– Может, и поменяю, – ответил Кирьяк. – Подрались мы на славу, это точно.
– Дурень, – сказал я. – Какая слава? Он мог сломать тебе хребет.
– Да, – спокойно сказал Кирьяк. – Он мог сломать меня, я мог сломать его. Мало ли, кто чего мог. После драки кулаками не машут.
Во дворе кузни я не увидел ни следов боя, ни пятен крови, ни обрывков сетей. Только мерцал горячий воздух над поверхностью широких луж.
Окошко Марьи было закрыто плетёной ставенкой. Над кровлей поднимался пахучий дым.
В овине недовольно блеяла коза – её забыли вывести.
Мирно, славно было тут, и, если бы не звон в ушах, – я бы снова поверил, что ночной бой мне привиделся.
Средняя дочь открыла дверь и пропустила нас.
В большой хоромине пылал очаг.
У дальней стены за широким столом сидел кузнец Радим. Мы поклонились молча. Кузнец ел кашу, сильно загребая ложкой. Он махнул нам свободной рукой, приглашая сесть к столу.
При свете огня хозяин дома казался совсем чёрным, словно вылепленным из земли. Жевал тщательно, как все старики, лишённые зубов.
Мы уселись, неловко двигая лавку по деревянному полу, вчера сплошь исчерченному рунами, сегодня – наспех замытому.
Средняя дочь молча поставила перед нами братину с пивом и сама разлила по глиняным кружкам. Мы выпили. Кузнец долго рассматривал нас красными, налитыми яростью глазами.
– Кто позвал вас в мой дом?
– Твои дочери, – вежливо ответил Кирьяк.
– Что? – громко переспросил кузнец.
– Твои дочери! – громко повторил Кирьяк. – Но мы не заходили в дом. Только во двор.
– Чего? – спросил кузнец, морщась. – Говори громче!
– Нас позвали твои дочери! – выкрикнул Кирьяк.
– Почему меня не предупредили?
– Твои дочери обещали, что сами скажут.
– Тут я хозяин, – сказал кузнец. – А не мои дочери.
– Мы не спорим! – крикнул старый Митроха. – Но есть обычай! Если нелюдь приходит в дом – надо прогонять сразу! Всем миром! Он твою младшую дочь зачаровал, а мог бы и других твоих дочерей, и тебя самого!
Кузнец молчал, слушал, жевал.
Митроха знаком попросил среднюю дочь долить пива, и добавил:
– Мы всё сделали правильно. Мы ничего не украли, убытка не сделали, никого не ушибли, вообще вреда не нанесли.
Кузнец нахмурился. Мне показалось, что он вот-вот выхватит из-под стола секиру и начнёт рубить нас в куски.
– Идите к ней, – сказал он. – Поглядите сами.
Мы тут же встали и пошли к двери Марьиной комнаты – я впереди.
Дверь, судя по всему, выломал сам кузнец: сначала разрезал кожаные петли, а потом вышиб с разбега.
В хороминке горела лучина.
Марья сидела на постели, поджав ноги к груди и обхватив колени; когда мы вошли – не подняла на нас взгляда.
Она была простоволоса, коса распущена – на девушку с неубранными волосами нельзя было смотреть, но я посмотрел. Задохнулся от жалости, но и от восхищения тоже. Она была так красива.
Не зная, что делать, я остался у входа.
Засов был разбит, под моими мокрыми подошвами хрустела щепа.
Старшая сестра протиснулась меж мной и Кирьяком, обдав меня жаром большого сильного тела, подошла к окну и потянула ремешок, пропущенный сквозь стену: наружная ставня поднялась, пропуская дневной свет.
Я увидел: окно по всем четырём сторонам было утыкано ножами.
Может быть, дюжина ножей, разных, больших и малых, кривых и прямых, и даже два серпа. Рукояти ножей удерживались верёвками и ремнями, а острия все были направлены в середину окна.
Я набрался храбрости и подошёл ближе. Увидел засохшую кровь: на остриях ножей и на нижнем краю окна. К кровяным пятнам пристали несколько маленьких перьев и частицы пуха.
Я взял одно из перьев – обыкновенное, птичье перо, смятое с одного края.
Захотел что-то сделать. Отвязать, распутать ремни и верёвки, убрать ножи. Но подумал, что в этом доме у меня нет никаких прав. Тут есть, кому решать, подумал я; четверо взрослых людей сами разберутся.
Младшая дочь сидела недвижно и на нас, гурьбой вошедших, не смотрела.
– Марья, – позвал я.
Она молчала.
Я подошёл ближе, хотел дотронуться, поймать взгляд, предложить воды, прикрыть одеялом голые худые плечи, – но ничего не сделал.
Хотел и большего. Хотел взять её на руки, укутать, прижать, унести из дома, посадить в лодку и забрать с собой. Подальше. Так далеко, как только возможно. И никогда не расставаться.
Ничего не сделал, не сказал ни слова, не посмотрел ни на кого.
Сжав перо в кулаке, вышел. За мной затопали Кирьяк и Митроха, также молча.
Кузнец продолжал сидеть за столом и жевать кашу, а когда мы вернулись – отодвинул еду, тщательно облизал ложку и отложил.
– Я вас не виню, – произнёс он. – Но и благодарить не буду.
Мы молчали.
– Она, – продолжил кузнец, и указал голым обожжённым подбородком на дверь Марьи, – просит сделать ей железные башмаки, железный посох и железный хлеб. Вы знаете, что это значит?
Мы переглянулись. Кирьяк оглянулся на старшую сестру: та пожала плечами.
– Может, утопиться решила? – предположил Митроха.
– Не знаю, – ответил кузнец. – Нам не говорит. Повторяет одно и то же. Железные обутки, железный хлеб, железный посох. Может, кто из вас спросит у неё, зачем?
– Может, и не надо спрашивать, – сказал я. – Просто сделай. Раз она просит.
Вдруг узкие глаза кузнеца налились слезами. Он поднял чёрную руку и вытер чёрным пальцем.
– Так уже б начал! – сказал он, словно жаловался; словно мы были его самые лучшие старые друзья. – Но надо же знать, зачем?! Как же я сделаю, если не знаю, какой из этого прок будет?
– Не надо ничего делать, – сказал Кирьяк, и снова оглянулся на старшую. – Ждать надо. Она не в себе. Напугана. Оклемается – тогда поговоришь. Захочет железные сапоги – сделаешь ей сапоги.
Кузнец справился с собой, взял из-под локтя рушник и вытер лицо, покрытое в три слоя старыми и новыми ожогами.
По его виду было понятно – он не рассчитывал на нашу помощь, а на разговор пригласил только для порядка.
Всё, что случилось, – случилось внутри его семьи. А мы – три ухаря – просто проходили мимо и встряли.
Тягостный миг прервал Митроха.
– Прощай, отец Радим, – сказал он, кланяясь. – Мы уходим. На нас нет вины, и на тебе тоже. Прощай.
Кузнец кивнул, проглотил рыдания и сделал знак средней дочери: она тут же наполнила его кружку пивом.
Мы отвесили поклоны и гурьбой повалили к выходу.
Старшая сестра немедленно пошла следом, вывела нас за дверь.
Солнце жарило вовсю; во дворе чёрная мокрая земля исходила паром.
Была самая середина лета, лучшие дни всякого года; после бури установилась прекрасная жаркая свежесть, всё вокруг звенело и бушевало, кричали петухи, гудели пчёлы и стрекозы; тугой ветер нёс запах клевера; мир пребывал в покое и напитывался животворным и целебным солнечным светом.
В такие дни все народы моей земли наслаждаются миром. Кочевники пасут стада, а славяне все дни проводят в лесах, горстями едят ягоды: малину, и землянику, и ежевику, и чернику, и клюкву.
Это короткие и счастливейшие времена тепла и неги, сахарной мякоти на губах.
Девки, вышедшие по весне замуж, обращаются в матерей, их щёки плотнеют, глаза смотрят внутрь себя, и руки то и дело непроизвольно тянутся к округлившимся животам.
И этот оборотень, подумал я тогда, – этот птицечеловек, незваный гость – неправ, зря пришёл именно в эти дни, зря внёс смятение в жизнь добрых людей.
Старшая дочь Глафира закрыла дверь и легла на неё спиной; глазами пожирала Кирьяка.
Мы спустились с крыльца; я оглянулся и посмотрел на окошко Марьи.
Плетённая из ивовых прутьев ставня была поднята, и я рассмотрел самые кончики ножей и серпов, привязанных изнутри по краям окна.
Появилась длинная чёрная рука – это сам кузнец пришёл в комнату дочери и теперь снимал с окна привязанные ножи; чёрные пальцы пошарили по краям оконного проёма, стряхивая окровавленные перья, – и исчезли.
Кирьяк негромко свистнул мне, показал глазами на старшую дочь и подмигнул, с серьёзным лицом. И быстро сложил пальцы в условный знак, который я вам тут показывать воздержусь – уж больно неприличный.
Я понял, кивнул и взял Митроху за локоть.
– Пойдём-ка, прогуляемся.
Митроха оглянулся на Кирьяка, удалявшегося в направлении нашего стана; старшая кузнецова дочь пошла следом, подметая подолом влажную траву; на приличном удалении, но той же тропой.
– А, – сказал кривоглазый дед. – Понятно. Конечно, пойдём, я не против… Я и сам хотел…
И ухмыльнулся: всё понял.
Мы перемотали обувь.
От пива, выпитого в доме кузнеца, моя голова приятно шумела – хотелось сделать себе какой-то подарок, порадовать нутро: например, выпить ещё. Или искупаться. Или хлеба свежего пожевать. Или поглумиться над кем-то, беззлобно, исключительно ради озорства; родить в людях смех.
Пошли по тропе вверх по оврагу.
– Твой друг своего не упустит, – сказал Митроха, шагая рядом со мной. – И серебро взял, и девку.
– Это не твоё дело, – ответил я. – Он всегда берёт, что можно взять.
Мы двинулись в сторону посада.
– Надо решить, что делать дальше, – сказал я. – Ты пойдёшь с нами? Или до дома?
– А зачем куда-то идти? – спросил Митроха. – Будем ходить туда-сюда – зря потратимся. У нас уже есть урок на осень. Тот Велибор, богатый мальчик, хочет, чтоб мы осенью сделали новое гульбище. Останемся в Резане. Осенью заработаем по полторы серебряных деньги на каждого. Лучше и придумать нельзя. От добра добра не ищут.
Старик говорил уверенно и коротко: он явно полагал себя полноправным участником нашей ватаги, как будто ходил с нами не первый год. И в его словах я уловил надежду и просьбу.
Дед Митроха не хотел расставаться с нами. Он мечтал, что мы позовём его третьим в шайку.
– Осенью, – сказал я, – всё изменится. Другая жизнь будет. Хлеб поспеет. Грибы пойдут. Охота начнётся. Князья вернутся из походов. Степняки приедут, торговля загудит. Доходы, деньги, сытые недели. А мы не лучшие глумилы в этих землях. И у нас не самые лучшие бубны. Сюда придут другие глумецкие ватаги. Я не уверен, что нас наймут на осенние праздники.