Фиорды. Скандинавский роман XIX - начала XX века — страница 49 из 117

— Возьми-ка, — сказала. Тине и разлила молоко по тарелкам, чтобы Софи оделила голодных.

— Боже ты мой, боже ты мой, — хныкала Софи, хоть и на полтона ниже. Со всяким, кого бы Софи ни обносила, она пускалась в длинные разговоры, чтобы еще раз послушать про «эти страсти».

— И ведь все сильней бухает, — Софи качала головой.

Бухало и впрямь все сильней. Гром пушек, словно рев низвергающегося водопада, сотрясал крышу дома.

Новая толпа беженцев забарабанила в двери, и барон велел впустить их. Сам он стоял в дверях гостиной с озабоченным видом, будто распорядитель на похоронах, и от каждого требовал предъявить вместо входного билета описание ужасов бомбардировки.

В комнатах решительно не оставалось места людям, измученным дорогой, некуда было даже присесть.

— Зато хоть согреетесь, — говорил барон, обливаясь потом в нечистом воздухе, пропитанном испарениями от мокрой одежды беженцев.

Корреспондент, который бежал из-под огня с вышитым портпледом, теперь метался по комнатам, словно кошка, которая ищет, где бы окотиться: и, тревожась о судьбе заказанной ему корреспонденции, умолял ссудить его хотя бы доской, дабы, положив ее на колени, использовать вместо письменного стола. Его препроводили в комнату Тине, где уже прикорнули на постели двое детишек; корреспондент извлек дюжину отточенных карандашей, заботливо обернутых ватой, и рядком выложил их на подоконник.

Люди все прибывали: промокшие, облепленные грязью, они на мгновение заглядывали из коридора в переполненные комнаты и безропотно, молча уходили под дождь. Некоторые просили разрешения присесть хотя бы ненадолго, хотя бы на полчасика, пристраивались, не спуская детей с рук, на ступеньки лестницы, в коридоре прачечной, просто на полу и, не успев сесть, тотчас засыпали.

Теперь в доме не осталось ни единого клочка свободного места, ни единого уголка. На постель служанок уложили какого-то больного.

В комнатах начали оживать и приходить в себя беженцы. Они причитали, окидывали мысленным взором свои утраты, оплакивали сгоревшие дома, не внимая один другому, ибо каждый был поглощен своей бедой. Люди перечисляли свое добро, деньги, утварь, изливали душу перед кем попало, а тот их не слушал, и говорил сам, будучи постигнут такой же судьбой, говорил запальчиво и горько, — так еврей, которого обманули на ярмарке, подсчитывает уцелевшие деньги. Потом они замолкали на полуслове, не в силах собраться с мыслями, и опять каменели, осознав глубину своего горя: дома уже нет — он рухнул, деревни тоже нет — она стерта с лица земли, родного крова нет — он навсегда утерян. Матери с детьми на коленях лили тихие слезы. Они сбивались поближе и говорили в один голос, они заполнили все углы, проникли всюду, словно пришли на аукцион, где идет с торгов целый дом со всем скарбом, а барон носился по комнатам, красный как рак, выспрашивая про новые подробности, развивая свои взгляды, тогда как чернявый корреспондент из Копенгагена, бледный и взволнованный, уже в который раз делился своими впечатлениями, хотя никто его не слушал.

— Это было не слишком приятно, — твердил он, — поверьте, это было не слишком приятно.

Оказывается, день назад, едва он вышел из комнаты, туда угодил снаряд и разорвался как раз на том месте, где спал обычно его английский коллега.

— Над его кроватью! Как раз над его кроватью! — И, заглушая жалобы людей, лишившихся дома и крова, он продолжал развивать свою мысль: — Да, это было не слишком приятно, ей-же-ей, не слишком.

Какие-то коммерсанты толковали о страховке; тому считай повезло, кто догадался застраховать свои старые развалюхи: ведь пострадавшим от войны наверняка выплатят страховую премию, нечего и сомневаться. Но, перекрывая все разговоры, заглушая все жалобы, доносился из Бергова кабинета пронзительный голос, твердящий с маниакальным упорством одни и те же слова, как рефрен горестной песни.

Тине решила уйти. Она не могла больше здесь оставаться: этот дом стал для нее чужим, здесь она только слонялась из комнаты в комнату, будто глухая среди чужого горя.

Тине прошла мимо барона, который теперь стоял в дверях, и услышала, как он кричит:

— Чего они хотят? Они хотят взорвать мосты! Да, да, все дело в мостах… Я с самого начала говорил… с самого начала!.. Надо обеспечить отступление! — говорил я. Главное — мосты, говорил я! А мосты теперь все время под ураганным огнем.

Во дворе перед фурами с убогим скарбом беженцев стояли загнанные лошади, понурив головы, но навострив уши, — слушали грохот пушек. Тине прошла мимо, заглянула в хлев: думала отыскать Ларса или Марен; коровы ревели от страха, вытягивали шеи и глядели на нее большими, испуганными глазами, а цепи тихонько позвякивали.

Одна из коров лизнула языком руку Тине. Это была Фанни, старая корова Херлуфа, с белой лысинкой на лбу.

И тут, среди признавших ее коров, напуганных не меньше, чем она, Тине дала волю безудержным слезам, а Фанни все лизала ее руку.

Тине вышла, коровы глядели ей вслед. Возле амбара она услышала тихое повизгивание Гектора и Аякса. Она отперла дверь, и они, дрожа всем телом, прижались к ней, охваченные непонятной тревогой; так иногда на ночной охоте псы в непонятном страхе жмутся к охотнику.

В аллее ей навстречу попались новые беженцы — кто на подводах, кто пешком.

— Места нет, — сказала Тине, отмахиваясь, — проезжайте, проезжайте. — Без спора, без звука люди повернули вспять, словно Тине гнала их перед собой, как стадо, лишенное собственной воли.

По дороге теперь было ни пройти, ни проехать. Пробираясь между телегами, возвращались с шанцев солдаты, полуоглохшие, бледные, почерневшие от порохового дыма. Штабные офицеры направляли своих лошадей в обход, полем, чтобы хоть как-то продвинуться вперед.

На крыльце школы стояли лекарь и штабной офицер.

— Где сейчас третий полк? — спросила у них Тине.

— Третий? — переспросил офицер. — У моста.

Тине так и застыла — давно ушли лекарь с офицером, отзвонили колокола, проехала карета пастора, Тине не уходила.

«Его полк стоит у моста».

Она услышала за спиной голос матери, хотя не сразу признала его.

— Тине, Тине, — испуганно звала мать. Только тут Тине обернулась.

Дело в том, что отец совсем лишился разума, не желал лежать в постели, а заслышав колокольный звон, вообще порывался встать.

Тине вбежала в дом и силой обеими руками заставила отца лечь; он не давался и выкрикивал:

— Молитесь, молитесь, восстанем и помолимся.

— Хорошо, хорошо. — Она не позволяла ему подняться.

— Пусть неверные вознесут молитвы…

— Да, да. — Тине заставила его лечь. Отец, мать, пастор, облачавшийся по другую сторону постели, все они виделись ей словно сквозь туман, и голосов она не воспринимала. «Его полк стоит у моста».

— Читай, читай! — вскричал безумный, приподнявшись на постели, его остекленевшие глаза налились кровью. — Читай, читай! — И он судорожно вцепился в лежащую рядом Библию.

Колокольный звон пересилил гром орудий. На кухне в голос заплакала мадам Бэллинг.

— Вот здесь! — кричал сумасшедший, распаляясь от звона. — Читай, слышишь, читай же, а мы все помолимся.

Тине преклонила колени. Буквы разрастались перед ее глазами во всю страницу, а она читала, читала, сама не понимая о чем.

— «Господи, помилуй нас, на тебя уповаем; будь нашею мышцею с раннего утра и спасением нашим во время тесное».

— Да, да, — кричал больной, выкатив глаза, — молитесь, мы все помолимся, ибо бог всемогущ.

— «И истлеет все небесное воинство… и все воинство их надет, как спадает лист с виноградной лозы и как увядший лист со смоковницы. Ибо упился меч мой на небесах, — вот для суда нисходит он на Едом и на народ, преданный мною заклятию».

— Бог всемогущ, бог всемогущ!

Тине читала не отрываясь, а больной все кричал. Сама она не воспринимала слов пророка, лишенными смысла звуками отдавались в ее ушах слова Библии.

«Его полк стоит у моста».

Отец начал вторить дочери. Теперь читали оба, он даже громче, чем она, будто в экстазе, выкрикивал он одно за другим грозные пророчества Исайи:

— «Меч господа наполнится кровью, утучнеет от тука, от крови агнцев и козлов, от тука с почек овнов; ибо жертва у господа в Восоре и большое заклание в земле Едома…»

Из церкви донеслось пение. Больной как будто начал вслушиваться — он даже понизил голос.

— «Не будет гаснуть ни днем, ни ночью, вечно будет восходить дым ее; будет от рода в род оставаться опустелого, во веки веков никто не пройдет по ней».

Бэллинг мало-помалу погрузился в сон, беспокойные руки перестали двигаться.

Тине склонилась над книгой. Из церкви доносилось пение солдат:

Нам с нашей силой малой

Не выиграть войны.

Но есть у нас заступник,

И с ним мы спасены.

Господь наш всемогущий —

Вот кто вобьет врагов,

Господь наш вездесущий —

И нет иных богов.

Победа будет наша.

Больной что-то забормотал во сне, но Тине его не слушала; как они громко поют в церкви — те, кому суждено умереть:

Пускай, беснуясь, сатана

Грозит нас проглотить.

Его угроза не страшна,

Ему не победить.

И пусть князь тьмы ночами

Убийства сети ткет,

Ему не сладить с нами.

Спаситель наш грядет.

И словом единым его сокрушит.

Те, кому суждено умереть, умереть и обрести покой.

…Тине встала. Отец еще спал, а вернувшийся из церкви пастор разоблачался по ту сторону кровати.

Мадам Бэллинг внесла кофе и крендельки.

— Ах, мадам, — ласково сказал пастор, — стоило ли вам утруждать себя в такой день?

После этого он отдал должное и кофе и печенью, сидя в ногах постели и бросая порой умильные взгляды на спящего.

— Поистине благостно возвещать слово божье перед такими слушателями, — сказал он, кивая в сторону церкви.

— Да, господин пастор, — отвечала Тине, даже не слушая, что он говорит.