Марья оглушена, ушиблена, но на моих глазах встаёт, резко оттолкнувшись ногами и выхватив нож из ножен.
Теперь снова понимаю, что она – воин, как и я.
Мы поднимаемся на ноги, переглядываемся.
Мы целы и почти невредимы.
Я не могу сдержаться: хватаю Марью за плечо и прижимаю к себе, глажу по волосам. Она горячая, она дрожит вся.
Впервые в жизни я не думаю о своей любимой Зоре, – мои мысли занимает другая женщина.
Выходит, что я – совсем не однолюб. Но это меня не расстраивает.
– Цела? – шепчу я в маленькое ухо.
– Да.
– Добро, – говорю я. – Добро. Но больше вперёд не лезь. Хорошо?
Девка кивает и высвобождается из моих объятий; мне немного стыдно, что я не сдержал порыва; Марья смотрит благодарно. Я улыбаюсь и подмигиваю ей: мол, и не такое бывает.
Тепло её маленького тела остаётся на мне, при мне, навсегда.
То был единственный раз, когда я обнял её, как мужчина обнимает женщину.
Уже совсем светло. Бледное солнце движется выше и выше, по обычному пути. Небо имеет цвет рыбьей чешуи.
Дымятся, догорая, брошенные на землю наши светочи.
Во все стороны открывается моему взгляду змеева лёжка: огромная лысая поляна, заваленная мёртвыми костями. Сквозь выбеленные временем останки проросло всё, что растёт в лесу, от репейников до огромных кустов ежевики.
Теперь, при дневном свете, видно, что змей, пусть подыхающий, бессильный, так или иначе несколько раз за лето обходит свою лёжку, от края до края тына, сжирая и ягоды, и кусты, и репьи, и всё, что может насытить древнее существо и продлить его дни.
Но его конец, его смерть, витающую над его головой, я ощущаю совершенно ясно.
Потом я обхожу кругом весь тын.
У края лёжки на восход, в десяти шагах друг от друга, лежат Потык и Тороп.
По ним попало сильней, самым концом змеева хвоста, они улетели дальше.
Малой Потык, в общем, невредим. Его лицо сплошь залито кровью: ему, видимо, попало по голове, в лоб, но только краем. Парнишка всё соображает. Знаком показывает, что готов держать оружие. Он осторожно встаёт; пошатывается, но старается держаться прямо. Марья подходит к нему, хочет помочь, поддержать за локоть, но Потык отстраняется, не желая показывать слабость, и даже браво подмигивает девке.
А Тороп лежит без чувств, и лежит набок, нехорошо: спина его сломана. Льняной поволочень слишком тонок, чтоб защитить от сильного удара.
Я подхожу к нему и смотрю.
Он живой, дышит, в сознании, зрачки не закатились; я кладу руку ему на грудь – сердце бьётся очень часто, но ровно.
Я смотрю на Потыка: у него белые, почти безумные глаза.
– Уходим, – говорю я.
– Нет, – возражает Марья. – Нельзя уходить. Мы не взяли слюну.
– Тут не ты решаешь, – говорю я. – Парня поломало. Надо к бабке тащить. А не поможет бабка – в деревню. Домой. У него, между прочим, жена есть.
– Но мы не добыли яд! – кричит Марья.
– Добудем, – отвечаю я. – Но сначала вытащим раненого. С ядом придётся подождать.
Марья в досаде машет рукой и уходит в сторону.
Мы долго возились, перетаскивая Торопа через тын.
Пришлось срезать одну из старых, полусгнивших верёвок, пропустить недвижному через грудь, под мышками, затем вдвоём забираться наверх, затем тянуть, поднимая тяжёлого, на баранине и ржаных караваях отъевшегося мужика, переваливать его на другую сторону – и столь же медленно и трудно опускать.
Спустя время девка вернулась; но больше уже ничего не говорила. Без нас она не пошла к змею: не дура была. Сама перебралась на другую сторону, и даже сообразила разыскать и подобрать наши дубины.
Кроме оружия, нашла также и свой бутылёк: он был разбит, уцелело одно горлышко.
Мы долго сдирали друг с друга сырые, отяжелевшие от пота брони, перерезая ножами шнуры на боках.
В конце утра мы – четверо – уже лежали, отдыхая, на стоянке вокруг потухшего, но ещё тёплого костра. Жадно пили воду, трогали грязными пальцами отбитые головы и животы, высмаркивали кровавые сопли, кашляли, кряхтели – и со стороны, безусловно, имели самый жалкий вид.
Один только Тороп, повреждённый более других, не издавал ни звука – ему было больно, и он терпел.
Ореховые и малинные кусты, еловые ветви слабо шелестели вокруг нас: я ощущал чужое присутствие. Это вышли из чащоб звери: кабаны, рыси, волки, россомахи, ежи, лоси, медведи, лисы; спустились по сучьям ниже к земле куницы и белки; зверьё наблюдало, любопытствовало и даже сопереживало, по-своему, как умеют сопереживать бессловесные твари.
Животные сразу чувствуют чужую боль, даже если это человеческая боль. В этом мёртвом лесу зверьё было пуганое; лось и волк обходили лёжку Горына дальним краем. Теперь лесной народ пришёл поглазеть: кто там, у тына, корчится от ломоты в раздавленных суставах?
А это были мы: три местных мужика и приблудная девка.
Кроме меня, появление лесных жителей заметила и Марья. Она вертела в пальцах свой разбитый бутылёк – и всё оглядывалась на сплошную чащу за спиной.
Жалость нахлынула на меня, и я сказал:
– Ты должна знать. Старуха тебя обманула. Ей известно про город птиц.
Марья вздрогнула, и её лицо, коричневое, сожжённое солнцем, стало белым как снег; я такое видел впервые.
– Говори всё, – попросила она.
И я рассказал.
Нарушил клятву, данную ведьме.
Про тайного, страшного ночного гостя, главного нелюдя, князя птиц. Про его сына Финиста, мучимого неизвестной хворью, умирающего. Про небесный Вертоград. Про летающую лодку. Про то, как лежал на полатях и боялся, что князь-нелюдь меня почувствует и прикончит. И про то, что старуха ни слова не сказала ему про Марью – а значит, имела во всём этом запутанном деле свою личную корысть.
Про то, что птичий главарь, видимо, знал старуху двести лет, и в молодости меж ними была нежная дружба.
В конце ещё хотел добавить насчёт того, что старуха взяла с меня обещание держать язык за зубами. Но не добавил. Моё обещание не касалось Марьи, это был уговор меж мной и ведьмой, и Марья всё равно не обратила бы на это внимания. Так уж устроен человек: узнав тайну о себе самом, он приходит в трепет и изумление, и про того, кто эту тайну ему поведал, сразу забывает.
Тайна важней того, кто её раскрыл.
Когда девка выслушала и обдумала услышанное, с ней произошла перемена. Глаза стали бешеными и как бы немного ввалились, а движения сделались резче и смелей: горячая, рьяная мощь пошла от угловатого тела маленькой бродяжки.
Она тщательно осмотрела раненого Торопа и спросила, как лучше его нести. Я сказал – только на спине, на волокуше. Марья потребовала топор, чтоб срубить пару ровных осиновых стволов и сделать волокушу. Я дал ей топор – но малой Потык сразу отобрал у девки оружие и сам пошёл рубить осину. И он, и я тоже пришли в лихорадочное суетливое состояние, заразившись им от Марьи; собрали рухло и брони, перемотали обувь, связали два длинных осиновых ствола несколькими ремнями поперёк; уложили раненого поверх; укрепили мешки на спинах; потащились.
Путь назад занял весь день, с утра до вечера. От сотрясений Тороп, привязанный к волокуше, впал в беспамятство. Он приходил в себя только на привалах, когда в его рот вливали воду. Ни жалоб, ни стонов мы от него не слышали.
В зелёной долине был старый обычай: мужиков, повреждённых в драке со змеем, следовало немедленно возвращать в родовые деревни, в семьи, и там лечить миром, а если помрут – считать погибшими в боевой славе. Драка с гадом приравнивалась к любой другой честной битве. И я, влача волокушу по сырым тропинам, по мхам и ухабам, через бесконечно долгий, чавкающий, чёрный лес, больше думал не про Марью, не про птичьего князя и его сына – а про Торопа: как бы побыстрее сдать его на руки тем, кто может помочь.
Я был не лекарь, не ведун, не костоправ, и я не хотел, чтоб вина за сломанную спину мужика легла на меня хоть малым краем.
Когда тащишь раненого – тяжело не спине и не жилам. Тяжело внутри, в сердце. Тяжело, потому что не тебе попало, а другому, рядом бывшему, соседу, товарищу.
Тяжело, потому что тащишь ты, а не тебя.
С другой стороны, я и сам бывал на месте Торопа, меня тоже несли, хрипящего, изломанного, полубезумного от боли; и раненому, бессильному, тоже досадно и тяжко; нет такого раненого, который не хотел бы быть невредимым.
Так мы добрели до старухиного дома; положили волокушу у крыльца и сами тут же упали.
Выйдя нам навстречу, старуха пошла мимо Торопа, едва не перешагнув через него, – прямо к Марье:
– Принесла?
– Нет, – сказала Марья. – Не получилось.
Ведьма задрожала, её лицо как бы съехало вниз от досады и разочарования.
Тяжело выдохнула.
– Что ж вы! – каркнула она. – Как же вы! Простого дела не исполнили!
– Не кричи, – сказал я. – У нас человека повредило. Посмотри, что можно сделать.
– А ты мне не перечь! – грянула старуха, неожиданно увесисто. – А то вон выставлю! Ты мне кто? Ты давай помалкивай! Ишь, борзый выискался!
Она стала браниться, не выбирая слов. Я не знал, что делать, молчал и смотрел в сторону. Думал: когда ведьма узнает, что я выдал Марье её тайну, – она, наверное, обложит меня самыми тяжкими и дремучими проклятиями, на какие только способна.
И, чтоб перестать бояться, я подождал, когда старуха устанет лязгать и переведёт дух, – кивнул на Марью и сообщил:
– Она всё знает.
Старуха, собиравшаяся продолжить свои грязные речи, замерла.
– Мне пришлось рассказать, – добавил я. – Про город в небе. Про князя птиц.
– И про его сына, – добавила Марья. – Про Финиста.
– Дура! – крикнула старуха, но уже не басом – голос её треснул и пресёкся. – Я тебе жизнь спасла! Он бы тебя убил! С тебя ж всё началось! Это ж ты его сына поранила!
– А это, – ответила девка, – я ему сама объясню.
– Кому?..
– Князю птиц.
Ведьма похабно захихикала.
– Думаешь, он будет с тобой говорить?
– Будет, – заявила Марья. – Если ты попросишь.