– Тебе не кажется, что нам было бы лучше еще какое-то время жить по-прежнему? – предложила она Бернис. – У меня сердце разрывается при мысли, что ты с твоими разнообразными знаниями опустишься до танцевальных уроков. Что угодно, но только не это. Ты можешь устроить себе приличный брак, а потом у тебя все будет хорошо. Дело не во мне; я смогу обойтись и так. Но ты…
Заплаканные глаза миссис Картер свидетельствовали о глубине ее несчастья. Бернис была тронута сочувствием и знала, что оно было искренним, но какой недалекой женщиной в конце концов оказалась ее мать, на какую ломкую тростинку ей приходилось опираться! Когда миссис Картер посоветовалась с Каупервудом, он заявил, что Бернис – просто идеалистка с расстроенными нервами, которой хочется избежать общества и погубить свое чудесное обаяние какой-либо профессией. По договоренности с миссис Картер он поспешил в Поконо, когда был уверен, что Бернис находится там в одиночестве. После инцидента с Билсом Чэдси она избегала его общества.
Когда он приехал, вскоре после полудня в ясный январский день, на земле лежал снег, а окружающий пейзаж купался в хрустальном свете, сверкая бесконечными переливчаты блеском. Автомобиль уже давно не был новостью, и он приехал на туринг-каре мощностью восемьдесят лошадиных сил с лакированным темно-коричневым кузовом, блестевшим на солнце. В теплом меховом пальто и черной мерлушковой шапке он поднялся на крыльцо.
– Добрый день, Беви! – произнес он, делая вид, что не подозревает об отсутствии миссис Картер. – Как поживаете? Как дела у вашей матери? Она дома?
Бернис смерила его долгим хладнокровным взглядом, в равной мере откровенным и вызывающим, и улыбнулась неопределенной улыбкой. На ней был голубой хлопчатобумажный фартук, какие надевают художники, в руке она держала многоцветную палитру. Она рисовала пейзаж и размышляла. Размышление стало ее излюбленным занятием в эти дни, и ее мысли попеременно обращались к Брэксмору, Каупервуду, Килмеру Дельмо и другим мужчинам, к театру, танцам и живописи. Если раньше жизнь представлялась ей плавильным котлом, теперь она напоминала запутанную головоломку, фрагменты которой предстояло сложить в некую интересную картину, если она хочет жить дальше.
– Входите, пожалуйста, – сказала она. – Сегодня холодно, не так ли? Вы можете согреться у камина. Нет, моей матери здесь нет; она отправилась в Нью-Йорк. Надо полагать, вы обнаружите ее в нашей квартире. Вы надолго в Нью-Йорке?
Она была веселой, дружелюбной, искренней, но отстраненной. Каупервуд чувствовал границу, пролегавшую между ними, которая была там с самого начала. Он чувствовал, что она может понимать его, симпатизировать ему, но что-то: условности, ее честолюбие или какой-то его изъян – держит ее на расстоянии.
Он осмотрелся в комнате и остановился на ее неоконченной картине (заснеженный пейзаж, вид сверху), посмотрел в окно, где открывался точно такой же вид, а потом стал изучать ее наброски, развешанные на стене: грациозные танцующие фигуры в коротких туниках. Наконец, он посмотрел на саму художницу и решил, что этот наряд ей очень к лицу.
– Ну что же, Бернис, – сказал он. – Художник всегда на первом месте. Это ваш мир, и вы никогда не расстанетесь с ним. Эти вещицы прекрасны, – он махнул рукой со снятой перчаткой в сторону танцующих фигурок. – Но, как бы то ни было, я приехал не к вашей матери, а к вам. Я получил довольно любопытное письмо от нее. Она пишет, что вы решили отказаться от светского общества и заняться преподаванием или чем-либо в этом роде. Я приехал потому, что хотел поговорить с вами об этом. Вам не кажется, что вы действуете слишком поспешно?
Он говорил так, словно интерес к ее образу жизни был связан с какой-то внешней причиной, не имевшей никакого отношения к нему. Бернис, стоявшая с кистью в руке возле своей картины, снова устремила не него свой неоднозначный, одновременно невозмутимый и вызывающий взгляд.
– Нет, не кажется, – тихо ответила она. – Вы знаете, как обстоят наши дела, поэтому я могу быть вполне откровенна с вами. И я знаю, что моя мать всегда руководствовалась лучшими побуждениями.
Опущенные уголки ее губ словно намекали на душевную печаль.
– Но, боюсь, с ее сердцем дела обстоят лучше, чем с ее головой. Что касается ваших побуждений, то мне хотелось бы верить, что они тоже были наилучшими. В сущности, я знаю, что так и было; с моей стороны было бы низко и мелочно предполагать нечто иное (при этих словах ей показалось, что взгляд Каупервуда, устремленный на нее, обратился внутрь себя). Однако я не думаю, что мы можем продолжать жить так же, как раньше. У нас нет собственных денег. Почему бы мне не заняться тем, что я умею? Что еще я могу сделать?
Она замолчала, и Каупервуд продолжал неподвижно смотреть на нее. В своем объемном жестком фартуке, с пронзительно-синими глазами, глядевшими на него из-под распущенных медно-рыжих волос, она казалась ему самым совершенным существом на свете. Какой острый, целеустремленный, гармоничный ум! Она была талантлива, она была великолепна, и в ее глазах, как и в его собственных, не было ни капли страха. Ее душевное равновесие казалось незыблемым.
– Бернис, – тихо произнес он, – позвольте мне вам кое-что сказать. Только что вы оказали мне честь, когда предположили, что я исходил из лучших побуждений, обеспечивая вашу мать. С моей точки зрения, это было лучшее капиталовложение, которое я когда-либо сделал. Не скажу, что я так думал с самого начала. С вашего разрешения, я хочу быть совершенно искренним перед вами, пока мы находимся здесь. Не знаю, известно ли вам это или нет, но когда я познакомился с вашей матерью, то знал лишь, что у нее есть дочь, и тогда это не представляло для меня особенного интереса. Я вошел в ее дом как друг одного своего приятеля-финансиста, который восхищался ею. Сначала я разделил его восхищение, поскольку увидел леди с аристократическими манерами, очень интересную женщину. Однажды я увидел у нее дома вашу фотографию, но, прежде чем я успел упомянуть об этом, она убрала ее. Возможно, вы помните этот снимок, сделанный в профиль. На нем вам около шестнадцати лет.
– Да, я помню, – просто ответила Бернис, как будто она слушала его исповедь.
– Так вот, эта фотография чрезвычайно заинтересовала меня. Я навел справки и узнал все, что мог. Потом я увидел другую вашу фотографию, на этот раз увеличенную, в витрине фотостудии в Луисвилле. Я выкупил ее. Теперь она находится в моей конторе, в моем личном кабинете в Чикаго. Там вы стоите у каминной полки.
– Я помню, – неуверенно, но с чувством откликнулась Бернис.
– Позвольте мне немного рассказать о моей жизни, хорошо? Это не займет много времени. Я родился в Филадельфии, и все мои предки были родом оттуда. Всю свою жизнь я занимался банковским делом и городскими железными дорогами, то есть трамвайными линиями. Моя первая жена была пресвитерианкой, очень религиозной и консервативной. Она была старше меня на шесть или семь лет. Какое-то время, пять или шесть лет, мы жили счастливо. У нас родилось двое детей. Потом я впервые встретился с моей нынешней женой. Она была гораздо моложе меня, – по меньшей мере, на десять лет, – и очень хороша собой. В некоторых отношениях она была умнее моей первой жены; во всяком случае, она была менее консервативной, более щедрой и жизнерадостной. Я влюбился в нее, и когда в конце концов уехал из Филадельфии, добился развода и женился на ней. В то время я просто обожал ее. Я считал, что она станет идеальной супругой для меня, и я по-прежнему думаю, что у нее есть много привлекательных черт. Но мои собственные идеалы по отношению к женщинам постепенно менялись за все эти годы. После многих экспериментов и разочарований я пришел к убеждению, что она вовсе не идеальная подруга для меня. Она не понимает меня. Не думаю, что я сам себя хорошо понимаю, но где-то есть женщина, которая поймет меня лучше, которая разглядит во мне вещи, каких я не вижу в себе, во всяком случае такая женщина, которой я буду интересен. Могу вам признаться и в том, что я всегда был любителем женской красоты. Но в этом мире есть только одна идеальная женщина, которую я хотел бы обладать.
– Надо полагать, что любой женщине довольно трудно обнаружить, какой именно женщиной вы хотите обладать? – с ироничной улыбкой сказала Бернис.
Каупервуд не смутился.
– Полагаю, что так, если только она случайно не окажется той самой женщиной, которую я имел в виду, – с чувством произнес он.
– Тогда думаю, кто-то проделает эту работу для нее в любых обстоятельствах, – с пренебрежительностью, но легкой симпатией в голосе откликнулась Бернис.
– Я совершаю признание и не ищу оправданий для себя, – серьезно и немного пафосно произнес Каупервуд. – Женщины, которых я знал, могли бы стать идеальными женами для других мужчин, но не для меня. Жизнь научила меня этому. Она изменила меня.
– И вы думаете, что этот процесс завершился? – осведомилась она с тем выражением самоуверенного превосходства, которое озадачивало его, бросало ему вызов и буквально зачаровывало.
– Нет, я бы так не сказал. Тем не менее мой идеал стал вполне определенным. Я ношу его в себе уже много лет, и он обесценивает для меня все остальное. У каждого должна быть своя путеводная звезда.
Когда Каупервуд произнес эти слова, то осознал, что делает очень необычное признание. Он приехал сюда главным образом ради того, чтобы подчинить Бернис своей воле и повлиять на ее выбор. По сути, выходило наоборот: она едва ли не господствовала над ним. Подвижная, изящная, артистичная и находчивая, она заставила его объясниться, но он чувствовал в ней не столько властную силу, сколько всеобъемлющий, добрый материнский разум, который может все видеть, сопереживать и понимать. Он был уверен, что она знает об этом. Он мог добиться ее понимания, если хорошо постараться. Кем бы он ни был, она не потерпит недостойного зрелища. Ее сегодняшние ответы ясно свидетельствовали об этом.
– Да, – ответила она. – У людей должна быть своя путеводная звезда, но, кажется, вы не можете ее найти. Ожидаете ли вы встретить ваш идеал в образе живой женщины?