Но Мэджи будто только и ждала этого ласкового прикосновения. Она стремительно повернулась, руки ее судорожно обхватили плечи пораженного Джеймса, голова зарылась в его груди, словно в поисках надежной защиты. И она все еще плакала, мешая слезы с вырывавшимися у нее несвязными словами, в которых было отчаяние, горечь и жалоба.
— О, я так… так старалась, чтобы он был со мной… — взахлеб лепетала она словно провинившийся ребенок, смачивая рубашку Джеймса горячими, обжигавшими его грудь слезами. — Я хотела… я ехала сюда… потому что думала, что он… Джеймс, зачем он так?.. Разве я сделала что-нибудь плохое? Разве я не люблю его?.. Ой, Фред!.. Он говорил, что я синеглазая бэби-долл… Зачем он говорил это? Зачем?.. А я верила, что все будет хорошо… все время верила… а он…
«„Верила, верила“! — горько подумал Джеймс Марчи. — Да кому же вы верили, милая Мэджи? Фреду Стапльтону, очаровательному ловкачу, который всегда выйдет сухим из воды и с обаятельной непринужденностью забудет о ненужной ему любви, потому что она ему теперь уже ни к чему? Глупенькая Мэджи, и в этом есть своя дьявольская логика, — зло и жестоко рассуждал Джеймс. — Потому что безжалостный характер Фреда прямо идет от такой же безжалостной логики той жизни, где каждый кует свое мелкое счастье в одиночку. И плевать ему на всех остальных, на горести и слезы, будь то огорчения и страдания какой-то девушки или тех, кто стал на его деловой дороге, все равно… Но не могу же я сказать об этом ей, плачущей Мэджи, не могу, если бы и хотел!..»
Джеймс гладил ее голову, ласково перебирал пальцами мягкие волосы и поражался своей смелости: он прикасается к Мэджи, к ее душистым бронзовым волосам! Вот он, кажется, мог бы даже прижаться губами к ним — и ничего! «Нет, нет, это немыслимо!» — вдруг сообразил он. Девушка плачет, у нее большое горе, она только потому и прижалась к нему так доверчиво, что ей сейчас все равно, кому пожаловаться, у кого найти защиту. А он… он позволяет, чтобы ему в голову приходили такие шальные мысли, от которых отчаянно бьется сердце и стучит в висках, потому что в этих мыслях и чувствах, переполняющих его, содержится та святая святых всего моего существа, та неосуществимая дерзкая мечта, о какой можно думать только наедине, лихорадочно убеждал он себя, о чем можно написать в потаенном дневнике, наглухо запирая его после этого в ящике стола, и нельзя, нельзя говорить вслух…
«Конечно, об этом говорить нельзя, — пришел Джеймс к непреложному выводу. — Ни в каком случае», — повторил он как клятву.
И тут же, ужасаясь своим словам, он неожиданно сказал, глядя куда-то в сторону:
— А я, Мэджи, писал вам. Много-много писал. Нет, нет, вы не думайте, не для вас, а для себя…
Может быть, она не услышала. «Он, хоть бы не услышала», — мысленно взмолился Джеймс, чувствуя, как от охватившего его вдруг волнения покрываются испариной его ладони и даже пальцы, все еще прикасавшиеся к ее волосам. Но Мэджи услышала. Она приподняла голову, спрятанную до сих пор у него на груди, и недоумевающе спросила:
— Как это «мне» и не для меня, а для вас?
В ее заплаканных синих глазах светилось удивление. Большие ресницы были еще мокрыми от слез, мокрыми были и щеки, и круглый, по-детски вздернутый подбородок. Но пушистые изломанные брови изумленно поднялись, и свежий, точно умытый росой, рот с остатками помады тоже с любопытством приоткрылся. «Совсем как дольки апельсина-королька, — подумал Джеймс. — У них под кожицей как раз такие красные брызги…»
Слова Джеймса, очевидно, поразили Мэджи своей неожиданностью, так как она переспросила:
— Мне, не для меня, а для вас?.. Это непонятно, Джеймс!
«Вот так всегда бывает, — с отчаянием подумал Джеймс. — Сболтнешь случайно — и как это только у меня вырвалось! — а потом неизвестно, что делать».
Он торопливо заговорил, как бы стремясь под этой торопливостью скрыть свою растерянность:
— Я хотел с-сказать, что иногда… иногда я п-пишу дневник… и там кое-ч-что касалось вас, Мэджи…
«А, черт… Почему „кое-что“, когда почти все, и она обязательно поймет!» — ужаснулся Джеймс.
И хотя он только подумал это, Мэджи уже сказала:
— Тоже не выходит, Джеймс. Вы только что сказали, что писали мне «много-много». А теперь оказывается, всего «кое-что». Лучше расскажите по правде. Это и в самом деле дневник?
Руки Мэджи уже не обнимали шею Джеймса, и он тоже давно перестал ласково гладить ее волосы, опустил ладони вниз, и в них почему-то все еще оставалось тонкое, как паутинка, ощущение мягкой нежности ее волос.
Мэджи отошла от Джеймса на шаг, прислонилась к дереву, подле которого она безудержно расплакалась. Теперь она с деловитым видом вынула из маленькой сумочки носовой платок и пудреницу.
— Наверно, я стала такая безобразная, зареванная, — сказала она, вытирая лицо платком и сдувая пудру с пуховки. — Ужасно глупо все это вышло… Так как же, Джеймс? «Кое-что» или «много-много»?
«Прямо удивительно, как быстро девушки могут менять свое настроение, — подумал Джеймс. — Ведь только что Мэджи горько плакала и сбивчиво рассказывала ему о себе и о Фреде, уткнувшись головою в его грудь, а он утешал ее, хоть это и не давало никаких результатов. А теперь она вдруг стала совершенно иной, пудрится и кокетливо разговаривает, поглядывая на него еще непросохшими глазами. Странные существа девушки…»
— Вероятно, правильно будет наполовину, — сказал он с опаской. — Вообще «кое-что», но для меня и это много. Знаете, я не умею писать. Я не писатель и пе журналист. Вот у меня был один знакомый, так он писал о чем угодно и очень здорово. Однажды он дал мне прочитать свой рассказ, и, честное слово, я прямо поразился: он действительно как писатель…
— Погодите, Джеймс, — перебила его Мэджи, спрятав пудреницу. — Мне не нужны рассказы о вашем знакомом. Что вы писали обо мне? Наверно, плохо, да? Вы дадите мне прочитать? Я страшно люблю читать дневники!
«Час от часу не легче, — решил Джеймс, ожесточенно теребя бородку. — Ну ладно, была не была! Надо кончать щекотливую тему. А там еще поглядим, как получится».
— Хорошо, Мэджи, — сказал он, — я дам вам посмотреть то, что писал о вас. Только ведь все это дома…
— Не тут? — разочарованно спросила Мэджи.
— Нет, что вы! Здесь и времени-то нет, и, кроме того, мы все были очень заняты историей с метеоритом, а потом — космическая плесень, — вдохновенно сочинял Джеймс. — Зато как возвратимся, обязательно дам прочитать написанное.
— Обещаете? — недоверчиво прищурилась она.
— Обещаю!
— По-честному, все-все? Это так интересно — читать о себе! — совсем оживилась Мэджи. — Знаете, когда читаешь роман, то всегда примериваешь героиню к самой себе. Ну, часто из этого ничего не выходит. Героини-то ведь бывают разные и поступают каждая по-своему… Одна все терпит и только страдает, а другая, наоборот, заставляет других терпеть и сама посмеивается.
— А вы, Мэджи? — неожиданно спросил Джеймс.
— Что «я»?
— Ну как вы поступаете в своей жизни? Терпите или… — Он не закончил фразы, но ему казалось, что от ответа Мэджи зависит очень-очень многое.
Девушка на минутку задумалась, а потом медленно сказала, словно припоминая:
— Не знаю… Раньше я, правда, всегда посмеивалась, когда другим приходилось терпеть мои выходки. А теперь… теперь получилось иначе…
Ее слова прозвучали грустно и искренне, и она так доверчиво посмотрела в глаза Джеймса Марчи, что он сразу отвел свой настойчивый взгляд. «И чего я лезу к ней в душу со своими дурацкими вопросами, — подумал он, внутренне сердясь на самого себя, — допытываясь как инквизитор, хоть и не имею на это никакого права! Обязательно я должен сказать что-нибудь невпопад, неизвестно зачем, а потом приходится выкручиваться. Так уж у меня по-глупому устроены мозги», — продолжал он донимать себя запоздалыми обвинениями. И чтобы прервать затянувшуюся паузу, Джеймс с деланным оживлением быстро сказал:
— Знаете, недавно я прочитал у одного поэта, какого-то восточного, что ли, такие слова: «Я поняла: терпенье — мой удел. Но что поделать? Жду нетерпеливо!» Правда, здорово? Понимаете, она вынуждена терпеть, но ждет нетерпеливо! А? Мне очень понравилось…
Он с беспокойством заметил, как у Мэджи по мере его слов лицо принимало какое-то другое, скорбное выражение; уголки губ опустились вниз, брови огорченно приподнялись, она мяла в руках свой носовой платок, и в синих глазах, которые стали вдруг печальными, появились влажные блестки. «Боже мой, кажется, она снова может заплакать, — ужаснулся Джеймс. — Но почему, разве я сказал что-то не так?..»
— Мэджи! О Мэджи, пожалуйста, не надо! — горячо воскликнул он, чувствуя с отвращением, как у него покрылись испариной нос и щеки и как от этого запотевают очки, сквозь которые он теперь видел лицо девушки уже неясным и нечетким, словно через пелену. Он сорвал с носа очки и, размахивая ими, продолжал: — Очень, очень прошу вас, не нужно! Лучше ударьте меня, если я… если вам показалось… но не надо!
Но Мэджи не собиралась плакать. Она посмотрела вверх, туда, где на фоне вечереющего темно-синего неба вырисовывались мощные ветви кедров с их буйной зеленью, и задумчиво сказала:
— Ждет нетерпеливо… потому что ее удел — терпение… Тут и примеривать не надо к себе. Все понятно и правильно…
«Да будь же я проклят! — с ожесточением мысленно выругался Джеймс, бешено крутя в пальцах очки. — Ведь это я, как нарочно, сказал о ней и о чертовом Фреде! Ну да, она тоже ждет нетерпеливо, верно, потому, должно быть, эта фраза и пришла в голову. Только у других работают сдерживающие центры, а у меня ничего похожего! Взял и сболтнул неизвестно зачем. А почему? Да потому, что дьявольски трудно душевно разговаривать с девушками без привычки. Ну, не умею, и все тут!..»
— Мэджи… — умоляюще проговорил он.
Она посмотрела на него отсутствующим взглядом. И вдруг сказала:
— Какой вы смешной, Джеймс, когда без очков! Глаза такие голубые-голубые, прямо светятся и смотрят ну совсем по-детски. Даже трудно представить, что вы так много знаете, по научным делам, я хочу сказать. А по другим не очень… Но все равно: вы ужасно милый и я вас страшно люблю, Джеймс! И знаете что? Расскажите мне еще о вашей космической плесени и обо всем этом. Пожалуйста, расскажите! Это очень интересно!