Мы наелись и напились, а когда вышли из дома во двор, увидели кузнеца: он стоял возле кузни, сгорбленный, медленный, и опускал в кадку с водой только что выкованный железный каравай, шипящий и исходящий тугим паром.
Кузнец вытер пот с чёрного лица. Мы поклонились ему – он в ответ кивнул.
Сытые и хмельные, в молчании, в мысленном смятении, мы дошагали до своей лодки, и здесь мой друг и брат, рыжий Кирьяк, объявил, что никуда не поедет: отложится от нашей ватаги.
Понятно было, ради кого.
Мы с ним дружили весь наш общий век, с пяти годов и доныне. Мы ничего друг другу не сказали, только обнялись.
Он снял с себя оберёг: петушиный клюв на кожаном гайтане. Надел на меня.
Я в ответ отдал ему свой нож вместе с ножнами.
Он оставался, чтоб побыть вместе со своей любимой ещё несколько ночей. Может быть, жениться, и увезти старшую кузнецову дочь. Или – если она не захочет уезжать – оставить, а спустя год ещё раз вернуться и снова позвать.
Здесь моему рассказу конец, дорогие братья.
Благодарствую за кров и еду, за меховую подстилку. И, конечно, за выпивку. А особенно – за ваше внимание, за ваши глаза, за то, как слушали. И как смеялись в некоторых местах.
Извините, если плохо развлёк.
Если кто-то чего-то не понял – спрашивайте. Любую подробность уточню и растолкую.
Всё, что вы слышали, – не завиральная басня и не глума, а настоящая быль. Ни полслова не придумано.
В город Резан я не возвращался много лет.
При прощании мы с Кирьяком уговорились, что его имущество я оставляю у себя, на свою ответственность. И постановили: через год, на праздник весны, встретимся в родном селище.
Обнялись, и даже немного поплакали.
Очень мне было тяжело, – всё-таки с детства вместе, в любом деле плечом к плечу, не разлей вода; я хотел было его отговорить, чтоб не очень надеялся на любовь кузнецовой дочки, – но не стал.
Человек следовал за своим удом: отговаривать бесполезно.
На том и расстались.
Из Резана мы с Митрохой пошли вниз по Оке. Я сразу предупредил, что домой возвращаться не хочу – что там делать? – и по обоюдному согласию мы двинулись по течению.
Днями плыли, ночью спали, почти не разговаривали.
Один раз прошла буря, мы едва не утопили лодку.
Другой раз купили у местных кувшин браги и сильно напились.
На четвёртый день пути старый Митроха сошёл в Косыре. Сказал, что здесь у него есть родня, и он останется до зимы.
На прощанье надавал мне советов, которые я тут же забыл все.
Во мне что-то согнулось, или вовсе лопнуло, – я обновился и повзрослел, и чужих советов не искал: я уже стал тем, кто сам готов дать совет, если спросят.
Потом я в разные годы встречал тех, кто помнил и знал деда Митроху: после расставания со мной он прожил ещё почти сорок лет и много дел натворил.
Хороший был старик, спокойный, умный. Но слишком сильно битый.
На прощанье он сделал мне подарок: сорвал с пояса медную бляху в форме медвежьей головы и вручил.
Я уже показывал вам эту бляху: вот, снова покажу. Да, зелёная: раньше я её каждые три дня песком чистил, чтобы блистала, а потом прошли годы, и заметил: от песка рисунок сглаживается. Каждая песчинка уносит малую часть металла, и если чистить каждый день на протяжении многих лет – вся бляха исчезнет, непрерывно уменьшаясь в размерах, как льдышка в горячей ладони.
Такую медь сейчас не делают: всю переплавляют в бронзу. А сто лет назад меди было больше, а бронзы меньше.
Глядите, трогайте, мне не жалко.
Помните, я говорил: всё, что делаю, делаю ради вашего удовольствия.
Распрощавшись с дедом Митрохой, я пошёл дальше по реке – куда глаза глядят.
Одному управляться с большой лодкой оказалось нелегко, но я приноровился.
В Нижнем городище, при слиянии двух великих рек, я отдал местному общинному старшине на хранение свой бубен и бубен Кирьяка, а также бо́льшую часть ватажного имущества, включая котёл. Заплатил, не торгуясь. Там же, у менялы, разрубил свои серебряные полденьги на две четвертины, и одну из четвертин обменял на медь. Серебро тоже оставил у старшины, а сам в одиночестве с кошелём медных монет, в лодке, в одно весло, в середине жаркого лета – отправился ещё ниже по Итилю, в степи, через земли скифов и хазар, и дошёл до самого моря, истратил всё, едва не погиб, утопил лодку, проиграл в зернь нож и пояс, продался в рабы и сбежал; много всего со мной случилось, но об этом в другом рассказе в другой вечер.
Скажу только, что спустя год мне удалось вернуться домой.
И вот, в родовой деревне, на весенний праздник, как уговаривались, я снова встретил рыжего Кирьяка.
Он рассказал, чем закончилась история младшей кузнецовой дочери.
Наутро после нашего расставания Марья ушла из отцовского дома.
Кузнец Радим сковал ей всё, что она требовала: и сапоги, и хлеб, и посох.
Кирьяк сказал, что старшие сёстры рыдали, бились и не отпускали младшую, держали за ноги и за локти, отец их оттаскивал и даже отливал водой из ведра.
Множество людей пришло смотреть, как уходит Марья: гремя железными подошвами, звеня железным посохом, согнутая под тяжестью котомки с железным хлебом.
Были те, кто считал, что Марья обезумела. Были те, кто плакал. Были те, кто дал ей в дорогу обычного хлеба, вдобавок к железному. Был соглядатай с княжьего двора. Был мальчик Велибор. Были ещё какие-то досужие бездельники, прибежавшие поглазеть, как малая девка в железных сапогах идёт искать любимого.
Она ушла по торной тропе в сторону Коломны, а куда дальше – никто уже не знал.
У Кирьяка не сладилось со старшей дочерью. Я не расспрашивал, почему. Кирьяк объяснил коротко: «Вредная».
Впрочем, это было понятно сразу.
Полюбить глумилу нетрудно, трудно замуж пойти. Богатые невесты не связываются с бездомными бродягами.
После ухода Марьи кузнец Радим перестал разговаривать с людьми, даже с дочерями, молчал с утра до ночи, объяснялся жестами, слух совсем утратил; но работу, конечно, не бросил. Кроме оружия, теперь начал ковать ещё и замки, запираемые сложными фигурными ключами, и продавал те замки по огромной цене.
Что до резанских князей – я так и не узнал, была ли княжья жена оборотнем, или мне только показалось. Спросить не у кого было.
Мы с Кирьяком снова сбились в ватагу, и много лет промышляли глумежом и шутовством, и каждое лето ходили всё дальше и дальше.
Нас мотало, словно были привязаны – и вдруг оторвали повод. То в Новгород, то в Могилёв, то в Закамье, то в степи.
Мы никогда не заходили в княжьи дома, устраивали только общие гульбища, под открытым небом, для всех.
Потом Кирьяк умер от моровой язвы.
Он так и не женился. Многие девки в разных городах любили моего рыжего друга, и наверняка у него где-то есть сыновья и дочери – но про то мне ничего неизвестно.
Его второе имя было Истр. Это значит «быстрый, как вода». Обычно люди с красным цветом волос отождествляют себя с солнцем – а вот мой друг сравнивал себя с водой, определял себя через воду.
Ему нравилось думать, что он, как вода, всюду может пройти, проникнуть, мгновенно нагрянуть и так же испариться. Смешно, конечно, но нам, когда мы сочиняли себе вторые имена, было по двенадцать лет, мы едва вступали во взрослое бытование.
Я сильно горевал по другу. Кирьяк мог бы добиться многого. Боги щедро его наградили, но жизнь отмерили слишком короткую: почему так бывает – неведомо.
С нелюдями и оборотнями я встречался потом не один раз. Но больше никогда на них не нападал, и если другие звали напасть, побить, прогнать, – отказывался и отговаривал других.
Однажды это был орёл, обращавшийся в старика. В другой раз это была маленькая девочка с собачьей головой. В третий раз это был змей на кривых лапах, с огромными острыми когтями, всюду оставлявший после себя древние руны, нацарапанные на камнях и стволах деревьев.
Всякие попадались существа – но ни один не заслуживал, чтоб я поднял на него руку.
Всё мне казалось, что тот орёл или тот змей, вернувшись из людского мира в свой тайный город, встретит Марью и расскажет, как я его бил, и Марья узнает, расстроится, будет думать, что я не поумнел.
А я поумнел.
Но, сказать вправду, в последние годы я совсем не встречал ни оборотней, ни шишиг, ни тем более птицечеловеков. Настали времена благодатные, урожайные, люди расплодились, стали заходить всё дальше в леса, по ручьям, по притокам, там, где раньше были непролазные дебри, – теперь пробиты тропы и даже поставлены пограничные знаки. А нежить, как и зверьё, людей не любит и от них уходит. Ни лешака теперь не встретить, ни мавку, ни анчутку. Отступили, бежали в глушь. В последний раз я встречал потустороннее существо лет тридцать назад, и не само существо, а только его послед: окаменевшее змеиное яйцо. Помню, я его продал ведуну за пятнадцать новых кун; тот ведун делал из змеиной скорлупы какое-то снадобье.
Конечно, я верю, что девка Марья дошла до небесного Вертограда, и отыскала любимого Финиста, и до сих пор живёт с ним душа в душу. Я в этом совершенно не сомневаюсь, и вы не сомневайтесь. Дошла непременно.
Помог ли ей железный посох, утоляла ли её голод железная краюха, – неважно.
Важно, что я в ней уверен.
И забыть её не могу. Слишком громадна была исходившая от неё сила. Слишком густа и горяча была великанья кровь, её наполнявшая.
Она могла бы стать мне хорошей женой. Но я не умел летать, а она искала того, кто умел.
Иногда – вот как теперь, в кругу товарищей, в тепле, за столом, полным еды и питья, в добром здравии – мне кажется, что птицечеловеки – не отдельный народ. Мы все – калужские, муромские, новгородские – и есть птицечеловеки, только забыли, как летать.
Говорят же волхвы, что всё живое есть единое целое сущее, связанное одной на всех кровью. Значит, в каждом нелюде заключён человек, а в каждом человеке – крылатый оборотень.
И бывало, что я стою на холме, стучу в бубен, вокруг пылают костры и пляшут люди, пот заливает глаза, пустая голова гудит, разум не понимает, где верх и где низ, – и вдруг кажется, что вот-вот обрасту перьями, и руки обратятся в крылья, и в несколько сильных взмахов поднимусь надо всеми, и меня понесёт по небу, как несёт спящего ребёнка молочная река с кисельными берегами.