Весь путь до тына он не закрывал рта. Шёл возле Марьи и рассказывал, как ей будет хорошо, если она откажется от путешествия в птичий город и останется жить в его деревне.
На месте Потыка я бы так не делал. Но, с другой стороны, понимал парня. У него не оставалось времени.
В случае успеха нашей затеи ближайшей ночью Марья должна была навсегда исчезнуть из зелёной долины.
Птичий князь посадит её в свою лодку – и всё, больше мальчишка из деревни Уголья никогда её не увидит.
Потык был в отчаянии.
– Главное, – говорил он, заглядывая в лицо девки, – у нас тут сытно. А что ты будешь есть в птичьем городе? Чем они, вообще, там питаются? Сырым зерном? А у нас тут – всё. – Он вытягивал руки и загибал пальцы. – Ягоды. Мёд. Орехи. Козлятина. Баранина. Оленина. Курица. Рыба речная. Рыба озёрная. Птица любая дикая. – Он показывал обе руки со сжатыми кулаками. – Моя мама глухаря в глине запекает, со свиным салом и печенью, – и он тряс кулаком, как будто кулак и был глухарём, запечённым в глине. – А тётка делает яблочную брагу – с одной кружки ноги подгибаются! А её сыновья, мои браты двоюродные – раков ловят и в укропе варят! Пока дюжину не съешь – не оторвёшься!
– Довольно, – отвечала Марья, улыбаясь. – От твоих рассказов только в животе крутит.
– Так я ж и говорю! Оставайся у нас, и никогда у тебя в животе не закрутит! Я за этим прослежу, будь уверена! И ещё одно: глянь вокруг. Смотри, как у нас красиво. Летом всё зелёное. Вот, осень началась – скоро всё будет жёлтое и красное. А главное – ты ничего не видела, кроме чёрного леса. А у нас и другие леса есть! И озёра, и родники с целебной водой! А в речках – перлы! Отсюда на восход – дубовая роща, деревья в семь обхватов, до неба высотой! Отсюда на север – луг с голубыми цветами! А чуть дальше – могильник из великаньих костей, а рядом – трещина в горе, и на дне той трещины рисунки щуров… Куда ни пойдёшь – всюду красо́ты и чудеса…
– Замолчи, – говорила Марья, уже без улыбки. – Пожалуйста. Красо́ты и чудеса, я поняла.
– Погоди, – возражал Потык. – Есть ещё что-то, важней красоты, и даже важней изобилия. Самое главное…
– Хватит, – перебил я, – отстань от неё.
– Да, – говорил Потык, – но сперва закончу…
Марья, вынужденная слушать, темнела лицом и скучнела взглядом, однако не говорила ни слова поперёк, терпела, а малой, уже разойдясь, не умея остановиться, только сглатывал слюну и нервно дёргал плечами:
– Главное – мы живём в мире. Войны не знаем. А также – ни смертоубийства, ни даже воровства. Везде есть, а у нас нет. Ну, или почти нет. Потому что мы – на отшибе. Земля наша уединённая и отдалённая. Каждый каждого бережёт. Если кто рукавицу обронит – другой найдёт и вернёт. Вот так заведено. И волхвы за этим следят, и старшины. И все, у кого голова на плечах, соблюдают покой, лад и ряд. Вон, на Торопа посмотри, – он ни разу в жизни никому не соврал…
И малой показывал на Торопа. Тот молча коротко кивал, но Марья на него не глядела.
– Не сыскать второй такой земли, чтоб было так тихо и так мирно. И всё у нас по справедливости. И ни в чём нет перебора. Всё по-людски, как надо. Как боги велели. А если попадёшь в птичий город – там разве будет по-людски? Там будет по-птичьи…
До тына оставалось всего ничего, когда Марья не выдержала.
Как раз на словах про птичьи порядки, несходные с людскими.
– Замолчи, – сказала она громко, – замолчи, я тебя прошу.
Тут и я не выдержал.
– Закрой рот. Тебя три раза попросили.
Потык умолк: вспомнил, наверное, что уже получил от меня несколько оплеух.
– Я ничего обидного не говорю! – возразил он, и отвернулся.
– Ты и умного тоже ничего не говоришь. Нашёл чем гордиться, ягодными полянами. Ягоды везде есть. Гордишься своей землёй – молодец. Но это место не единственное. Есть и другие места, где людям хорошо. Понимаешь?
Я ждал, что Марья посмотрит на меня благодарно – но не посмотрела.
– Нет другой такой земли, – упрямо возразил Потык.
– Ладно, – сказал я. – Пусть нет. Сколько нас тут живёт?
– Три тысячи человек. Большой народ.
– Ты считаешь, что это большой народ?
– Не самый большой, – ответил Потык. – Но и не маленький. Конечно, на юге есть народы гораздо больше и сильней. Но мы от них далеко…
– Мы – вообще не народ, – сказал я. – Мы малое племя. Горстка. Обитаем на краю света. Если бы я был молодой девкой, я бы тут не остался.
Потык помрачнел.
– Неправда, – вдруг возразила Марья, и подняла на меня глаза – но лучше бы не поднимала; словно обожгла.
Схватила Потыка за рукав, потянула.
– Пойдём, – сказала. – Отойдём в сторонку.
И увела шагов на тридцать в сторону; оба скрылись из глаз.
Тороп вздохнул, подмигнул мне – мол, дело молодое – и сел на поваленный ствол, ноги вытянул.
О чём они говорили – я не знаю, но говорили недолго. Марья вернулась одна. Потык появился меж сосен, но близко к нам не подошёл: какое-то время стоял, потемневший лицом, даже сгорбленный, повзрослевший разом года на три, обратившийся из мальчишки в юношу.
Видеть это было неприятно.
– Ну и ладно! – крикнул он.
И пропал, меж кустов и стволов, исчез в дебрях.
Только крик его донёсся:
– Ладно!..
Марья молчала, смотрела в небо – туда, где, может быть, парил в недосягаемой пустоте птичий город.
Тороп дёрнулся было, желая догнать, – но я успел ухватить его за плечо.
– Вернётся. Пойдём дело делать.
Возле тына сильней ощущается конец лета, уход тепла: сыростью сочатся старые брёвна, и ветер несёт вдоль широкой просеки сырую труху.
Воняет прелью, а крепче того – сгнившими головёшками, прокисшим пеплом, старым пожарищем.
Марья и Тороп устраивают костёр. А ты – режешь новые кожаные шнуры взамен старых. Всякая боевая броня стягивается шнурами, а все шнуры давеча, прошлым утром, вы разрезали, когда разоблачались, – и привели в негодность. Так бывает после всякой драки. А перед новой дракой положено нарезать необходимое количество свежих шнуров – и по новой надёжно стянуть доспехи на телах воинов. Потому что если шнур лопнет в разгар боя и броня разойдётся – воину конец.
На изготовление шнуров уходит время.
Запалив костёр, разогрев смолу для светочей, Марья и Тороп садятся подле тебя и смотрят, как ты тянешь ножом линию вдоль края кожи, полосуя вдоль и отделяя один за другим длинные ровные шнуры.
Малой Потык не появился. Сильно, видать, вошёл в обиду на Марьины слова. Она ему отказала, значит.
Однако идти ему некуда: от тына на два дня хода в любом направлении тянется непроходимый лес. Парнишка вернётся непременно.
Хуже другое: за твоей спиной в лесной чащобе прячется кто-то неизвестный, бесшумный.
Ты чувствуешь пристальный враждебный интерес.
Это нехорошо. И в другое время ты – будучи воеводой, главой отряда, ответственным вожаком, – отменил бы бой. Увёл бы людей назад. У тебя дурные предчувствия. И тайный чащобный соглядатай тоже сильно мешает. И приметы не велят ничего делать. Помост слишком сырой и слишком громко скрипит; костёр слишком дымит; шнуры из-под ножа выходят слишком кривыми; солнца слишком мало; облака залегли слишком низко; ветер задувает слишком сильно.
Но уже ничего нельзя изменить.
Ты подчиняешься Коловрату. Шагаешь следом за движением мира.
Твоя смерть ждёт за любым поворотом.
В такое время удобно быть воином, живым мертвецом. Заранее убитым человеком.
Кто вчера умер, тот сегодня ничего не боится.
Мы затягиваемся в панасыри, вяжем шнуры на боках и в поясе, берём дубьё – и прыгаем с помоста на ту сторону.
Мы доходим до змея, бросаем ему в морду смоляные светочи, ослепляем – и начинаем стращать.
Если вы внимательно слушали мою неказистую повесть – вы могли догадаться, что перемена погоды, уход лета и наступление осени, наплыв холода – влияют не только на людей, но и на всех птиц и животных, на каждую живую тварь, в том числе и на змея; и поскольку змеи гораздо чувствительней людей, то и перемены оказываются существеннее.
Горын, обычно вялый, медленный, в этот раз огрызается и даже пытается прыгать.
Ему нелегко. Десятилетия голода и слабости превратили его в мосластый скелет, обтянутый складчатой бронёй. Он сопротивляется, он издаёт сиплый вой, он исходит смрадной отрыжкой. Он хочет жить.
Ты, как всякий воин, жалеешь своего противника.
Он кашляет, содрогается и воет. Бить его неприятно. Даже если внутри у тебя покой, и твоя дрежа ровней ровного.
– Горын за тыном! – кричишь ты, размахивая дубиной.
– Горын за тыном! – повторяет Тороп.
Ты бьёшь его – а всё нипочём. Как с гуся вода.
В сырую, прохладную погоду драться сначала вроде бы сподручней. По телу холодок, в жилах – крепость. Но потом, спустя время, начинаешь обливаться по́том. Ладони тоже потеют: держать рукоять неудобно.
Ты помнишь битвы, где люди рубились по три, четыре дня подряд.
Они сходились, махали оружием, потом расходились, делали перерыв, чтоб отдышаться, – и снова сходились.
Ближе к концу первого дня каждая отдельная схватка становилась всё короче, а перерывы меж ними – всё дольше.
Непросто махать боевым сажалом или секирой: плечи, спина и шея быстро устают.
У каждого такого воина всегда были присные, товарищи, готовые в перерыве поднести мех с водой или кусок хлеба.
В лучших и самых тяжёлых боях, которые ты видел, никто никому не отрубил голову, не вскрыл живот или горло.
В лучших боях, где-то к концу третьего или четвёртого дня, один из двоих противников просто не выдерживал, не находил сил, чтобы продолжать, – поворачивался спиной и убредал прочь. В других случаях присные и друзья уводили его под руки или уносили.
А у победившего не было сил даже на то, чтобы крикнуть вслед какие-то слова.
Расходились молча, победитель и проигравший.
Бились обязательно с обеих рук, потому что, какая бы сильная не была одна рука – три дня изнурительной драки не выдержит; нужна рука вторая.