...Григорий не знал, что можно обрадоваться изгороди, простой плетенке из ивовых прутьев, наполовину упавшей, наполовину истлевшей. Но, увидев ее, сказал оленю: «Живем. Живем, старый хрен. Мы еще поживем». И громко, радостно засмеялся.
Целый месяц он видел груды вывернутой земли и моха. Это медведи грабили бурундучьи норы. Видел тропинки, твердые, как асфальт. Их выбили изюбри и дикие олени. Видел лес, сваленный ветром, водой и старостью. И вдруг — плетенка из прутьев...
Он был ей так рад, что ударил оленя пятками под брюхо и заорал:
— Ну, давай, давай, торопись!..
Он увидел корову, лошадь, дым из трубы, заспешил еще больше, и вскоре открылись строения: крохотный дом, сараюшки да банька поодаль у речки. Тут же гуртом стояли олени. Это был Крестик, пост гидрометеослужбы. Пушок услышал приближение Григория, Сучик подлаял, люди вышли встречать. Пестро, радостно и приветно...
Наблюдателя поста Тихонцев помнил с тех пор, как вся партия ночевала здесь, возле баньки, на пути в тайгу. Помнил этого большого мужика с узким, поджарым животом, широко размахнутыми плечами, близко друг к дружке посаженными веселыми глазами.
— Ногу перебили? — сказал он. — От, елки зеленые, я в запрошлом году тоже самое, порубился. Поехал на Дотот рыбачить. Аккурат Дэгэльму переехал, балаган стал ставить. Может, видели?
Григорию вспомнилось крытое кедровым корьем, прочное строение с крупно вырубленным призывом: «Товарищи! Не жгите балаган. Уважайте труд человека!»
— Видел...
— Сейчас мы марганцовку разведем, а потом стрептоцидом. Я только этим и спасался, елки зеленые.
Но когда с ноги сняли тряпки и бинты, хозяин смутился духом. Это было заметно. Края раны разошлись, загноились. Вся она припухла и посинела.
— Ничего, — сказал Тихонцев. — Теперь все будет в порядке. — Он верил в это неколебимо. Что может случиться плохого, когда рядом столько людей, и каждый лечит и хочет помочь, и смотрит открыто и ясно?
— Завтра я вас на коне отправлю, — сказал хозяин. — Коня моего Сокола знаете? Я на нем как сяду, елки зеленые, так за три часа в Алыгджере. Я завтра сам собирался. Трех кабарожек убил. Пузыри надо сдать. Мускус у них там или еще что? Сельпо принимает по пятнадцати рублей, елки зеленые...
— А ты на олене поедешь, — сказал хозяину Иван.
— Так-то бы можно... Магазин у них в двенадцать закроют. На Соколе бы я по холодку... Пойдем, Стреженцев, постреляем.
Взяли винтовки, пошли из избы. Дома остался пятилетний хозяйский сын Игорь. Он все стоял, босой, белобрысый, все смотрел серьезно на Тихонцева.
— Ну что, парень? — сказал Григорий. — Тебе тут, наверное, скучно, друзей нет никого?
— Не, — сказал Игорь, — не скучно. Вчерашний год мы с папкой четырех медведей шлепнули...
Курам очень не нравится присутствие чужого человека на чердаке. Они здесь яйца несут. Тихонцев их смущает. Куры орут истошно и вдруг начинают летать по всему чердаку.
Генька, сын Ивана Стреженцева, годовалый, черный чертенок, лезет на чердак. Пыхтит на приставной лесенке. Когда Григорию был год, он не лазил по лесенкам. Никто не лазает в год так проворно, как Генька. Вот он уже появился, глядит черными приказывающими глазами, метит пальцем в кур и мычит свое, среднее между «м» и «н»: «Мн...» Иначе он не умеет.
— Ну что, парень? — говорит Григорий.
— Мн... — говорит властно Генька.
Генька не знает штанов и пеленок. Он не боится собак. Тихонцев видел: он подошел близко к оленю, потянулся к его рогам и сказал ему: «Мн...»
Матери некогда глядеть за Генькой: она в избе с Иваном.
Тихонцев видел, как все это было. Иван пришел домой, ведя в поводу оленей. Усталый, рыжебородый, разбойного вида мужик. Жена его, Генькина мать, ширококостная, светловолосая, немолодая женщина, выскочила на крыльцо, постояв минутку, застыв, и вдруг бросилась к мужу. Она припала к нему и повисла на нем. Лицо ее, скуластое, грубое лицо с рябинами на щеках, преобразилось. В новом женском лице была только нежность, только мягкость, покорность и счастье, и отрешенность от всего на свете, кроме плеча, к которому можно прижаться щекой и не шевелиться.
Тихонцеву радостно вспоминать об этом. Радостно вспомнить, как все уселись за стол в заслуженном покое, в трудовом братстве, как хрустнули малосольными огурцами.
Это было два дня назад. А теперь Иван лежит в избе на кровати, весь в красных пятнах, больной, в лихорадке. Так бывает. Очень сильные люди держатся долго в тяжких трудах, в дорогах, в тайге, и валятся, кончив труды, расслабясь.
Григорий берется писать письмо начальнику партии Чукину.
«Дорогой Степан Константинович, — пишет он. — Я приду обязательно, только попозже, когда заживет нога. Караван я отправлю с Сергеем, а мы с Иваном найдем вас потом. Вы оставьте нам карту с вашим маршрутом...»
— Григорий Петрович! — слышит он голос Сергея Торкуева. — Идите сюда на минутку… Григорий поднимается. До чего же не хочется подниматься! В алыгджерской больнице ему сказали: «Вам надо лежать. У вас опасная рана. Вы после пожалеете. . .»
Он спускается по лесенке вниз и видит Торкуева, в его нелепом котелке-накомарнике.
— Григорий Петрович, — необычайно громко заводит речь Торкуев, — мой сродный брат Кешка женился на Верке, Киштеева Сашки племяннице. Свадьбу справляем. Обидятся сильно на нас с Ленкой, если вы не придете…
— Послушай, Сергей, — говорит Тихонцев, — завтра надо выйти из Алыгджера.
— Григорий Петрович...
— Ладно, иди гуляй на своей свадьбе. — На душе у Тихонцева смутно. «Что же мне делать? — думает он. — Кто мне поможет?» Он глядит в бумажку, где записан длинный перечень дел: 1) сухари, 2) муки двадцать килограммов, 3) письма Симе, 4) носки Валерию и Симе, 5) отправить шлифы.
Григорий идет, спотыкаясь, в сельпо...
Потом он таскает мешки. Какие-то люди сидят на крылечке. Кто-то кричит:
— Что ж ты, начальник, сам работаешь? Заставил бы своих работяг.
«Как их заставить? — думает Тихонцев. — Что можно сделать? Верно, я не могу быть начальником. Ну и пусть. Все равно».
Он тащит сухари из пекарни. Потом сахар, гречку, соль и консервы.
«Все равно, — думает он, — все равно караван отправится завтра».
Он сколачивает ящики из обрезков фанеры, чтобы отправить шлифы. Потом ищет каких-то бухгалтеров, расписывается в каких-то фактурах. Получает письма для Симы. До чего же их много, писем. Он завидует Симе. Вычеркивает пункт за пунктом из реестра необходимых дел. К вечеру в реестре остаются только заказанные Валерием носки. Все остальное имущество, весь провиант свалены в сенцах. Можно утром вьючить оленей и трогаться в путь.
Тихонцев сидит на бревнах. Ему, пожалуй, не встать. Он глядит на реестр. «Жалкий чечако, — говорит себе Григорий. — Ты не смог работать в тайге, так хоть сделай, о чем тебя просят люди...» Эти слова действуют на него. Он поднимается и снова идет. Покупает в сельпо носки. Отыскивает избу Сергеева брата Кешки. Там — свадьба, застолье.
Может быть, «горько» кричат, а может быть, что иное. По-тофоларски шумят.
— Григорий Петрович, — кличет Сергей, — Григорий Петрович...
Тихонцев провожает его и Лену до дома. Ночует он здесь же, вместе с Торкуевыми. Ложится на пол у входа, чтобы при случае не пустить Торкуевых догуливать на свадьбу. Спит мало. Утром будит Сергея. Тот зовет жену, разговаривает с ней по-тофоларски. На Григория он не глядит. Часа через два начинает вьючить оленей.
Вьючиться надо возле Иванова дома: там все имущество. Иван вышел, глядит, но ничем не помогает. Что-то его тяготит. Весь он хмурый и грубый. Жена его стоит поодаль смиренно и в то же время настороженно.
— Вань, — говорит она мужу, — ты бы ехал на покос. Дожди пойдут, без сена останемся.
— Успеется.
— Ваня, — спрашивает Тихонцев, — а когда же мы с тобой двинем в путь?
— Я, может, еще совсем не пойду, — отвечает Иван, не глядя. — Сено косить надо.
...К полдню вьюки готовы. Двинулись тихо олени. Сучик поплелся мордой в траву. Пушок остался молча сидеть, внимательно глядя. Он все понимает.
Тихонцев пошел следом за караваном; сильно хромая, дошел до ворот, до ограды села. Там он простился с Сергеем и с Леной.
— Счастливо вам поправиться, — сказал Сергей. — На третьи сутки мы обязательно будем на месте. Шибко пойдем. Ой-ой-ой. Олени свежие.
Григорий глядит, как уходят олени, как бежит сверху, с Саян звонкая речка Уда. А там дальше Кара-Бурень, Белая Дургомжа, пенно-зеленый Дотот. Там Чукин, Валерий, Симочка, Вася. Они очень ждут и теперь уже скоро дождутся.
«Я сделал все, — думает Тихонцев. — Теперь бы лечь на траву, или пойти в больницу, или сесть в самолет и лететь в Нижнеудинск. Не за что отвечать. Нечем руководить». Это томит Григория и тревожит. Ему хочется самому вести караван к ребятам, идти по тайге... Он вспоминает, как торопился прочь из горелого леса, из лагеря, как ликовал, уходя. Это было лишь пять дней назад, но уже стало дальним и странным, как глупое детство.
Иван вдруг показался на дороге. За спиной у него котомка, а у ноги справа — Пушок.
— Далеко ушли? — спросил Иван у Григория.
— Да вон сейчас за тем мыском скрылись.
Иван перелез через изгородь.
— Пойду, — сказал. — В тайге все-таки вроде лучше.
Пушок обернулся, посмотрел на Тихонцева разумно и весело. Григорию показалось даже, что пес ему подмигнул.
Кто ее выдумал
Шофер Вася скосил глаза на девушку, сидевшую с ним в кабине, и повел баранку влево. Его «ЗИС» заколыхался, как большой гусак, перевалился на обочину тракта и накренился. Вася приподнял плечо, подставил его девушке под голову и долго ехал так.
Девушка спала. Губы ее раскрылись, и возле них металось облачко пара.
«ЗИС» шел медленно, раздумчиво, накренившись влево. Ехавший следом Иван все трубил, трубил, подгоняя Васю. Обогнать его и поехать первым он не решался, а Вася не слушал сигналов.