Но Финеас успел настолько проникнуться атмосферой политики, впитать слова и воззрения леди Лоры и Баррингтона Эрла, что мысль о существовании вне палаты общин теперь казалась ему невыносимой. Желание способствовать победе над консерваторами так глубоко пустило корни в его душе, что едва не настроило его против мистера Лоу. Финеас его побаивался и пока не решался встретиться лицом к лицу, однако необходимо было по крайней мере написать записку, а также увидеться с привратником в Линкольнс-Инн и сказать миссис Банс, что он пока намерен сохранить за собой комнаты в ее доме. Вот что содержала в себе записка к наставнику:
Грейт-Мальборо-стрит, май 186– г.
Дорогой Лоу,
я решил пока не занимать комнаты, о которых мы говорили, и сейчас направляюсь в Линкольнс-Инн, чтобы от них отказаться. Знаю, что вы станете обо мне думать, и меня печалит мысль об осуждении со стороны человека, чье мнение я так высоко ценю; но, хотя ваши аргументы необыкновенно убедительны, мне, полагаю, есть что на них ответить. В парламент меня привел счастливый случай; думаю, с моей стороны было бы малодушием отвергать его – ведь для меня это величайшая честь. Я питаю страсть к политике и почитаю законотворчество лучшим ремеслом, какое только можно вообразить. Будь у меня кто-то на попечении, я, верно, не имел бы права следовать своим наклонностям. Но я одинок и потому имею право попытаться. Если по прошествии одной или двух парламентских сессий я не сумею снискать успеха, то и тогда смогу вернуться на прежнюю стезю. Заверяю вас: так или иначе, я не намерен предаваться праздности.
Предвижу, как вы будете встревожены и раздосадованы моими словами – верно, мне не удастся убедить вас взглянуть на вещи с моей точки зрения, но поскольку я должен написать вам о своем решении, то не могу удержаться и от того, чтобы попытаться себя обелить, насколько смогу.
Преданный вам,
Финеас Финн
Мистер Лоу получил это послание у себя в конторе. Прочитав его, он лишь плотно сжал губы, вложил лист бумаги обратно в конверт и спрятал его в ящик стола по левую руку. После этого он продолжил свои занятия, как будто решение Финеаса ничего для него не значило. «Все решено, так не о чем и думать», – сказал он себе. Тем не менее весь день письмо не шло у него из головы, и мистер Лоу, хоть и не написал Финеасу ни слова, продолжал мысленно отвечать на каждый из приведенных доводов. «Великая честь! Какая может быть честь в том, что пришло, как он сам говорит, случайно? Ему не хватает ума понять: честь нужно заслужить и быть ее достойным. Да одно только то, что его выбрали от Лофшейна, доказывает, что у Лофшейна вовсе не должно быть права избирать в парламент депутатов! Нет никого на попечении! Что же он не печется об отце с матерью да о сестрах, ведь ему приходится жить на их деньги, пока он не зарабатывает себе на хлеб? А он никогда не заработает, так и будет есть чужой». К концу дня мистер Лоу успел рассердиться не на шутку и поклялся себе, что больше ему с Финеасом Финном говорить не о чем. Тем не менее он быстро обнаружил, что строит планы, как вызовет на бой и победит того самого демона парламентаризма, который обрел такую власть над его учеником. Лишь через три дня мистер Лоу сообщил жене, что Финн решил не снимать комнаты в Линкольнс-Инн.
– Ни словом больше с ним не перемолвлюсь! – воскликнула разгневанная миссис Лоу.
– Мне теперь тоже нечего ему сказать.
– Ни теперь, ни после, – с огромной убежденностью заявила супруга. – Он тебя обманул.
– Нет, – сказал мистер Лоу, который, будучи человеком основательным и вдумчивым, всегда оставался справедливым, – он меня не обманывал. Он всегда был искренен и искренне же менял свое мнение. Но он слаб и слеп и летит, как мотылек, на пламя. А мотылька всегда жаль – и хочется помочь ему сохранить хоть обрывки крыльев.
Финеас же, написав письмо мистеру Лоу, отправился в Линкольнс-Инн, минуя известные своим угрюмым видом улицы Сохо, Сент-Джайлс и Лонг-Акр. Он знал здесь каждый угол, проходя последние три года почти ежедневно одним и тем же путем. Этот маршрут он любил, хотя легко мог пойти другой дорогой, почти не делая крюк, через фешенебельные Оксфорд-стрит и Холборн, но ему нравилось, идя напрямую, кратчайшим путем, осознавать себя деловым человеком, и он часто повторял себе, что иные вещи, неприветливые и мрачные на вид, могут быть в действительности не так уж плохи. Здание Линкольнс-Инн было мрачным, а тамошние суды – пожалуй, самыми суровыми из всех. Три комнаты мистера Лоу на Олд-сквер, бурые от переплетов громоздившихся повсюду юридических книг и пыльных документов, обставленные мебелью, которая была бурой всегда и еще побурела с годами, представлялись юному ученику унылейшим из всех известных ему помещений. Впрочем, и само изучение юриспруденции едва ли можно назвать захватывающим занятием – по крайней мере, пока разум недостаточно созрел, чтобы видеть красоту в его конечной цели. Финеас за три года рассуждений об этих предметах научился верить, что уродливое снаружи может быть прекрасным внутри, и потому предпочитал идти через улицы бедные и неприглядные – Поланд-стрит и площадь Сохо, а оттуда – по Севен-Дайалс и Лонг-Акр. Такой моцион вполне соответствовал его утренним занятиям, и он наслаждался тем, как они подходят друг к другу. Но теперь он успел привыкнуть к яркому свету фонарей в роскошном Вестминстерском дворце и его окрестностях и обнаружил, что пейзажи Сент-Джайлса действуют на него плохо. Идти по Пэлл-Мэлл и через парк до Парламент-стрит или до казначейства была куда веселее, а новые правительственные здания на Даунинг-стрит, уже наполовину построенные, теперь интересовали его куда больше, чем будущий Королевский суд, который предлагалось расположить вблизи Линкольнс-Инн. Направляясь к домику привратника под высокими воротами, он сказал себе, что рад спасению – по крайней мере на время – от здешней тоскливой и безрадостной жизни. Насколько было бы приятнее сидеть в своем кабинете в казначействе, а не в этом древнем учреждении! В конце концов, если уж говорить о вопросах денежных, должность в казначействе вполне могла принести доход больше – и быстрее, – чем работа адвоката. А кроме того, такая должность, как и место в парламенте, не входила в противоречие с присутствием в его жизни леди Лоры, в то время как с конторой в Линкольнс-Инн на Олд-сквер ее особа была несовместима.
Тем не менее, когда старик-привратник как будто обрадовался, что Финеас отказывается от комнат, тот невольно почувствовал укол сожаления.
– Тогда их сможет снять мистер Грин, – сказал привратник. – Ох он и обрадуется. Уж и не знаю, на что будут готовы джентльмены ради здешних комнат, если так пойдет и дальше.
Финеас готов был уступить неведомому мистеру Грину без колебаний, но тем не менее был несколько опечален, отказываясь от блага, которое и привратник, и мистер Грин почитали столь желанным. Однако он уже написал письмо мистеру Лоу, дал обещание Баррингтону Эрлу и был обязан леди Лоре Стэндиш и потому, выйдя через старые ворота на Чансери-лейн, решил, что в ближайший год и носа не покажет в Линкольнс-Инн. В часы досуга – которые оставит ему занятие политикой – он станет читать книги по юриспруденции, но в стены адвокатской палаты не войдет все двенадцать месяцев, что бы ни говорили такие признанные авторитеты в области права, как мистер и миссис Лоу.
Прежде чем уйти из дома после завтрака, он сказал миссис Банс, что пока намерен остаться под ее крышей. Она была очень рада – не только потому, что жилье на Грейт-Мальборо-стрит снимают не так охотно, как комнаты в Линкольнс-Инн, но и потому, что считала для себя большой честью иметь среди жильцов члена парламента. На Оксфорд-стрит парламентарии встречаются не так часто, как в окрестностях Пэлл-Мэлл и площади Сент-Джеймс. Однако вернувшийся к ужину мистер Банс не разделил, как можно было ожидать, воодушевления жены. Он работал переписчиком в мастерской на Кэри-стрит и потому твердо верил в юриспруденцию как профессию достойную, чего нельзя было сказать о палате общин.
– Выходит, адвокатуру он бросил? – спросил мистер Банс у жены.
– Пока что да, бросил совсем, – ответила та.
– Значит, и клерк ему не понадобится?
– Разве только для работы в парламенте.
– Там клерки не надобны, а что еще хуже, там и денег не платят. Скажу вот что, Джейн: смотри в оба, а то скоро этому хлыщу станет нечем платить.
– Но он член парламента, Джейкоб!
– Говорю тебе, им жалованья не полагается. Много там в парламенте разных, которые за обед заплатить не могут. А ежели кто поверит им на слово, так поди потом вытряси из них что-нибудь, как из простого человека!
– Уж не думаю, что наш мистер Финеас из таких, Джейкоб.
– Экой вздор, Джейн! Так вот вас, слабый пол, вокруг пальца-то и обводят! «Наш мистер Финеас», поди-ка ж! С чего бы это наш мистер Финеас лучше остальных?
– С нами он всегда вел себя порядочно.
– А помнишь, как он не мог заплатить за комнаты добрых девять месяцев, пока его папаша наконец не расщедрился? Не знаю, что тут такого порядочного. Мне тогда пришлось куда как несладко.
– Душа у него прямая, Джейкоб.
– Что мне до его души, если у него не будет денег? И как он думает жить, просиживая штаны в парламенте, когда отказался от работы? Нам он уже задолжал.
– Он заплатил сегодня утром за два месяца и больше ни гроша не должен.
– Тем лучше для нас. Я еще потолкую с мистером Лоу да послушаю, что он на все это скажет. Что до меня, я о членах парламента и вполовину так хорошо не думаю, как некоторые. Они горазды обещать, пока их не выберут, а после того и один из двадцати обещаний не держат.
Мистер Банс работал в переписной мастерской и проводил по десять часов в день на Кэри-стрит с пером в руках, а после этого нередко еще два-три часа дома за тем же занятием. Человек весьма трудолюбивый, он вполне преуспел в жизни: дом его был уютен, а жена и восемь детей никогда не ходили голодными и раздетыми, тем не менее счастлив он не был, считая, что ему недостает прав политических – или, правильнее сказать, политических и общественных. Он не имел права голоса, потому что не был съемщиком дома на Грейт-Мальборо-стрит. Съемщиком был портной, державший там магазин, в то время как мистер Банс занимал всю остальную часть здания и являлся, таким образом, всего лишь жильцом, которому права голоса не полагалось. У него имелись некоторые идеи, которые он сам признавал весьма сырыми, относительно оплаты его труда: цену за лист, независимо от того, каким образом или насколько хорошо работа исполнена и без учета мнения переписчика, он не считал справедливым вознаграждением. Мистер Банс уже давно вступил в профессиональный союз и в течение двух лет платил взносы в размере одного шиллинга в неделю. Ему хотелось бороться с вышестоящими и противостоять работодателям – не потому, что он лично имел что-то против господ Фулскапа, Марджина и Веллума, которые всегда ценили его как полезного работника, но потому, что такое противостояние казалось ему проявлением мужества и борьбой за правое дело. «Если мы, рабочее движение, не хотим, чтобы нас уничтожили, – говорил Банс жене, – так нам нужно шевелиться. Или мы – или они».