Малой Потык не имел рогатины, только нож и палицу, про которую я уже говорил; зато у нас с Торопом были крепкие, проверенные, осиновые, в рост человека, с бронзовыми остриями: со своей рогатиной я трижды ходил на россомаху и медведя. А также ходил и на врагов, но только в дальних походах; об этом сообщу позже.
Одна россомашья шкура до сих пор со мной, я на ней сплю.
Наконец, у меня – единственного воина из троих – имелся боевой топор из крепчайшего железа: подарок отца на совершеннолетие. Но я его берёг и не пускал в дело без веской причины, а носил всегда за спиной, в петле.
– Ну и ну, – тихо сказал возбуждённый Потык. – Пять мавок! Они что, всегда тут живут?
– Кто их знает, – сказал я. – Ты хоть раз мавку видел?
– Одну видел, – признался малой. – Побитую. На берегу валялась. Мне шесть лет было. Мы с друзьями хотели волосы у неё отрезать, думали, она без сил… А она – глаза открыла, да как закричит! Подпрыгнула – и в воду. А мы со страху обосрались.
– Это хорошо, – сказал Тороп. – Обосрался – значит, запомнил.
Мы поправили брони и надели шлемы.
У Торопа была лёгкая и удобная броня – трёхслойный льняной поволочень, густо стёганный шерстяной нитью, а по груди укреплённый несколькими медными щетинами. Я знал умельца, делавшего такие брони: он перенял образец у кочевников, а те, как он утверждал, в свою очередь, переняли у ромеев.
Собрались, двинули к озеру, уже не хоронясь, в полный рост, скорым шагом.
– А как мы с ними справимся? – спросил Потык. – На одну мавку всемером ходят, а их там пятеро… А нас – трое…
– Никак не справимся, – ответил я. – Но жути нагоним, и девку уведём. Ты, главное, вперёд не лезь.
Нам оставалось шагов сорок – пятьдесят, когда мы услышали истошный визг нескольких нечеловеческих глоток.
Только мавки могут так визжать: от их дурного вопля закладывает уши, и озноб по всему телу, и ноги к земле прирастают. Но я пересилил себя, перехватил рогатину, побежал.
А уже никого не было ни в воде, ни на берегу: только плеснуло посреди озера, на миг показались зелёные волосы, и эхо прогулялось меж еловых ветвей:
– Зря… Зря… Зря…
Я первым дошёл до места, где сидела девка. Здесь трава была примята и лежало драное рубище, а рядом – тощая котомка. Хорошо заметен был след: раздевшись, несчастная приблизилась к воде, вошла едва по колено – далее её схватили и утащили на глубину.
– Что ж она… – пробормотал малой Потык. – Как же они её… Когда успели?
– Успели, – угрюмо сказал Тороп. – Нежить своё дело знает.
Потык задрожал и покрылся пятнами. Я уже понял, что парень был боевой и резкий. Он схватил с земли камень, гневно заорал, швырнул подальше в воду.
– Твари! Твари!
– Угомонись, – сказал Тороп. – Уже всё. Сгинул человек. Ничего нельзя сделать.
– Можно! – крикнул малой Потык. – Я людей приведу! У меня все друзья – рыболовы! Возьмём сети, бредни! Пройдём всё озеро от берега к берегу! Всю нечисть переловим! Изломаем на позвонки!
– Пробовали, – ответил Тороп. – Ловили, ломали. Они возвращаются. Они, как мы, живут здесь и всегда жить будут. А ты что же, ничего этого не знаешь?
Потык поискал, нашёл второй камень и швырнул вслед первому. Поднялись брызги – но как поднялись, так и упали, и снова вода разгладилась: не вставали со дна пузыри, не дёргала плавниками рыба, как будто всё умерло и сама вода обратилась в мёртвую.
– Знаю лучше вас, – ответил Потык. – Чтоб вы понимали: меня волхвы в ученики берут. Это лето – последнее, осенью я уже буду служить при требище. Я три языка знаю, и все руны: и древние, и новые, и запретные. И про нежить тоже много знаю…
– А раз знаешь, – перебил Тороп, – так молчи. Кто сказал – тот проиграл. Молчи.
Но малой Потык не хотел успокоиться, он заплакал и стал искать третий камень, однако не нашёл.
– Она только что тут сидела! И что? Всё? Её – нет? Утопили?
Я оглянулся на Торопа: он тоже горевал.
Это был тяжёлый момент: мы шли совсем за другим делом, никого не трогали, и никакие мавки нам были не нужны. Три деревни отрядили нас, чтоб угомонить змея. И вот, в самом начале пути, когда ещё не дошло до дела, – мы случайно увидели человеческую гибель.
Это был самый дурной знак из всех дурных знаков.
Я поднял с земли лохмотья: девичью рубаху длиной до колена, какие носят в тёплых краях. Чиненную и перечиненную, выгоревшую на солнце, со следами пятен крови на рукавах: хозяйка этой истлевшей рубахи явно часто делала богам красные подношения.
Под рубахой я увидел обувь погибшей девки. Необыкновенного вида сандалии с подошвой, целиком скованной из железа, с кожаными ремнями, также соединёнными меж собой железными скобами.
Обе железные подошвы были стёрты допуста и лопнули во многих местах.
Чья странная прихоть заставила девку носить на ногах железо – я не мог понять; но не удивился.
Здесь же лежали две чёрных от грязи, драных тряпки: обмотки-онучи.
В котомке не было ничего, кроме железного песта толщиной в палец и длиной в три пальца. Пест был отполирован, как будто девка много дней не выпускала его из рук. Очевидно, она держала этот странный предмет при себе в качестве оружия.
Скорее всего, подумал я тогда, эта девка – бродяга, сумасшедшая или, что вероятнее, больная.
В наших странных краях можно было встретить кого угодно. Одного из общины выгнали, другой сам ушёл, дурью маялся и попрошайничал, третий просто обезумел. Странных, чудных людей, оторванных от родов и от дела, шаталось достаточно.
Многие шли к нам. Зимой, конечно, было холодно, зато летом сыто. Орехов, ягоды, рыбы навалом. В хороший год мы даже хлеб не сеяли, потому что незачем.
Очевидно, подумал я тогда, сгинувшая девка – несчастное существо без рода и племени, зашедшее в наше межгорье в поисках еды.
Откуда у неё дорогостоящие железные изделия – оставалось неизвестным; скорее всего, девка происходила из богатой семьи.
Но и богатых много ходило по нашей земле: когда одни богатые ссорились с другими, они убивали друг друга, уничтожали семьи, разоряли и грабили дома. Богатые в один момент становились нищими беглецами.
Железные подошвы и железный пест я прибрал к себе, и предложил всем идти дальше.
Девка девкой, смерть смертью, а у нас было своё занятие.
Мы обогнули озеро по восточной, сухой стороне и зашли в звериный лес.
– Ты, – сказал я Потыку, – очень много шума делаешь. Если что-то увидел – не надо охать и ахать, не надо вообще ничего говорить. Надо слушать. Чужие звуки ловить, а своих не испускать.
– Понял, – ответил Потык.
– Не дави на него, – сказал мне бородатый Тороп. – Он смелый. У меня жена из его деревни. Они там все страшно смелые. Он ещё себя покажет.
– Не давлю, – сказал я. – Предостерегаю. И ты мне тоже не возражай, если хочешь целым домой вернуться. Или не хочешь? Я ж тебя совсем не знаю. Может, ты дурной и смерти ищешь?
– Не ищу, – сказал Тороп. – Наоборот. У меня, кстати, жена беременная.
Обменялись взглядами, кивнули друг другу и двинулись дальше в молчании.
В середине вечера, наконец, мои ноздри ловят берёзовый дым: кислый, тёплый, домашний; мы выходим к пологому холму.
Мы смотрим на вросшую в землю хибару, собранную из брёвен в два обхвата, сплошь затянутую мхами и лишаями, чёрную от времени.
Двор вокруг хибары зарос лебедой, репьями и чертополохом высотой в полтора моих роста: чтобы подойти к дому, надо пробивать дорогу дубинами, снося лопухи и крапивные кусты, зудящие комарьём.
Здесь, по обычаю, мы заночуем. На полпути к цели.
В кривой избе старой ведьмы, известной под именем «Язва»: то ли пятым по счёту своим именем, то ли восьмым; неважно.
Она не сделает нам вреда.
Она живёт на краю второго и третьего леса.
Сколько ей лет – никто не знает.
Говорят, больше двухсот.
Расшибая дубинами дрянные будылья, репьи и сорную траву, мы минуем изгородь. На вбитых в землю шестах висят черепа. Меж обычных, человеческих, – видно черепа пращуров. Они гораздо больше по размеру, и носовые впадины шире, и челюсть выступает дальше, а зубы – через два на третий.
Древние люди лишались зубов в раннем возрасте; так говорят старики.
Но я не боюсь ни живых, ни мёртвых, ни нынешних, ни древних, никаких. Я дую в ладони и поднимаю их к небу, посылая в дар богу собственный тёплый выдох: пусть бог помнит обо мне, и когда он понадобится – я поднесу ему дорогой подарок.
Кости – повсюду. От шеста к шесту протянуты верёвки из самокрученных жил, и на верёвках, выбеленные солнцем, висят многие связки из волчьих, рысьих, кабаньих, медвежьих костей.
Истлевшие черепа постукивают друг о друга.
Оскаленные пасти, пустые глазницы, торчащие клыки.
Есть и рыбьи хребты, и треугольные щучьи морды, усаженные кривыми зубами.
Старуха выходит из дома нам навстречу: такая же высохшая, с мёртвым лицом на едва живом теле. И когда поднимает на нас жёлтые, жестокие глаза – мне кажется, что замирает ветер, и кости перестают бренчать, и качаемые под ветром ветви сосен окаменевают недвижно.
Мы кланяемся.
– Чего надо? – спрашивает старуха скрипучим басом.
– Еды и крова, – отвечаю я.
Это особый ответ, условный. По договору меж общинами и родами старая ведьма обязана дать ночлег каждому, кто идёт на змея.
Никто не заставлял старуху селиться именно здесь, на полпути к змеевой лёжке. Но если поселилась – должна пособлять общему благу.
Старуха недовольно кривит безгубый провалившийся рот и хмурится.
– Идёте бить Горына?
– А что, – спрашиваю я, – сама не слышишь? Каждый день орёт. Жить невмоготу.
– Так и ему невмоготу! – отвечает старуха и вдруг хохочет. – От него ведь и смердит вдобавок! До вас не доходит – а у меня тут, как в выгребной яме. И с каждым годом всё сильней. Раньше просто тухлым несло, а последние лет восемь – то жжёным волосом, то серой, то вообще чем-то непотребным.
– И что это значит? – спрашивает Потык, набравшись храбрости.