А неписаный закон? Мораль?..
Милый друг, мораль пребывает, и тебе это известно не хуже моего, в состоянии текучести. Она претерпела заметные изменения даже за тот мгновенно промелькнувший отрезок времени, что мы с тобою прожили на свете. Мораль — это знаменитая меловая черта вокруг курицы: она связывает того, кто в нее верит. Мораль — это представления других о «правильном» в жизни. Но ведь тут-то речь идет обо мне! Не стану отрицать, что в очень многих случаях, возможно даже в большинстве, и как раз в наиболее распространенных, мое представление о «правильном» более или менее совпадает с представлениями других, с «моралью»; а во многих случаях я просто не считаю расхождение между своим «я» и моралью стоящим того риска, который может повлечь за собой отклонение от оной, и потому подчиняюсь. Таким образом, для меня мораль — вполне осознанно — именно то самое, что она есть практически для всех и каждого, хоть и не все это осознают: не какой-то непреложный, наивысший закон, но лишь удобный для повседневного употребления modus vivendi[22] в той непрекращающейся войне, что ведут между собою индивидуум и мир. Я знаю и признаю, что ходячая мораль, как и буржуазный закон, в своих общих, главных чертах отражает те правовые понятия, что явились плодом из поколения в поколение передаваемого, постепенно наращиваемого и видоизменяемого опыта касательно необходимых условий человеческого общежития. Я знаю, что в общем и целом законы эти следует соблюдать, иначе поистине невозможной станет жизнь на земле для таких существ, как мы, существ, немыслимых вне общественного организма и вскормленных на его разнороднейшей пище: библиотеках и музеях, полиции и водопроводе, уличном освещении, ночных арестах, церемонии смены караулов, проповедях, классическом балете и тому подобном. Но вместе с тем мне известно, что люди, хоть сколько-нибудь мыслящие, никогда не относились к этим законам педантически. Мораль — предмет домашнего обихода, а не божество. Ею нужно пользоваться; не нужно ее боготворить. И пользоваться ею нужно с умом, чуточку подсолив. Считаться с обычаями страны, в которую, ты попал, — разумно; глупо делать это убежденно. Я путешественник в этом мире; я гляжу на людские обычаи и перенимаю те, что могут мне пригодиться. А ведь мораль происходит от «mores» — обычаи, потреба; она целиком и полностью основана на обычае, на общепринятом; у нее нет иной почвы. И тебе нет надобности поучать меня, что, убивая священника, я совершаю поступок, противоречащий общепринятому. Мораль — ты шутишь!
Признаюсь, я задал тебе этот вопрос скорее ради проформы. Я думаю, что относительно морали мы друг друга понимаем. Но ты у меня этим не отделаешься. Ведь первоначально-то вопрос мой был поставлен по-иному: я не спрашивал, как осмеливаешься ты сделать то, о чем мы толкуем, хотя это против обычаев и морали; я спрашивал тебя, отчего ты хочешь это сделать. Ты ответил аллегорией о насильнике, который бесчестит в лесу женщину. Что за уподобление! Низкий преступник — и безупречный, уважаемый старик священнослужитель!
Да, сравнение несколько хромает. В нем речь идет о неизвестной нам женщине и неизвестном мужчине и лишь отчасти известных нам отношениях между ними. Нет никакой уверенности, что неизвестная женщина стоит того, чтобы убивать ради нее мужчину. И где уверенность, что неизвестный мужчина, встретивший в глухом лесу молодую женщину и внезапно сраженный Паном, достоин по этой причине смерти. Наконец, где уверенность, что перед нами и в самом деле случай, требующий немедленного вмешательства! Девушка кричит оттого, что напугана, и оттого, что ей больно, но где сказано, что нанесенный ущерб следует измерять криком. Не исключено, что эти двое расстанутся добрыми друзьями. В деревнях многие браки начинаются с изнасилования и оказываются впоследствии не хуже прочих, а умыкание женщин было когда-то обычной формой сватовства и женитьбы. Стало быть, если в приведенном мною примере я убиваю мужчину, дабы вызволить из опасности женщину, — поступок, который, я думаю, одобрило бы большинство моралистов, за исключением разве что стражей закона, и который, будучи вынесен на французский или американский суд присяжных, снискал бы мне безоговорочное оправдание под аплодисменты публики, — то я действую чисто импульсивно, не подумавши, и совершаю, возможно, изрядную глупость. Но в нашем случае дело обстоит совершенно иначе. Здесь речь идет не об единичном факте изнасилования, но о насилии беспрестанно повторяющемся, об опасности, угрожающей самой жизни. Речь идет не о каком-то неизвестном мужчине неизвестных нам достоинств, но о человеке, прекрасно тебе известном: о пасторе Грегориусе. И речь идет о реальной помощи, о спасении, и не какой-то неизвестной тебе женщины, но тайной твоей возлюбленной…
— Нет, молчи, довольно, умолкни!..
— Может ли мужчина позволить, чтобы на глазах у него бесчестили, пачкали и топтали ту, которую он любит?
— Замолчи! Она любит другого. Это его дело, не мое.
— Ты знаешь, что ты любишь ее. Следовательно, это твое дело.
— Замолчи!.. Я врач. А ты хочешь, чтобы я незаметно подсунул смерть старому человеку, обратившемуся ко мне за помощью!
— Ты врач. Сколь часто ты твердил: мой долг врача. Так вот же он пред тобою: по-моему, он ясен. Твой долг врача обязывает тебя помогать тому, кому можно и нужно помочь, и удалять гнилую плоть, губящую здоровую. Славой, правда, на том не разживешься: тебе придется держать язык за зубами, если не хочешь угодить в дом умалишенных.
Как я теперь припоминаю, порыв ветра подхватил вдруг занавеску и поднес ее к свече, край тотчас занялся, но я моментально придушил в кулаке крохотное голубое пламя и затворил окно. Я проделал это механически, можно сказать, бессознательно. Дождь хлестал в стекло. Свечи горели застыло и ровно. На одной из них сидела крапчато-серая ночная бабочка.
Я глядел на недвижное пламя свечи, а дальше у меня в памяти провал. Должно быть, я просто погрузился в оцепенение. А может, и вздремнул немного. Но внезапно я вздрогнул как от толчка и вспомнил все: вопрос, с которым я обязан был покончить, решение, которое обязан был принять, прежде чем иметь право укладываться на покой.
— Итак, теперь ты, ты говоришь «не хочу», — отчего ты не хочешь?
— Я боюсь. Прежде всего боюсь разоблачения и «наказания». Не думай, что я недооцениваю твою предусмотрительность и твою хитрость, ты, вероятно, устроишь все наилучшим образом. Это вполне правдоподобно. Но риск все же остается. Случайность… Все может быть.
— В этой жизни надо уметь рисковать. Ты жаждал Дела. Ты забыл, что ты писал в этом вот самом дневнике всего несколько недель назад, когда мы с тобой и не подозревали еще о том, что случилось после! Положение, репутация, будущее — все это ты готов был забросить на первый же корабль, груженный Делом… Ты забыл? Показать тебе?
— Нет. Не забыл. Но то была неправда. Я хвастал. С совсем иным чувством смотрю я теперь на приближающийся корабль. Разве ты не понимаешь, что мне и не снилось столь призрачное чудище? Я хвастал! Я лгал! Никто нас теперь не слышит; я могу быть откровенен. Моя жизнь пуста и убога, и я не вижу в ней смысла, но я все же цепляюсь за нее, я люблю побродить по солнышку и поглазеть на народ, и я не желаю, чтобы надо было что-то скрывать и трястись от страха, оставь меня в покое!
— Покой, э, нет — покою все едино не бывать. Ты хочешь, чтобы я равнодушно смотрел, как та, кого я люблю, тонет, захлебываясь, в грязной луже, меж тем как мог бы вытащить ее одним единственным смелым и быстрым рывком, — да разве будет мне покой, разве смогу я обрести когда-нибудь покой, если повернусь к ней спиною и отправлюсь себе бродить по солнышку да глазеть на народ? Разве будет мне покой?
— Я боюсь. И не столько разоблачения; ведь у меня всегда под рукой мои пилюли, и я смогу выйти из игры, как только почую неладное. Но я боюсь самого себя. Что знаю я о самом себе? Я боюсь, как бы не угодить во что-нибудь такое, что спутает меня и свяжет так, что после и не развяжешься. То, чего ты хочешь от меня, нисколько не противно моим убеждениям; подобного рода поступок я всячески одобрил бы у другого, если предположить, что я знал бы то, что знаю; но это не про меня. Это противно моим наклонностям, привычкам, инстинктам, всему, что, в сущности, и составляет мое «я». Я не так устроен. Есть тысячи решительных, энергичных парней, убивающих человека легко, словно муху, отчего бы не перепоручить это одному из них? Я боюсь, меня совесть загрызет, такое случается, когда лезешь из кожи вон. «Не лезть из кожи вон» — означает осознавать предел своих возможностей: я не хочу лезть из кожи вон. Мы каждый божий день с необыкновенною легкостью и даже с удовольствием совершаем поступки, противные самым нашим искренним и самым продуманным убеждениям, и наша совесть чувствует себя при этом как рыба в воде; но попробуйте поступить противу своей природы, и вы услышите, как завопит ваша совесть! То-то будет кошачий концерт! Ты говоришь, что я выпрашивал и вымаливал себе Дело, — этого не может быть, это неправда, тут, видно, какое-то недоразумение. Я никогда не поверю, чтобы у меня могло возникнуть столь безумное желание, — я рожден зрителем, я хочу сидеть, удобно устроившись, в ложе, и наблюдать, как актеры на сцене убивают друг друга, но самому мне там делать нечего, я хочу быть в стороне, оставь меня в покое!
— Ничтожество! Ты ничтожество!
— Я боюсь. Это какое-то наваждение. Что у меня общего с этими людьми и их грязными делишками! Пастор мне до того отвратителен, что даже страшно становится… Я не желаю, чтобы его судьба как-то соприкоснулась с моею. Да и что я о нем знаю? То, что мне отвратительно в нем, не есть еще «он», он сам, но то лишь впечатление, которое он на меня производит, — он, я уверен, имел дело с сотнями и тысячами людей, производя на них совершенно иное впечатление. Отпечаток, оставленный им в моей душе, не сотрется с его исчезновением, и уж тем более, если он исчезнет с моей помощью. Он и живой «завладел» мною больше, чем мне бы того хотелось: к