ты исчез. Я пять лет спала с тобой в одной постели, и все эти ночи ты рвался закончить побыстрее, излить, вытереть, зажечь свет и схватиться за свою газету. Убирайся, Эфраим. Мне сорок девять лет, да и ты уже слегка перестарок. Эта история закончена. Ничего сначала не начнется. У меня был ребенок, но ты не хотел его. Но в те времена я была пай-девочкой, и я пошла и убила нашего ребенка, чтобы не дай бог не стать помехой развитию твоего поэтического дара. Зачем ты все время возвращаешься, усложняя всем нам жизнь? Что ты хочешь от меня? Я виновата в том, что ты промотал все, что в тебе было, все, что могло у тебя быть, все, что ты нашел в Греции? Я виновата в том, что жизнь идет и время сгрызает все на свете? Я виновата в том, что все мы каждый день потихоньку умираем? Что ты хочешь от меня?

Фима стоял пристыженный, удрученный, жалкий. Бормотал какие-то стертые извинения, бродил по кухне в поисках своей куртки. Вдруг он робко произнес:

– Уже февраль, Яэль. Скоро твой день рождения. Или уже прошел? Я не помню, какое сегодня число. Даже трехфазную разводку не смогу подарить тебе.

– Сегодня пятница, семнадцатое февраля тысяча девятьсот восемьдесят девятого года. Одиннадцать часов утра. И что из того?

– Ты сказала, что все от тебя чего-то хотят, но тебе нечего уже отдать.

– Чудо, похоже, свершилось: ты уловил пару слов.

– Но я правда ничего от тебя не хочу, Яэль. Напротив. Я хочу найти нечто такое, что доставит тебе хоть немного радости.

– Тебе нечего дать. Руки твои пусты. И вообще, не тебе заботиться о моей радости. У меня праздник каждый день. Или почти каждый день. На работе. За чертежным столом. Во время испытаний моделей в аэродинамической трубе. Это и есть моя жизнь. Только там я оживаю. Быть может, и ты займешься чем-нибудь, Эфраим? Твое несчастье в том, что ты ничего не делаешь. Только читаешь газеты и злишься. Начни давать уроки, запишись добровольцем в Гражданскую оборону, переведи на иврит какой-нибудь текст. Читай лекции солдатам по еврейской этике.

– Кто-то, кажется Шопенгауэр, написал, что интеллект все раскладывает на составляющие, а интуиция объединяет и возвращает утраченную целостность. А я говорю тебе, Яэль, что наша комедия не делится надвое, а только натрое. Этот Шопенгауэр, да и все остальные игнорируют Третье Состояние. Погоди. Не перебивай. Дай мне пару минут, и я тебе все объясню.

И замолчал, хотя Яэль на сей раз его не перебивала.

– Я отдам тебе все, что у меня есть, Яэль. И я знаю, что это ничтожно мало.

– У тебя ничего нет, Эфи. Только те подаяния, что ты умеешь выклянчить у нас.

– Вы переедете ко мне? Ты и Дими. Втроем мы отправимся в Грецию.

– И будем жить, питаясь нектаром и амброзией?

– Я найду работу. Могу быть торговым агентом от фирмы моего отца. Ночным сторожем. Даже официантом могу.

– Официантом особенно. И все у тебя будет падать из рук.

– Или мы втроем заживем в поселении Явниэль. На ферме твоих родителей. Будем в теплицах выращивать цветы, как твоя сестра и ее муж. Обновим фруктовый сад. Барух даст нам денег, и мы постепенно восстановим все, что развалилось. Организуем образцовое хозяйство. Мы с Дими будем целыми днями ухаживать за животными, а для тебя построим студию, с компьютером, чертежным столом. И аэродинамическую трубу, если ты объяснишь мне, что это такое. Вечером, перед закатом, мы втроем будем работать в саду, а с последним светом дня – собирать мед из ульев. Если ты захочешь взять и Теди, я ничего не имею против. Станем жить маленькой коммуной, безо всякой лжи, без уродства и злобы. Увидишь, как Дими раскроется, воистину расцветет. А ты и я…

– И ты, разумеется, будешь вставать каждое утро в половине пятого, сапоги, заступ, кирка, ликование в сердце и саженец в руке, ты осушишь все болота и голыми руками покоришь пустыню.

– Не насмехайся надо мной, Яэль. Я признаю, что многому мне предстоит научиться. И прежде всего – любить тебя. Но я всему научусь.

– Конечно, научишься. Заочно. Или в Открытом университете по радио.

– Ты меня научишь.

И вдруг, в порыве трусливого дерзновения, Фима добавил:

– Ты и сама знаешь, что сказанное тобою отнюдь не все правда. Ты тоже не хотела ребенка. И Дими ты тоже не хотела. Прости. Само вырвалось. Но Дими я люблю больше жизни, и я его хочу.

Яэль стояла над Фимой, сгорбившимся на низкой скамеечке; были на ней истрепанные трикотажные брючки, темно-красный свитер, тоже слегка потертый. Яэль изо всех сил сдерживалась, чтобы не отхлестать Фиму по его пухлым щекам. Глаза ее были сухи, лицо будто постарело, сморщилось, словно это вовсе не Яэль, а ее старая мать склонилась над ним, и к ее запаху – запаху черного хлеба и маслин – прибавился еще и запах простого туалетного мыла. И сказала она с удивлением, со странной улыбкой, обращаясь и ни к нему, и ни к себе:

– И это тоже случилось зимой. И тогда тоже был февраль. Через два дня после моего дня рождения. В тысяча девятьсот шестьдесят третьем году. Вы с Ури были погружены в политический скандал “Дело Лавона”. Миндальное дерево за окном нашей квартиры в квартале Кирьят Йовель зацвело. И небеса – совсем как сегодня – были такими чистыми, голубыми. По радио пела Шошана Дамари. Я ехала в громыхающем такси к гинекологу на улицу Пророков, однажды сказавшему мне, что я похожа на Джульетту Мазину. Через два с половиной часа я возвращалась домой, по странному совпадению – в том же самом громыхающем такси, с фотографии над зеркалом заднего вида на меня смотрела Грейс, принцесса Монако, все было кончено. Помню, я опустила жалюзи, задернула шторы, легла в постель, слушала Шуберта,