Фима. Третье состояние — страница 49 из 61

а после музыки – лекцию о Тибете, о далай-ламе, я не вставала до самого вечера, а вечером вновь полил дождь. Ты в тот день уехал рано утром вместе с Цви Кропоткиным на краткосрочный исторический симпозиум в Тель-Авивском университете. Это верно, ты сказал мне, что хочешь пойти со мной, отказавшись от поездки в Тель-Авив. Верно и то, что я ответила: “С чего бы вдруг? Жаль, если ты пропустишь семинар. И это ведь как зуб мудрости удалить”. А вечером ты вернулся, воодушевленный, светящийся, ибо тебе удалось поймать известного историка Иакова Талиона на каком-то мелком противоречии. Мы убили его, но молчали. И до сегодняшнего дня я не хочу знать, что делают с этим. Меньше однодневного цыпленочка. Бросают в унитаз и спускают воду? Мы с тобой убили его. Только ты сразу забыл. Даже не спросил, как все прошло. Главное – все позади, с этим покончено и теперь можно рассказывать мне, как ты заставил великого профессора Талмона краснеть на трибуне. А вечером ты умчался к Ури, потому что в автобусе, возвращаясь из Тель-Авива, вы так и не успели завершить вашу дискуссию по поводу всех последствий так называемого “дела Лавона”. А сегодня нашему мальчику было бы уже двадцать шесть. Может, он и сам был бы уже отцом одного, а то и двух детей, и старшему почти столько, сколько сейчас Дими. И мы с тобой ехали бы сейчас в центр, чтобы купить аквариум с золотыми рыбками для наших внуков. Куда, по-твоему, сбрасывают стоки Иерусалима? Может, прямо в Средиземное море текут они по руслу Нахал Сорек? А Средиземное море омывает берега Греции, и там, среди волн, подобрала его дочь царя Итаки. И нынче он, кудрявый юноша, лунными ночами играет на лире, сидя на берегу в Итаке. Мне кажется, что профессор Иаков Талмон умер несколько лет назад? Или это был профессор Иехошуа Правер? И Джульетта Мазина тоже умерла? Я приготовлю еще кофе. Очередь в парикмахерской я давно прозевала. Тебе бы тоже не помешало постричься. Впрочем, тебе это не поможет. А ту песню Шошаны Дамари ты помнишь? “Звезда сверкала в темноте, и вой шакала вторил ей в ущелье…” Вот и забыли все и песню, и великую певицу…

Фима закрыл глаза. Весь сжался, но не от страха, что сейчас отвесят ему пощечину, а в надежде на нее. Будто не Яэль и не мать Яэль, а его собственная мать склонилась над ним и требует, чтобы он немедленно, сию же секунду вернул ее синюю шапочку. Но почему она думает, что шапочка у него? И почему Яэль решила, что это был мальчик? А что, если девочка? Маленькая Яэль с мягкими волосами и нежным лицом Джульетты Мазины? Не открывая глаз, он положил руки на стол, опустил на них голову В ушах зазвучал гнусавый, назидательный голос профессора Иакова Талмона, утверждавшего, что Карл Маркс понимал человеческую природу слишком наивно и догматично, если не сказать – примитивно и одномерно. И Фима ответил ему вечным вопросом отца Яэль:

– В каком смысле?

И чем больше Фима размышлял над этим, тем меньше удавалось ему приблизиться к ответу. А тут еще за стеной, в соседней квартире, молодая женщина запела старую песню, которая была так популярна много лет назад, песню о парне Джонни: “Никто не будет таким, как мой Джонни, как парень, кого все зовут Джонни-Гитара”[33]. Эта нежная песенка, доносившаяся из-за стены, показалась Фиме такой беспомощной, жалкой, ребячливой. Петь эта женщина явно не умела. Фима вдруг вспомнил – хотя с тех пор минуло уже больше половины жизни, – как однажды в полдень они с Яэль занимались любовью в каком-то маленьком пансионе, на горе Кармель, в Хайфе, Яэль тогда делала доклад на симпозиуме в Технионе, а он поехал с ней. И у Яэль взыграла фантазия: он – чужеземец-захватчик, а она – невинная девушка, стыдливая, перепуганная. Фима надумал соблазнить ее – медленно, не торопясь, проявив максимальное терпение. И ему удалось доставить ей наслаждение, столь похожее на боль, исторгнуть из самого ее нутра крик – мольбу о помощи, стоны, полные изумления и нежности. И чем глубже он входил в роль, тем острее и мощнее становилось удовольствие, в кончиках пальцев, в каждой клеточке его тела обострялось таинственное чувство, посредством которого он точно знал, что именно доставит ей наивысшее наслаждение, будто ему удалось внедрить своего тайного агента в паутину нервов, что оплели ее позвоночник, слиться с ней, стать плотью единой, и взаимные прикосновения перестали быть проявлением любовной близости, а обратили его и ее в нечто целостное, утоляющее жажду обоих. И в тот полдень он чувствовал себя не мужчиной, любившим женщину, а тем, кто изначально обитал в ее лоне, которое отныне было не ее лоном, а их лоном, и его мужское естество принадлежало не ему, а им обоим, и кожа его облекала не его тело, а оба их тела.

Под вечер они оделись и отправились побродить по одной из заросших густой зеленью долин на склонах горы Кармель. Вышли до сумерек, пробирались через плотные заросли, не разговаривали и не прикасались друг к другу, и только ночная птица прокричала им несколько раз короткую хлесткую фразу, которую Фима сымитировал на удивление точно. Яэль рассмеялась низким теплым смехом и сказала:

– Быть может, господин мой хороший, у вас есть какое-нибудь приемлемое объяснение тому, что я вас люблю, хотя, по сути, мы и не близкие души вовсе, да и вообще никак не связаны друг с другом?

Фима открыл глаза и увидел свою бывшую жену, худенькую, чуть ли не сухонькую, этакую стареющую Джульетту Мазину, в серых брючках, в темно-красном свитерке. Она стояла спиной к нему и методично складывала кухонные полотенца. “Откуда у нее, – подумал он, – столько кухонных полотенец, что она все складывает и складывает их и, судя по всему, делать это будет до скончания веков. Или же она складывает их заново и заново, потому что недовольна результатом?” И Фима решительно поднялся, как человек, который точно знает, что надо делать, обнял ее сзади, положил одну ладонь на губы, а вторую – на глаза, покрыл поцелуями ее затылок, корни волос, спину. Аромат простого туалетного мыла, смешанный с запахом табака из трубки Теди, донесся до ноздрей Фимы, возбудив смутное желание пополам с грустью, которая тотчас и подавила желание. Фима подхватил ее хрупкое, почти детское тело – так же две ночи назад подхватил ее сына – и отнес Яэль в спальню и положил на ту же самую кровать, на которую положил и ее сына, и в точности так же провел ладонью по ее щеке. Однако он не попытался сдернуть покрывало, не попросил ее снять одежду, не снял и свою, он лишь тесно прижался к ней, прижал к своему плечу ее голову И вместо слов “Я так истосковался по тебе” устало прошептал:

– Я так истаскался по тебе.

Они лежали рядом, прижавшись друг к другу, но не обнявшись, неподвижно, не произнося ни слова, тепло его тела согревало ее, а тепло ее тела передавалось ему. Пока она не прошептала:

– Хватит. А теперь, пожалуйста, уходи.

Фима молча встал, взял на кухне свою куртку, поискал остатки холодного кофе, которое вылил в раковину. “Она сказала, чтобы я отправился в центр города, купил для Дими аквариум с золотыми рыбками, – думал он, – и я поеду и куплю”. Он сумел бесшумно закрыть за собой дверь, проделав это с такой точностью и осторожностью, что не раздалось ни единого звука – ни легкого стука, ни шороха. И все то время, пока шагал к центру города, эта тишина сопровождала его – и в мыслях, и на улице. Медленным шагом миновал улицу Первопроходцев, с удивлением поймав себя на том, что насвистывает подзабытую песенку про Джонни, которого все звали Джонни-Гитара. “Теперь, – думал он, – можно сказать, что все потеряно, но вместе с тем можно считать, что не потеряно ничего, и оба эти утверждения отнюдь не противоречат друг другу”. Странной, даже удивительной виделась ему сложившаяся ситуация: пусть он и не переспал с бывшей женой, но вовсе не чувствовал, что телу его чего-то недостает, скорее, наоборот – переполняло его радостное возбуждение, чувство завершенности, осуществленности того, чего ему так хотелось, будто неким таинственным образом слились – он и она – воедино, и слияние то было и глубоким, и совершенным. И словно в этом слиянии родил он от нее наконец-то своего единственного сына.

Но в каком смысле?

Вопрос казался ему глупейшим. Да в том смысле, когда нет никакого смысла докапываться до смысла. Вот и все.

На улице Герцля сеющий дождик напомнил ему, что кепка осталась у Яэль на кухонном столе. Но он не жалел об этом, ибо знал, что вернется. Ведь ему еще предстоит объяснить тайну Третьего Состояния – и ей, и Дими, и даже Теду. Но не сегодня. Не страшно, не горит. Фима вспомнил про Иоэзера и всех остальных разумных, здравомыслящих людей, что станут жить-поживать через сто в Иерусалиме, и ощутил на сей раз не мучительное сожаление, а подобие хитроватой, невидимой для других радости. Подождут. Мы еще не завершили всего того, что нам предначертано. Это тяжкий труд, дело убыточное, что уж тут скрывать, но последнего слова мы еще не сказали.

Он сел в первый же автобус, притормозивший у остановки, мимо которой проходил, даже не потрудился выяснить, куда тот следует. Устроившись на сиденье за спиной водителя, Фима, ничуть не стесняясь, фальшиво напевал про любовь к Джонни-Гитаре. И не видел никакой причины, чтобы выйти из автобуса, пока не приехал на конечную остановку, которая случайно оказалась улицей Пророка Самуила. Несмотря на холод и ветер, чувствовал Фима себя чудесно.

29. До наступления Субботы

Радость, наполнявшая его, была столь велика, что он не ощущал голода, хотя за весь день съел лишь печенье на кухне Яэль. Выйдя из автобуса, Фима убедился, что дождь кончился. В разрывах грязных облаков сияли острова голубизны. Почему-то казалось, что облака стоят на месте, а голубые острова все плывут и плывут на запад. И он почувствовал, что это голубизна обращается именно к нему, призывая следовать за ней.

Фима зашагал вверх по улице Пророка Иезекииля. Две первые строчки песни о Джонни-Гитаре все еще звучали в голове. Но как же там дальше? Куда запропастился этот Джонни? В какой точке земного шара он сейчас играет на своей гитаре?