Фиорд Одьба — страница 9 из 19

3

...Тихонцев идет, и в такт его бодрой походке идут бодрые, крепкие мысли: «Мужчине нужно мужское дело. Скажем, стоять вахту на корабле, править машиной или людьми. Чтобы в руках, на плечах у себя ощутить тяжко счастливую ношу — жизнь и удачу многих людей... Или вести караван в восемнадцать оленей, быть начальником каюрам и знать, что ребята в горелом лесу ждут тебя ежечасно, что работы у них на пять дней, а соли, дай бог, на семь».

Тихонцев смотрел на небо, на горы, на белый, блистающий снежный припай.

«Неужто все это вправду? — думал он. — Неужто правда, это Саяны, и я иду и смотрю на них сколько угодно. Чудеса, — думал он, — чудеса...»

Иногда он пропускал вперед караван и садился на оленя. Он подводил его к кочке, становился на нее, клал ногу на олений хребет, и олень сейчас же уходил из-под ноги. Олень не понимал таких лошадиных слов, как «тпр-р-ру».

Григорий падал и потом долго шел, не пытаясь больше садиться. Но, вдоволь пройдясь по устлавшей землю цепкой карликовой березе, по лосиным, срывающимся в болото тропам, по чвякающему кочкарнику, он снова садился на оленя. И даже ехал немного. Олень бежал, стремясь быть вместе с ушедшим вперед стадом. Его нельзя было остановить. На нем не было узды, а только веревка привязана к морде.

К вечеру, набивши ноги и плечи, и спину о камни, погнувши стволы ружья при паденьях, Тихонцев догнал караван, ставший на чаепитие, и Ваня Стреженцев спросил у него с безразличным ехидством:

— А ты что не едешь? Он тебя потянет. Это не бык, а трактор.

— Успею еще, — сказал Тихонцев. — Наезжусь еще на этом быке.

Так они шли до заката, взглядывая иногда на кальку с вычерченным маршрутом, припоминали места, виденные месяц назад. Снежные горы помалу скрылись из глаз; вместо них слева и справа явились горы с хвойным, зеленым до черноты, густеющим ворсом.

Перевалили водораздельный хребетик и вышли на Белую Дургомжу, шумно и крепко моющую позелененные в воде пестрые камни.

Тяжко было идти. Мошка измытарила тело и душу. Чукина не было здесь. Тихонцев здесь хозяин. Стоило только заметить поросль серого, губчатого ягеля для оленей, стоило крикнуть каюрам...

Но он все шел. Это было совсем не то, что вчера. Ему надо было идти. Ребята ждали его на лесном пожарище. Еще можно пройти пять километров или хотя бы четыре, или еще двести метров...

Вдруг Григорий заметил дымок впереди. Послышался треск. Он поспешил и увидел: горит костерок, тянутся к дыму олени, Сергей ладит таган, Лена с ведром пошла к речке.

— Сергей, — сказал Тихонцев очень, очень спокойно. — Можно еще пройти часа два. Мы б послезавтра добрались до Алыгджера. Обратно вернулись бы за восемь дней.

— Олени устали, — сказал Сергей чуждо и даже злобно. — Дорога какая, ой-ой-ой. Двадцать пять километров в день надо ходить. По договору... А мы уж сколь прошли.

Тихонцев поглядел на Сергея. Где он, тот добрый веселый парень, что седлал ему оленя?

— Значит, по договору? — сказал Григорий. — Ну, ладно. Давай по договору. — Он не знал, что еще тут говорить.

Подошел Иван, глянул, сплюнул.

— Вы как хочете, — сказал, — а еще пяток километров вполне возможно. Я завтра к вечеру дома буду.

— Да, — сказал Григорий. — Что ж... Я тоже пойду. Будем вас ждать в Алыгджере.

— Ждать да догонять самое плохое дело, — сказал Сергей.

Тихонцев ушел вслед за Иваном и видел его обтянутую комбинезоном крепкую спину, лопатки, движущиеся от спорой упругой ходьбы. Ему думалось о том, сколько силы в этом человеке, сколько он может вот так идти и сколько можно держаться с ним наравне.

О Сергее думалось с обидой и недоумением; как может человек в одно время быть добродушным и злобно упрямым? Как он может противиться явному, нужному всем, человеческому делу?

...Иногда казалось, что держаться больше нельзя. Тихонцев закрывал глаза, открывал их снова и обнаруживал вдруг, что не упал, что идет, ставит ноги в путаницу леглой березы, -в мох, в камни. Мысли все дальше уносились от тропы, по которой он шел, от Саян, от оленей, от Вани Стреженцева и от Сергея.

Вдруг он равнодушно заметил, что Ваниной спины больше нет впереди, что Ваня свернул в сторонку и сел.

— Что, не пойдем дальше? — спросил Григорий, вовсе забыв, кто здесь начальник. — А может быть, еще пойдем?

Иван не ответил. Тихонцев тоже сел и вдруг понял, что если еще просидит хоть минуту, то непробудно уснет. Он поднялся и принес из вьюка топор. А Иван все сидел, и олени сгрудились возле и ждали, когда их развьючат, топтались и даже ложились от слабости в мох.

Григорий пошел нарубить дров для костра. Утром Иван правил топор оселком. Острие его теперь светилось, блестело. Григорий остановился у большого пня, занес над ним топор. Только одна ленивая мысль была в голове: «Сейчас я рубану себе по пальцу». Он думал об этом безразлично, как о чем-то чужом, постороннем. И руки не слушались, будто чужие.

... Топор сорвался и ударил косо по колену.

Боли Тихонцев не почувствовал, только в сердце кольнуло и стало тепло от потекшей обильно крови.

— Иван, — позвал он. — Ногу порубил...

Стреженцев посмотрел, покачал головой, достал из кармана бинт, отдал его Григорию и только тогда сказал:

— Месяц пролежишь. Надо бы скобки поставить. А так — это вообще неизвестно, что еще будет. — Он засучил себе штанину и показал под левой коленкой гладко лоснящийся, синеющий шрам. — С бабкой поиграл, — сказал Иван, — а у нее ножик был: чистила хариуса. Ну и ткнула мне, хорошо, не в коленную чашечку. Так мне скобки поставили. Две скобки. И то я неделю в больнице лежал. Совсем не вставал. Врач и фельдшер меня под ручки туда увели. А так — что ты?

Тихонцев сел под лиственницу. Ему стало грустно и в то же время легко. Ничего он больше не должен делать. Какая-то появилась в нем мягкость, доверчивая откровенность, словно вернулся в детство.

— Ваня, — сказал Григорий, — я ведь вовсе не геолог. Я так нанялся и поехал.

— Ну? — сказал Иван озабоченно. — А деньги тебе как платят, как нам или как им?

— Да ну, какие там деньги, — забормотал Тихонцев, сразу весь подобравшись.

Он подумал о себе: «Чечако, жалкий чечако! Куда ты полез? На что ты годен?»

Иван между тем завел костерок, сварил лапшовник и чай. Он спутал оленей, действуя ловко, вязал узлы на оленьих ногах одним незаметным и резким движением. Потом строил Григорию ложе из шкур, так, чтобы ноги лежали повыше.

— Это первое дело, — сказал он. — Чтобы кровь удержать. Я раненый был под Прагой, всю ночь вот так вот лежал. А то бы кровью весь вышел.

Он подсобил Тихонцеву забраться в спальный мешок и ушел манить кабаргу. Григорий остался лежать без сна, слушая боль в коленке, идущую неравномерно, накатом. Он думал всю ночь о том, что было с ним недавно, вчера, час назад, к чему он привык, о чем не думалось раньше и даже не замечалось. Теперь все это казалось важным, необходимым. Он думал о лиственницах, об огромных деревьях, багряных в солнце. Думал про облака, как они выползают из-за гор и тянутся кверху, силясь подняться выше, чем горы, как им не подняться, и они стоят без движения на острых, зеленых и сумеречных конусах гор.

Он думал, что утром ему не встать. Боль стала злее к утру, катила уже непрерывно. Близко бродили олени. Иногда они подходили вплотную, смотрели, дышали и даже переступали через Григория, деликатно поднимая копыта. «Ну что же мне делать? — думал он. — Делать-то что же? Ничего не поделаешь, братец».

Утром Иван принес Тихонцеву надежную трехметровую палку. Он ее затесал и ошкурил. Григорий долго и тяжко вставал, но все-таки встал и даже шагнул, потом еще раз, еще и еще.

— Иван! — крикнул он. — Смотри, я прилично хожу, дай боже... — Он прошелся еще немного. Это было весело — выбрасывать палку вперед, виснуть на ней, подтягивать ноги, идти.

— Навряд ли ты так далеко уйдешь, — сказал Иван без улыбки. — Меня врач и фельдшер под ручки в больницу увели. Я еще неделю лежал, совсем не вставал. Да потом еще месяц по больничному...

— Ну, что же делать? — сказал Григорий. — Все равно через десять дней нам надо вернуться к ребятам. Ты ведь знаешь. Иначе они с голоду помрут.

— Да... — сказал Иван, — навряд ли ты туда вернешься...

…Послышались бубенцы, мелькнула белая шляпа Сергея, взлаял пушок, Сучик ему отозвался, оленьи рогатые морды показались между стволов.

— А я думал, вы ой-ой-ой куда ушли! — крикнул Сергей радостно и недобро. — Григорий Петрович, что с ногой?

— Да вот, — сказал Григорий и засучил штанину. Что еще мог он сделать? Что было тут говорить?

— Ой-ой-ой! — сказал Сергей. — Стрептоцидом надо засыпать. Вчера надо было с нами ночевать. Здоровые бы были...

— Ну, что поделать?

— Вы на олене поезжайте, — сказал Сергей. — Вам же теперь пешком не идти. Олень вас увезет.

— Сергей, у тебя олени идут простые, — сказал Иван. — Возьми у меня вьюки. Вон с того быка. Он здоровый и не уросливый. Я на нем поеду, а своего Грише отдам. Чтобы он подсменял оленей. Одному не увезти...

Сергей что-то сказал своей жене по-тофоларски; они крепко ударили пятками оленей и поехали прочь… Тихонцев тоже поехал и держался крепко, зная, что делать больше нечего, не ехать нельзя; глядел со страхом, как мимо больной ноги проходят стволы и каменья, и пни. Иногда нога цеплялась за них, и он мычал потихоньку. Иногда вскрикивал громко или стонал, или кряхтел, или ругался. Он сказал Ивану, шедшему рядом:

— Ваня, ты давай проезжай вперед. Я уж тут как-нибудь…

Иван уехал. Григорий остался в тайге один и стал кричать погромче, почаще и даже плакать. Олень резво бежал, силясь догнать остальных. Тихонцева трясло и мотало. Он говорил оленю: «Стой. Тише. Гад». И другие слова. Но олень не понимал слов и бежал. Тогда Тихонцев сполз на бок, держа оленя за веревку, упал наземь, поднялся и пошел пешком.

Олень все равно не хотел слушаться. Он спешил к своей братии. Он отлично понимал слабость человека и толкал его в спину рогами вкрадчиво и крепко. Тихонцев спотыкался и бил оленя по шерстистым твердым щекам, по левой и правой. «Что, — говорил он, — получил, оленья морда? Будешь еще толкаться?» Он говорил слабым, плаксивым голосом, не мог говорить иначе от боли. Олень только крутил головой. И шел. Тихонцев тоже шел, и боль от ходьбы убывала.