Тине вынесла вслед за пастором его облачение в дожидавшийся у крыльца возок, но сдвинуться с места пастор все равно не мог — проезд между школой и трактиром сделался невозможен. Экипажи застревали в непролазной грязи, лошади останавливались, дрожа всем телом и ничего не видя из-за дождя. Люди целыми семьями одолевали непогоду — дети, женщины, мужчины, согнувшись, встречали дождь и ветер, от ударов которого немели лица, — и шли вперед, только вперед…
Они шли мимо пушек и загнанных лошадей, мимо раненых, которые стонали, лежа на подводах без соломенной подстилки, мимо потерявшихся детей, которые рыдали по обочинам, — но они не видели детей, ибо то были не их дети.
Даже их собственные стенания отдавали мертвечиной. И отнюдь не самое дорогое свое достояние тащили они с собой, а то, что неведомо для них сунул им в руки страх. Дети волокли пустячную кухонную утварь, старухи судорожно прижимали к груди, будто бог весть какое сокровище, потрескавшиеся зеркала, на поверхности которых проливной дождь размывал отражение искаженных лиц.
Женщины молили дать приют — хотя бы детям — у Иессенов, у кузнеца, в трактире, у каждой двери, но нигде не было места. И, заглушая все звуки, заглушая бурю и канонаду, сотрясавшую площадь, остриями ножей резали слух крики раненых, когда возки застревали в толпе, а санитары, изнемогшие и отупевшие под бременем горя, перекладывали несчастных без всякого сострадания.
Кузница была забита до отказа, какие-то девочки сидели на кладбище, прямо на мокрых камнях. У ворот, загородив дорогу остальным, расположилась на подводе маркитантка и распродавала свой товар, выкрикивая немыслимые цены, а голодные дети жадно ели что-то тут же, под дождем и ветром. Между подвод, лошадей, беженцев сновал калека, предлагая свое пиво, и тяжелый кожаный кошель со звоном бился о его костыли.
Пораженный ужасом, пастор по-прежнему стоял на крыльце подле Тине, но вдруг из-за трактира прямо в водоворот телег и людей въехала еще одна коляска. Дети с криком попадали, и телеги наехали одна на другую.
Все сразу узнали мадам Эсбенсен, восседавшую на пружинном сиденье. Мадам Эсбенсен, как всегда, спешила по своим делам. И вдруг измученные, обезумевшие от горя люди начали смеяться, шутить, окликать мадам, а она сидела, могучая и довольная, возвышаясь над всеми головами. И ей уступали дорогу, и перед ней теснились в сторону, и смех не умолкал. Пастор торопливо сбежал с крыльца и сел в свою коляску, чтобы следовать в кильватере у мадам Эсбенсен, которая спокойно катила между подводами беженцев.
Толпа снова сомкнулась. Солдаты налегли на колеса пушек, чтобы выволочь их из грязи, не замучив лошадей до смерти, из-за трактира взмыленные лошади санитарной службы вывезли еще один возок с ранеными.
В этом возке были сплошь тяжелораненые. Для них требовалось отыскать место. Их нельзя было везти дальше. Те, кто стоял поближе, окаменели от стонов, которые раздались, когда раненых начали поднимать на крыльцо школы.
За ними следовал полковой лекарь. Суетливо забегали измученные санитары — то за водой, то за порожней посудой. Они сдвинули поближе одна к другой кровати, а вновь привезенные стонали на полу. Не было полотна, не было корпии.
Тине помчалась в трактир за тем и за другим, пробиваясь сквозь толчею. В трактире на разбросанной по полу соломе вперемежку лежали женщины и дети. Дети зябли на каменном полу, плакали, жались к печке.
Мадам Хенриксен принесла полотно и мягкие тряпки, она долго отбирала все нужное в уже опустошенной кладовке, а Тине нетерпеливо ждала, ибо в ушах ее все еще звучали стоны раненых.
Мадам без всякой охоты расставалась со своим добром, она рассматривала и обнюхивала каждый лоскут да еще приговаривала при этом:
— В доме не осталось ни крошки съестного, ничего, ровным счетом, откуда прикажете брать? И какой прок от всех служанок?
На дойку их и силком не загонишь, хоть веревкой привязывай…
Не переставая рыться в тряпье, мадам бросала своим служанкам все новые и новые обвинения: от тайного страха за Тинку она с каждым днем становилась все злей.
— Может, думаете, они спят одни? Какое там, хоть крыша над ними рухни, они все равно будут валяться с мужиками, где ни попади, была бы охапка сена… Потаскухи, все до единой потаскухи, — бранилась мадам Хенриксен, отодвигая в сторону штуку полотна.
Тине взяла все, что ей дали. Медленно, словно позабыв о цели своего прихода, вышла она из дому, и снова шум с площади ударил ей в уши. Как слепая, пробиралась она между людьми и телегами, и вдруг сквозь свинцовое оцепенение усталости ей почудилось, на мгновение почудилось в толпе солдат лицо Берга, бледное, искаженное; тогда, словно обретя дар ясновидения, она сказала:
— Значит, он убит.
Она поднялась на крыльцо. Передала лекарю корпию и полотно. Лекарь был очень занят: он что-то делал с одним из раненых, и тот жалобно стонал.
— Ох, не трогайте, умоляю, не трогайте, умоляю, умоляю…
Руки лекаря были по локоть в крови. Тине спокойно стояла рядом и помогала.
— А вы, оказывается, переносите вид крови, — сказал лекарь и перешел к очередному пациенту.
— Да, — просто ответила Тине и последовала за ним. Очередным оказался раненый сержант с землисто-бледным лицом, он хрипел.
— Накройте его, — сказал лекарь и пошел дальше.
Санитар накрыл умирающего шинелью.
…Наконец лекарь завершил свое дело. Безмолвно и робко следили за ним больные со своих постелей. Новые так и лежали на носилках, под них только подвели козлы. Пришла мадам Бэллинг звать лекаря: Бэллинг проснулся и опять очень беспокоен.
— Уж коли есть доктор в доме, — говорила она. Ни раненых, ни контуженных она не замечала, она думала только о своем Бэллинге, у которого неладно с головой.
Доктор ушел, оставив Тине одну.
Начало смеркаться. Все чаще и чаще отворялись двери, несчастные беженцы просили приютить их на ночь, — напрасно просили.
— Это вы? — шепнул Аппель со своей кровати.
— Да.
Тине присела возле его постели, и он взял ее руку. У него снова подскочила температура. В бреду он был дома, только дома, в Виборге, у озера, где гуляют девушки.
Гром пушек не смолкал ни на минуту, и буря не унималась; за дрожащими стеклами тянулся нескончаемой чередой поток беженцев, словно вода поднималась.
— Анни, Анни, — шепотом звал Аппель. — Вот спасибо, что пришла. Скоро похолодает. — Голос его зазвучал с неподдельной нежностью. — Солнце зайдет… а здесь так красиво, когда заходит солнце… и мы вдвоем с тобой…
Он улыбнулся и пожал руку Тине, которую так и не выпускал из своей.
— Какая ты добрая, что пришла, — продолжал он, поглаживая ее по руке, — ты такая добрая… такая добрая…
Санитар повернул голову:
— Ох уж эти женщины, вот и эта не выдержала — валяется, как куль, на полу.
Вошел доктор, и Тине встала с пола.
— С отцом вашим очень нехорошо, — сказал доктор. — Лежать он совершенно не желает. Ну и пусть ходит. Повредить ему теперь ничего не может. Ступайте к нему.
Бэллинг встал с постели. Он не хотел больше лежать. Без умолку болтая, сидел он на краю постели, а мадам Бэллинг никак не могла натянуть на него носки.
— Боже мой! Боже мой! — Дрожащие руки плохо слушались ее.
— Дай лучше я, мама, дай лучше я, — сказала Тине и обняла больного.
— Хочу встать, хочу выйти, все должны выйти, мы все, — безостановочно лепетал он.
— Да, папочка, да.
Сейчас он обладал силой десятка здоровых мужчин, он срывал с себя все, хотя Тине не жалела сил.
— Хочу встать, идемте, час пробил!
Как Тине ни билась, он перепутал всю одежду.
— Поднимемся на колокольню! — упорно твердил больной. — Все на колокольню, все на колокольню! Земля горит! — И он задрожал мелкой дрожью. — Неужто вы не понимаете: земля горит?
— Да, папочка, да.
— Они подожгли землю, — задыхаясь, шептал он, — земля в огне! Вы слышите, вы слышите: земля горит!
И вдруг, объятый ужасом, он вырвался под крик мадам из рук дочери, расшвырял все вокруг — одежду, одеяла, пронзительным голосом потребовал свечу:
— Дайте мне свечу! Свечу дайте! Поглядим, как горит земля. — Он захохотал.
— Идем, лапочка, идем.
— Боже мой, боже милостивый! — всхлипывала мадам Бэллинг.
— Приведи Тинку, — задыхаясь, сказала Тине и поспешила за отцом; тот метался по всему дому.
— Да, сейчас, сию минуту. — Мадам Бэллинг без памяти бросилась бежать.
— Свечу! Свечу дайте! — надрывался больной.
— Даю, папочка, даю. — Тине достала свечу и зажгла ее.
Прибежала Тинка.
— Он хочет па колокольню, — поспешно шепнула Тине. — Иди следом, иди следом и не отставай.
Сумасшедший смеялся так громко, что даже канонада не могла заглушить его смех.
— Мы должны увидеть, как горит земля… Бог наслал огонь на землю, — пояснил он, поднося свечу к дрожащей от ужаса Тинке.
Он вышел из дому. Он не желал, чтоб его поддерживали. Стоя на крыльце, он высоко поднял свечу, и пламя ее озарило лица беженцев.
— Идем, отец, идем, — говорила Тине, пытаясь увести его.
Люди, телеги, лошади проплывали у их ног вереницей смятенных теней, но их голоса, вопли, выкрики казались тихим лепетом в громе пушек.
Бэллинг не двигался с места. Он застыл на верхней ступеньке, высоко подняв свечу и что-то бормоча. Шапку он снял, словно она давила его голову.
— Идем, отец.
Они пошли, пробираясь, как могли, среди беженцев. Бэллинг шел первым: буря чуть не задула свечу. Спотыкаясь о камни, они брели к кладбищенской изгороди.
— Вы слышите! Вы слышите! — восклицал больной. — Похоже на землетрясение.
Аякс и Гектор, жалобно скуля, путались у них под ногами.
Ветер обрушился на дверь колокольни и с силой захлопнул ее. Но Бэллинг распахнул дверь одним рывком. В нос им ударил затхлый могильный запах.
Дверь захлопнулась перед воющими собаками.
— Мама, возьми фонарь и ступай вперед, — сказала Тине.
Мадам Бэллинг схватила фонарь. Она была бледна, тело ее, казалось, сводит судорога, но фонарь она взяла. Во тьме перед ними высилась лестница. Ступени ее были непомерно высоки, в промежутках меж ними залегла ночь, словно желая поглотить пришельцев.