Фиорд Одьба — страница 6 из 19

Сделав зарядку, я выходил за ворота и шел по улице. В ранний час, когда все свежо — земля, спрыснутая ночью застенчивым, неслышным дождиком, и голова, и тело, и чувства, — особенно хотелось торопиться, не потерять ни одной минуты в предстоящем большом дне. Широко шагали рядом со мной люди. Все мы спешили на работу и посматривали друг на дружку с полным пониманием и симпатией.

На службе, в редакции, меня уже ждал телефон. Он заглядывал мне в лицо своим матовым диском и разражался пронзительным звонком. Бумаги тревожно шуршали на столе. Люди приходили ко мне со своими делами. Это были мои дела тоже. Стрелки на часах ползли с положенной им скоростью. Я забывал о стрелках.

А по вечерам я выжимал из своего «Ижа» семьдесят, восемьдесят и даже восемьдесят пять километров. Это кое-как удовлетворяло мою неубывающую потребность спешить, торопиться.

Так шла жизнь, преддверие к другой, постоянно создаваемой моим воображением. Когда-то я был тем самым достойным похвалы студентом, который поехал работать в Сибирь. Я говорил про себя: «Я избрал трудное». Иногда я говорил это вслух, и никто со мной не спорил.

Но оказалось — жить в Сибири не очень трудно. Может быть, даже легко. Все трудное по-прежнему маячило где-то впереди.

Я работал по восемь часов в день, а вечерами носился на своем мотоцикле. Если бы у меня не было мотоцикла, я бы просто не знал, что делать с собой. Но он был всегда в исправности. Я садился на него, ехал по улице, и все мальчишки кричали мне вслед:

— Отдай мяч!

Я когда-то раздавил их мяч: он лопнул под колесом моего мотоцикла. Прошло уже два месяца, но они не забыли о своей беде, они сообщили о ней мальчишкам с соседних улиц. «Отдай мяч!» — этот крик сопровождал теперь меня повсюду.

Вчера я поехал к знаменитой горе, крутому и длинному взвозу, и попытался взять его на третьей скорости. Но это у меня не вышло. На второй скорости мотоцикл натужно потащил меня вверх. Я чувствовал, как тяжело мотору, и мне стало вдруг неудобно, такому большому и тяжелому, сидеть на маленьком «Иже», которому так трудно.

Вечер помаленьку густел. Казалось, в воздух попала капля фиолетовых чернил.

Я свернул к Оби, выехал на берег и лег в жесткую, сухую траву. Здесь не было людей. Обь бесшумно текла на север, и казалось, по всем ее берегам на десятки, а может быть, на сотни километров вверх и вниз также не было ни души. Это было удивительным. И все понемногу становилось странным для глаза, почти нереальным. Обь, запомнившаяся из школьной географии, как нечто далекое и холодное, плескалась просто, тепло, по-домашнему вот тут, у самых ног. И сам я, совеем недавно ленинградский студент, лежал вот здесь, на сухой травке, в центре Сибири.

Это было хорошо. Но я еще не знал: когда же начнется подлинная жизнь, какая она будет?

Редактор сказал, что наш отдел слабо освещает вопросы промышленности.

Я иду на завод.

Садик. Обыкновенный осенний садик с прохладным гравием на дорожках, с отсырелыми скамейками, с большими листьями кленов под ногами. Тихий, спокойный уголок. Как умно придумали люди, вырастив кроткие деревья рядом со своими громыхающими цехами.

Механический цех. Я вхожу туда робко, как купальщик в незнакомую воду, каждым своим шагом ощупывая дно. Следом за мной в цех въезжает грузовик. Он обгоняет меня, и нам совсем не тесно. Сверху — над цехом — стекло, и сразу над ним начинается синее небо. Станки выстроились тремя рядами: побольше — фрезерные, поменьше — токарные. Это я знаю, но больше я не знаю ничего в этом грохочущем мире.

Я подхожу к человеку в комбинезоне, склонившемуся над станком.

— Скажите, где тут у вас найти мастера?

Человек в комбинезоне поднимает от станка сосредоточенное лицо.

— Вам мастера токарного участка? А вон, черный такой, армянин, — это мастер.

Маленький, коренастый мастер Баграян, оказывается, имеет власть над железным ритмом машин. Он подходит к девушке в коротком синем халатике, и девушка поворачивает колесо на своем токарном станке. Послушный станок сразу же выключается из общего ритма. Он еще шумит и вздрагивает, но уже ничего не делает, он ждет. Девушка послушно идет за мастером Баграяном. Ее глаза широко раскрыты, ко всему готовые, ясные глаза. Цветной косынкой повязан лоб, и там, где выбилась из-под косынки прядь, ловко прицепилась металлическая стружка, маленькая серенькая змейка.

— Вот Валя Мякишева, — говорит мастер Баграян. — Старается, дает сто пятьдесят, а сто двадцать процентов — это уж закон.

Мастер небрежно гоняет во рту папиросу справа налево, потом слева направо, поигрывает толстыми губами и не глядит на Валю Мякишеву.

А Валя стоит и смотрит большими глазами на меня и на мастера, и в глазах ее готовность: спрашивайте — отвечу.

— Расписать можно. Я сам раньше пописывал в газеты. Теперь некогда. Можете так и написать: передовик производства, понимаешь, выполняет и перевыполняет нормы, комсомолка, занимается общественной работой. По Красному Кресту взносы собирает. Ну, давай, Мякишева, на место...

Валя ушла.

— Какой у нее разряд? — спросил я у мастера.

— Третий.

— А давно она в цехе?

— Да так что-то лет семь.

— Что же она, так все время и работает по третьему?

— А это ее дело. Семейные обстоятельства...

...Вздрагивает токарный станок, шипят пневматические зажимы; как большие блестящие капли, падают вниз маленькие детальки — нипеля к тормозу Матросова. Когда-то давно, в детстве, бежали мимо меня красные вагоны с белыми буквами на стенках: «Тормоз Матросова». Можно было без конца читать эти белые, красивые, далекие слова.

И вот она, реальность — «Тормоз Матросова». Серебряные змейки летят из-под резца. Темная металлическая пыль ложится на нежное лицо девушки. У нее маленькие руки с почерневшими ладонями и пальцами. Гремит, гудит, лязгает механический цех. Мне надо понять эту девушку и помочь ей. А как ее понять, если ревут машины и почти нет места для человеческого голоса?

Я долго смотрю, как трудится Валя Мякишева. Быстро движутся Валины руки, непрерывно падают в приемный ящик тяжелые металлические капли — нипеля к тормозу Матросова. Нет, я не делаю никаких открытий. Видимо, чего-то недостает в таком методе познания человека. Тогда я кричу прямо в Валино ухо:

— В какой вы завтра смене? В первой? Я приду к концу смены. Подождите меня. Договорились?

Собственно говоря, можно мне больше и не ходить в механический цех: у меня есть фотография Вали Мякишевой, станок на снимке выглядит солидно. Хоть сейчас на первую полосу. И подпись: «...выполняет, перевыполняет. ..»

Но в пять часов я уже ждал Валю Мякишеву у ворот механического цеха. Я сказал ей:

— Давайте посидим где-нибудь в сторонке, пошли вон туда, в садик.

... Пахнет мокрым деревом от садового столика. Кленовый лист прилип к доске, задрав кверху тоненький стебелек. Я беру лист в руки и верчу его за этот стебелек. Тихо-тихо в саду. Можно говорить о чем угодно в такой тишине, наверное, можно понять друг друга. Только надо найти слова, всего десяток слов — мостик к человеческой душе. Еще это называется «подобрать ключик». Как это делается, я не знаю.

Валя смотрит с готовностью на мой блокнот, на тисненый титул моей газеты. Он гипнотизирует ее.

Я спрятал блокнот. Попробовал перекусить горький стебелек кленового листа, пожевал его.

— Валя, — сказал я тихо, — признайтесь, вам не надоело вот так, семь лет подряд, вытачивать свой нипелек? У вас третий разряд. Ведь это мало. А дальше чего? Почему вы не учитесь?

Валя кротко посмотрела на меня и будто отодвинулась подальше. Засомневалась: стоит ли пускать меня, постороннего, в мир своих особенных забот и желаний.

Я не знаю, что надо говорить. Просто смотрю на девушку и жду с надеждой и страхом. Заговорит она со мной откровенно или нет?

Валя начала медленно:

— Другой раз бывает так — ну просто душа ни к чему не лежит. А вообще-то я работаю не только по третьему. Делаю вещи и посложней.

Я слушаю Валю и совсем не думаю ни о «ключике», ни о том, что блокнот мой чист. Я чувствую свою причастность к Валиной судьбе, которую она раскрывает здесь нескладно и доверчиво.

— Учиться, конечно, хочется. Раньше училась, а потом бросила. Тут у нас организовались курсы медсестер от ДОСААФа. Я записалась. Все-таки, знаете, дело... Так свекровь говорит: «Не буду за дочкой смотреть». А она ведь нигде не работает, могла бы, правда ведь? И бабушка, ее мать, тоже дома целые дни сидит. Я одна и работаю, а как пойти надо, так скандалим. И мужу моему всякие глупости пишет. Он в армии. Тот, — что ни письмо, то угрозы: разведусь да выкину. Скоро вот прийти должен. Не знаю, что получится. Мы с ним и раньше плохо жили. Вот так все идет...

И Валя улыбнулась: ничего, мол. Я тоже улыбнулся ей.

— Валя, — спросил я, — а как вам удается выполнять норму на сто пятьдесят процентов?

— Сама не знаю, — сказала она. — Привыкла, наверное. Вот только раньше у нас так было, что если деталь менять, станок обязательно останавливаешь. А я попробовала без остановки менять деталь. Быстрее так. И резец я всегда перетачиваю, как мне удобнее. В общем, приходится стараться. Когда у меня сто двадцать да сто пятьдесят процентов, получу за месяц рублей восемьсот. А работаю я одна в семье. Свекровь — она не работает.

Я больше не задаю вопросов. Да и не надо больше вопросов. Просто можно сидеть и говорить с Валей обо всем. Например, о ее муже, солдате Григории Мякишеве, который грозится в письмах выкинуть из дому Валю и свою дочь. Письмо его торчит обмусоленным уголком из нагрудного карманчика Валиного рабочего халата. Зачем Валя носит его с собой? Чтобы почитать подружкам в перерыв? А может быть, для того, чтобы чувствовать свою обиду, не забывать о ней? Ведь иногда и это нужно человеку. «Наверное, Валя одинока, — подумал я. — Очень уж она какая-то покорная. С такими совсем не считаются».

Мы вместе вышли за заводские ворота, и я предложил Вале довезти ее на мотоцикле до дому.