Вино тоже ставили в ледники.
Я опознал один из таких ледников и прокрался ко входу.
Меня не заметили; вся семья троглодитов занималась делом.
Отец семейства отсутствовал: очевидно, с раннего утра уехал, оседлав коня; я не знал его имени, но понимал, что он – один из самых богатых и сильных мужчин деревни, глава рода; он, конечно, дома не сидел.
Его жена – опять же с рассвета – проводила время в катухе, возясь с коровами и козами. Я слышал, как она честит их ядрёной бранью. Скотина возражала мычанием и блеяньем.
Кроме голоса женщины, я ещё слышал голоса двух девочек – очевидно, дочерей хозяина. Девочки смеялись: возня с животными доставляла им удовольствие.
Ещё одна женщина – старуха, в богатых серебряных ожерельях (мать жены, или мать мужа, я не разобрал) – сидела близ входа в дом, в месте, освещённом солнечными лучами, уже почти не греющими, и молча возила в мокром корыте тряпки, время от времени подсыпая из мешочка горсть песка, смешанного с мыльными травами.
Мальчишка лет восьми – видимо, старший сын, – громко шмыгая сопливым носом, убирал деревянными вилами конский навоз из стойла отцовского коня и складывал его за углом конюшни. Конский навоз дикари берегли и ценили, им можно было не только удобрять огороды, но и топить очаги.
Ещё один мужчина – батрак, слуга или нанятый умелец, – подновлял соломенную кровлю. Вязал из веток и соломы свежие жгуты, поднимался по лестнице и заменял старые, разошедшиеся части на новые, надёжные.
Никто из них не представлял для меня опасности.
Дождавшись удобного момента, я вышел из-за угла и бесшумно опустился в ледник.
Стены ямы были обложены очень старыми брёвнами, от времени обратившимися в камень.
На дне ямы скопился ил; я благоразумно упёрся ступнями в стены.
На массивных полках вдоль стен в три яруса стояли бочки различных размеров. Все как одна были закрыты надёжными крышками, и каждая крышка угнетена камнем размером с половину головы.
Запах стоял столь густой и пряный, что у меня закружилась голова.
Я быстро нашёл, что искал: глиняный кувшин, запечатанный толстой восковой пробкой.
Я сорвал пробку, понюхал и сделал несколько сильных глотков.
Разочарование было ужасным. Вино прокисло. Или кувшин от старости дал трещину и пропускал воздух, или пробка оказалась недостаточно надёжна, – так или иначе, питьё оказалось скверным, испорченным.
Очень расстроенный, разочарованный и разозлённый, я хотел разбить кувшин, но благоразумие удержало. Во-первых, не следовало привлекать к себе внимание; во-вторых, такие кувшины были шедеврами гончарного ремесла и стоили дорого. Разбить – значило разозлить хозяина вещи, оставить о себе дурную память.
Вернул кувшин на полку; бесшумно, никем не замеченный, выбрался из ямы и улетел.
Из всех домочадцев меня успел заметить только старший сын хозяина дома – тот, что вытаскивал навоз.
Зрение детей острее, чем зрение взрослых. Дети видят то, чего взрослые увидеть не способны.
Дети земных дикарей часто видят нас, птицечеловеков.
Когда ложился на воздух – услышал позади громкий крик мальчика. Но я уже исчез.
На лету несколько раз сплюнул гадкую горечь.
Давно не воровал у дикарей – и вот, решил украсть, впервые за год – и то неудачно.
Может, мне уже хватит.
Вино оказалось хоть и гадким, но крепким.
Я летел назад, а сам вспоминал.
Глаза слезились; набегающий поток имел запах пресной гнили.
В юности я любил одну девушку; дело было наверху, в городе.
Я считался подающим надежды воином из семьи древних корней, но скромного достатка.
Она происходила из семьи жрецов и берегла свою честь. Мы лишь однажды поцеловались. Она меня не любила и встречалась со мной от скуки; когда я это понял, я перестал её беспокоить. Мы оба были совсем молоды, наивны, и нас объединяла не телесная тяга, а скорее восторг перед возможностями начинающейся взрослой жизни.
Потом, уже после изгнания, я сильно любил земную женщину, по меркам дикарей – взрослую, семнадцатилетнюю мать двоих детей; тёмную, невежественную, но очень сильную самку; её муж был медвежатником и однажды зимой погиб, убитый зверем; молодая вдова была безутешна, но я растопил холод её сердца.
После той вдовы я любил ещё одну девушку, снова – городскую, бронзовокожую, из небогатой семьи Внешнего Круга, она была тонкая и порочная; связь со мною, осуждённым беглецом, возбуждала её. Она даже хотела от меня ребёнка, но я не согласился.
После той связи я имел ещё другие, с женщинами совершенно разного происхождения и разного статуса.
Не кривя душой, готов сообщить, что все мои чувства к этим женщинам были искренними.
Разумеется, я не назову имён; почти все они, и дикие, и небесные, ныне обрели благополучие.
Однажды, уже накопив опыт, я понял, что дикарки ложатся со мной скорее из любопытства, чем по любви. Они хотели получить что-то особенное, другое.
Далее, поразмыслив, я понял, что и наверху, в Вертограде, я тоже интересен женщинам не сам по себе, не как человек с мыслями и идеями – а как романтический злодей, плохой парень, всеми преследуемый, но не сдавшийся.
Выходило, что и наверху, и внизу – я везде был чужой.
Дикарки уступали мне из любопытства, потому что я был демоном, летающим чудищем; на их языке это звучало как «нелюдь». Не-человек.
Женщины из небесного города уступали мне, потому что я был разбойник, приговорённый, живущий в сырости, в тяготах.
С одной стороны, это помогало мне добиться взаимности. С другой стороны, понуждало к невесёлым раздумьям.
А где же тогда я сам?
Всё, за что я себя уважал, не имело никакой цены. Мною интересовались, потому что я был диковиной.
Мои собственные идеи, взгляды – не интересовали ни нижних женщин, ни верхних.
Не скажу, что это сильно меня расстраивало и не давало спать по ночам, – но всё же смущало.
После третьей или четвёртой моей связи с земными женщинами у нескольких диких народов появилась фальшивая, глупая легенда о нелюде по имени «Соловей-Разбойник». Легенда гласила, что Соловей ворует женщин, уносит их навсегда в дремучие леса, чтоб там надругаться и умертвить. На самом деле я не похитил ни одной дикой девушки или женщины без твёрдого согласия. И таких случаев было всего пять или шесть за двадцать лет. Обычно я доставлял их по небу к себе в убежище, а через несколько дней относил в любую точку поверхности – куда сама захочет. Почти все девушки хотели домой; я возвращал их, откуда взял.
Одна женщина – между прочим, тоже безмужняя вдова – попросила отвезти её в край, где нет зимы, и я потратил день, чтоб доставить её ближе к центру материка, на берег тёплого моря, в замечательный богатый город, и научил нескольким словам местного наречия; женщина пребывала в глубоком потрясении и заявила, что останется на тёплом берегу навсегда; больше я её не видел, но уверен, что её судьба сложилась удачно.
Ещё одна девушка попросила отнести её в небесный город, и я исполнил желание; однако несчастная не смогла объясниться с охраной, и её не пустили за ворота, сразу сбросили. Таков был отвратительный обычай – к сожалению, заповеданный в законе, в книге Первожрецов. Забредших чужаков, какими бы путями ни попали, – подводить к краю и сталкивать, без всякой жалости. Я, разумеется, находился поблизости и смог перехватить сброшенную девушку; к сожалению, к тому моменту она уже умерла от страха, сердце не выдержало ужаса падения.
Воспоминания о подругах, подогретые возбуждением и хмелем, теснились в моей голове, мешая сосредоточиться и понять, чего я хочу именно теперь, в этот миг, посреди этого пустого бледного неба, на высоте тысячи локтей от земли, со вкусом кислого вина в горле.
Вдруг моих ушей достиг протяжный крик живого существа – пронзительный и грубый вопль, заставивший меня вздрогнуть и протрезветь.
Помимо воли мои мускулы напряглись, и я сам не заметил, как поднялся ещё на тысячу локтей.
У всех людей моей расы один и тот же рефлекс: в случае опасности взмывать свечой.
Это кричал змей.
Протяжно, громко и очень тонко: от звуков, исторгнутых его глоткой, пробирал озноб.
Я видел, как была убита старая рептилия, я внимательно наблюдал, как трое дикарей отсекли ей башку, – но под телом старого змея в земле покоилось яйцо, из которого вылупился детёныш.
Нам, птицечеловекам, мудрейшей расе, давно известно, что порода рептилий чрезвычайно живуча.
Змеи способны уцелеть там, где гибнут все другие существа, от человека до мельчайшего насекомого. В холоде змеи впадают в спячку, что никак не вредит их стойкости. В сильную жару змеи наслаждаются. Змеи умеют годами обходиться без пищи – и наоборот, способны ежедневно убивать и обжираться, если есть такая возможность.
Оправившись от неожиданности, я снизился к самым верхушкам елей и пролетел над змеевым гнездом.
Тело убитого существа уже терзали вороны и россомахи. Добыча была обильна, кровь текла ручьями; мёртвую тушу уже съели наполовину. Новорожденный гад, голый, мокрый, полз в сторону – его тоже атаковали птицы и животные, но он успешно отбивался, звонко лязгая зубастой челюстью, и уже норовил расправить перепончатые крылья.
Я сделал круг над змеевой лёжкой.
Наверное, я мог бы умертвить новорожденного. Даже без меча: просто упасть сзади и сломать хребет. Но я этого не сделал. Лишь облетел по кривой место событий. Почуяв меня, вороны снялись с возмущёнными криками. Россомахи отпрянули, зарычав.
С высоты в пятьдесят локтей я осмотрел новорожденного гада, ещё облепленного коричневой скорлупой, едва живого, но уже страшного, оскаленного, подпрыгивающего – будущего убийцу целых народов.
Я мог бы прикончить тварь, но не стал.
Не знаю, почему.
Если бы я тогда убил её – многие тысячи дикарей сохранили бы свои жизни.
Но я ничего не сделал.
Я думал про себя, про Марью, про небесный город, – меня занимали мои собственные проблемы, собственные планы и собственные расчёты.