— Ты чего всполошилась то… я что ж, не пришлю тебе молока, что ля…
— Чтоб ты забыла?.. Ты другое забыла… — возразила Броха, дергая плечом.
— Что? — удивилась Дуся.
— Завтра… завтра — Ванечкин день…
— Ой… — Дуся даже будто присела. — Ой… она закусила край платка зубами, потупилась и перекрестилась.
— Я думала тесто поставить… так нет же дрозьжей… а ты забудешь, так потом корить себя станешь… а он, так, наверно, вспомнил… расходился, во…
— Он каждый день вспомнил! — Махнула рукой Дуся. — Идем уже в дом…
— И что ему жиды сделали? Что он так разгулялся? Что я мало в жизни имела?!
— Броха ковыльнула два раза по направлению к калитке и снова остановилась…
— Ну, скажи мине, что я ему сделала плохо?… я еще погром помню… ну?… Скажи? А?… — Она вдруг почувствовала, что слезы навернулись на глаза и решила идти назад…
То ли пьяному надоело кричать в пустоту, то ли он услыхал голоса сзади — он замолчал, повернулся, увидел женщин и прямиком направился к ним. Они тоже замолчали обе от неловкости и смотрели на него в упор. Трудно сказать, помнил ли он, что кричал, и сопоставил ли это как-то с приходом Брохи, но на подходе галантно снял засаленную, когда-то зеленого велюра шляпу, с лентой в разводах от разных случавшихся с ней неприятностей и даже попытался улыбнуться…
— Здравствуй, Броха… — и замолчал на полслове…
— Я не Броха, — неожиданно для себя ответила соседка…
— Как? — Совершенно растерялся Денис…
— Я — жидовская морда…
— Ты??? — Страшно удивился Денис, — Не-е-е т!!!.. Ты не жидо… — он осекся и замолчал…
— И — и-и! — Протянула Дуся. — Кабы знала я, до чего ты допьешься… рази бы я шла за тобой столько годов… ну, скажи… рази шла бы?…
— Нет! — Денис уверенно помотал головой из стороны в сторону… — ааа…
— А разве я к тебе шла за молоком, — обратилась Броха к Дусе, — я к тебе шла с разговором…
— Ну, так… — начал Денис…
— Пошли! — Обрадовалась выходу из неудобного положения Дуся… — она протянула руку, чтобы перехватить бидон, но Броха его не отпускала…
— Я думаю, что уже не нужно. — Тихо сказала она. — Он ответил мине на все мои вопросы…
— Нет, — ободрился Денис, — это так не годится. Мы сейчас сядем рядком, нальем по-маленькой…
— Нет. Мы не сядем, Денис Иванович, — Четко проговорила Броха, — потому что Вам не годится пить — нельзя…
— Совсем нельзя! — Обрадовалась Дуся. — Пошли, пошли!..
— Зачем?.. Я же уже все поняла… у меня такое сомнение было, что весь мозг поднялся… я еще сегодня утром думала: как я безо всего этого жить буду, — и она обвела взглядом окрестность, ни на чем его не останавливая… — это ж ноги мои этот чертов троз. а за ер аф мир. Ломит… от этой сырости, от етого озэра, и чтобы пирог поставить, так за дрозьжами надо в город тащиться, потому что даже Клавка в орсе не может мине достать их. Я же Моню уже неделю просила… и я все равно не могу… что подумаю: утром открою глаза и что я увижу… и кому я что скажу?… вот… — она отодвинула передник в мелкий ситцевый цветочек со своего солидного живота, засунула руку в карман зеленого бумазеевого халата и показала конверт… — Вот. Это Илюша пишет… — она потрясла конвертом еще раз и стала снова в общем глухом молчании засовывать его аккуратно в карман… — Я что, Денис Иванович, виновата, что он жив остался?… так он уехал со своим старшим братом, потому что вы в озеро кричали это страшное слово, а ему голову с этим словом проломили… так он уехал и вот теперь пишет и пишет, а я все не еду и не еду… так я шла с разговором, потому что тут вокруг на двести кило`метров мине некому дать совета, понимаете? — Денис, кажется уже совсем протрезвел, кивал вдогонку каждому слову головой и открывал рот, как рыба, пытаясь вставить слово, но Броха говорить умела. Она недаром словами своими славилась на всю округу, и шли к ней, как к фельдшеру, даже, когда медпункт открыли и врача прислали… — Так что я в дом пойду? Вы мине все ответили…
— Нет!!! — Вдруг рубанул воздух рукой Денис. — Это не по-нашему, это как же так — на улице совет держать — Мы в дом пойдем…
— Пошли, — робко попросила Дуся…
— Я же не доскажу тогда, — тихо воспротивилась Броха… — Моня у меня ничего не решает — он подметки режет. У него же вся жизнь в подметке, он же по каблуку характер человек высказывает, а я так должна в глаза посмотреть и голос услышать… так я, как услыхала вас сегодня, Денис Иванович, сразу подумала, что лучше я уже не буду понимать, что они там по израильскому языку говорить будут, чем…
— Эттто, — закрутил головой Денис, — эттто к тебе, Броха, никого не имеет отношения…
— Не имеет? — Поинтересовалась Броха.
— Нет! — Отрезал Денис. — Я Вас даже очень уважаю…
— Взаимэнэ. — Сказала Броха и тяжело повернулась на своих артрозных ногах. Казалось, что они заскрипели под ее грузным телом…
— У!!! — Дуся ткнула кулаком в голову Дениса и показала ему на ведро с молоком, а сама бросилась вдогонку за Брохой, молча и отдыхиваясь на каждом шагу.
Так они и шли — две плотные широкие спины по тропинке между старых дубов, чем-то невыразимо напоминая их… может быть, своей основательностью, кряжистостью, а может быть, внутренним сходством, которое проступает наружу, как у долго проживающих вместе супругов, которые при полной несхожести лиц все же похожи друг на друга даже морщинами… И судьбы их, внешне несхожие, были тоже похожи… похожи даже тем, что одно оброненное слово могло повернуть судьбу соседа наветом, целительным загово`ром, или обидой…
Такие годы(повесть)
В начале начал все прошли через это или похожее. Детство было у каждого. И даже «в детстве у меня не было детства…» — вдумайтесь — совершенно точно указывает, отчего и откуда родилась фраза.
Просто, от некоторых детство ушло слишком рано, у некоторых растянулось чуть не на всю жизнь… но оно было… А потому я надеюсь на людей — мы же все однокашники, мы все оттуда, из детства. И я приглашаю вернуться в него с радостью, грустью, сожалением, содроганием, болью, нежностью, восторгом, опасением и многими другими чувствами, которые возможно, надо преодолеть. По-моему, это стоит сделать, если даже не для услаждения и отогрева души, то для того, чтобы понять что-то сегодняшнее мучающее, никак не разрешающееся и не поддающееся, — почему? Да потому, что все началось там и снова повторится в детях и внуках…
Это не пустая легкая прогулка… но, может, стоит потратить долю своих душевных сил на нее, ибо я уверен, что отдача будет много щедрее и значительнее наших затрат…
И еще: я прошу всех, кто рискнет отправиться вместе со мной по страницам этой книги. Не отождествляйте героя повести с автором. Автор не пошел по наиболее простому (но отнюдь не самому легкому пути) и не списал из памяти и наслоившихся поздних рассказов то, что показалось ему интересным, и представил на прочтение публике, надеясь на ее благосклонность. Может быть, даже наверняка, что-то покажется в этом повествовании неправдоподобным… в таком случае, я попрошу вас попробовать перенестись в то время, далекое, но достаточное известное по другим книгам, фильмам, картинам, и посмотреть на событие уже взглядом тех лет. Во всяком случае, в не зависимости от оценки читателем моего труда, могу заверить любого, что в книге нет ни звука неправды.
Глава IСудьба
Осень еще не потеряла своей привлекательности. Утренний холод сковывал остатки вчерашнего дождя. Пижма, высохшая и закоченевшая, ярко желтела вдоль пустыря, и, если растереть ее между ладоней, пахла высохшим и не собранным сеном и знойной пылью.
Пустырь был длинным, кочковатым по краям, а в центре гладко вытоптанным и желто-песчаным. Если бы проверить каким-нибудь инструментом эту утоптанную поверхность, посторонний мог бы утверждать, что соблюден правильный овал. Может быть, даже его сначала начертили на земле, а потом уже специально вытоптали и посыпали песком. На самом деле все было не так. Через забор дровяного склада, который тянулся вдоль одной стороны пустыря, кто-то перекинул с добрую телегу жердей — наверное, своровал. Ребята в свою очередь успели стянуть из этой кучи четыре ствола потолще и покороче, вкопали их попарно с двух сторон — так получилось футбольное поле. С одной стороны — забор, с другой — тропинка в школу, которая виднелась в полукилометре на краю лежащего за ней оврага. По этой тропинке непрерывно прибывали игроки, как шедшие на урок, так и отбывшие смену. Смен было три — классов не хватало, и потому поле никогда не пустовало. Вот и вытоптался такой замечательно ровный эллипс, а заодно стало ясно, что стоит их поселок на чистом песке.
Забор нисколько не мешал игрокам и не был опасен, потому что мяча никто еще не пробовал ногой. Играли банками из-под тушенки или «Кильки в томате», а поскольку банки были совершенно пусты, то игроки не очень горевали, когда жестяной мячик улетал в аут через забор.
Но в такой ранний час на пустыре никого не было, он действительно был пуст. Венька положил противогазную сумку с книгами и тетрадками на землю, сел на нее и прислонился спиной к штанге. До школы оставалось еще минут сорок, а ходьбы — десять… он придумывал, что убежал пораньше от назойливой тетки, что ему плохо дома, и вот он, несчастный, сидит здесь на холоде, потому что некуда деться… Жалостная история, крутилась в голове, но по-правде, даже не трогала его. Это он будто сочинял для кого-то и так складно, что сам во все верил, тем более, что сгущал он совсем немного. Была и назойливая тетка, досаждавшая своей опекой, и тесные две комнатушки, в которых ютились три семьи — родных, но не дружных и мечтавших разъехаться, и школа, правда, была закрыта и не очень-то он ее любил — даже не так. Он и вовсе не любил школу, но последнее время не прогуливал и бежал на уроки с охотой, совсем не потому что «учиться, учиться, учиться…» Вот этого ему вовсе не хотелось, а потому что…
В отдалении на улице, идущей от заводских бараков, он приметил нечто мимолетно мелькнувшее, оранжевое, и, конечно, не мог обмануться. Это была косынка на ее голове. Там улица поднималась в гору, и сейчас ее фигура начнет расти, расти и медленно приближаться. Появятся ее лицо, плечи в сером пиджаке, распираемом грудью, потом юбка… но он этого уже не увидит…
Венька тихо поднялся, отряхнул сумку, набросил выцветший брезентовый ремешок на плечо и медленно пошел по направлению к школе. Так медленно, что никакому инвалиду не под силу — это очень трудно — совсем медленно идти. Он был уверен, что она его догонит — просто другой дороги к школе не существовало. Ему даже не важно было, что она догадается, что он ее ждал — не станет же она говорить об этом… Венька спиной чувствовал, как она приближается, потом стали слышны ее шаги по застывшей тропинке, потом скрип песка под подошвами туфель. Наконец, когда она оказалась сзади, в одном шаге, он повернулся и поднял на нее глаза.
Вот так он мечтал смотреть на нее всегда, всю жизнь, на волнистые рыжеватые волосы под легкой косынкой, гладкий выпуклый лоб и серые глаза, и он смотрел, смотрел на нее. Он и себе не мог объяснить, что с ним происходило, когда она стояла рядом или проходила на уроке мимо по проходу — проплывала ее грудь, медленно переступали ноги, какой-то сладкий аромат неуловимо обволакивал и мгновенно улетучивался, а внутри все напрягалось, настораживалось и поворачивалось к ней… Да, он ее любил совершенно сознательно. Он же уже столько раз читал об этом, и, как положено — любил безнадежно, потому что… она была так недосягаемо прекрасна — ну, разве может она обратить на такого внимание…
— Ты ждал меня, Веня?
— Нет, Эсфирь Яковлевна, я… я ведь тут живу рядом… мы здесь в футбол играем… на пустыре…
— И ты всегда так рано выходишь?
— Ну…
— Пошли, пошли, — она положила ладонь на его плечо, и он прирос к этой ладони, и старался идти в такт, чтобы не сорвать ее — не обогнать и не заставить напрягаться своим отставанием, и все в нем горело и холодело одновременно, замирало и стремилось вырваться, как при взрыве. В классе было шумно, как всегда перед началом занятий. Кто-то выяснял отношения за вешалкой, стоящей вдоль стены. Оттуда раздавались громкие голоса, пальто колыхались, и вся вешалка шаталась, грозя рухнуть на парты. Позднякова уже была на месте на своей первой парте в третьем ряду. Она сидела, положив руки на приготовленные тетради. Отутюжен ный галстук, гладко причесанные волосы. Венька прошел мимо к своей последней парте. «Здравствуй! Позднякова!» Почему он так сказал, он никогда не называл ее по фамилии… просто сегодня она особенно не нравилась ему… может быть, по сравнению с Эсфирью, а может, оттого, что вчера он безуспешно пытался наладить с ней отношения, и сегодня еще обида разъедала его. Ему очень хотелось доказать ей, что не только она одна может получать пятерки и тараторить ответы так, что даже учителя не выдерживают и всегда говорят ей «Хватит!». Это они, наверняка, потому что невозможно слушать… как пулемет, без одной остановки. Когда она дышит — непонятно. Ее если не остановить, она так и протараторит целый урок до конца… если не задохнется… и все же ему хотелось, чтобы Нинка не задиралась, что-то доказать ей, переубедить… зачем? Два урока он рассеянно и неотвязно думал об этом: о ней, о том, что она тараторка и чистюля, и первая отличница из всех классов, а это было самое неприятное. Хотя позорная кличка «отличник» как бы не подходила ей тоже. Она вроде была на своем месте — должен же кто-то быть первым учеником. Зачем? Но должен… а потому ее и не дразнили, и не трогали. Если бы просто отличник и старался им стать, а она вовсе не старалась, так уж получилось, что она была первая, и это было естественно. Просто невозможно представить, что могло быть как-то по-другому. В окно со своей задней парты Венька видел верхушки деревьев, торчащую между ними справа крышу и облака, а если медленно, упершись икрами в скамейку, приподняться немного, можно было наблюдать дорогу и изредка проезжавшую по ней машину, и даже то, что лежало в кузове. Казалось, что облака цепляются за «петушки» сосен и елок, и те захватывают их в плен, утягивают вниз, и если в этот момент раздавался звук мотора, Венька медленно вырастал, чтобы непременно успеть захватить взглядом кузов проползающей мимо полуторки. Он был уверен, что увидит там белую клубящуюся массу облака… «Там интереснее, — обрывал его учитель, — может быть, тебе туда пойти на урок?» И Венька медленно откидывал крышку парты, вставал и произносил нечто невнятное себе под нос, что предполагало полное раскаяние. Раскаяния, конечно, никакого не было. Он бы с удовольствием пошатался по улице, но через урок — история… Еще совсем недавно он бы не поверил, если бы ему так повезло, пропустить заодно и историю, эти даты, контурные карты, непонятные имена и непонятные поступки каких-то сумасшедших царей, кардиналов, династий… но теперь он ждал историю на третьем уроке и не собирался никуда уходить… Венька щурился, пытаясь разглядеть на карте цветные стрелки с длинными изогнутыми хвостами, которые запросто охватывали пол Европы, Средиземное море и огромный кусок Азии. Они тянулись, как щупальца спрута и вцеплялись в эти несчастные, обреченные государства… Сквозь набегавшие от напряжения слезы ему представлялись беженцы, подводы, пыль, мешки, узлы — все, что он недавно сам видел вокруг себя — материнские крики, вой пикирующих самолетов и горящие смрадные грузовики…
— Вениамин, может быть, ты пересядешь на первую парту — там свободно? У тебя что, с глазами непорядок — надо проверить зрение! Венька вскочил мгновенно и запротестовал. Еще бы — все что угодно! Он столько времени добивался последней парты — и именно теперь потерять ее! Нет, у него, слава Богу, все в порядке со зрением, а щурится он просто оттого, что мелкая карта и очень яркое солнце за окном. Нет, уж, он будет сидеть здесь и тогда весь урок видеть ее, потому что она очень любит ходить между рядов, а не сидеть за столом весь урок… от парты к парте и по дороге класть свою ладонь на плечо или голову того, возле кого остановилась. Тогда голос ее, казалось, попадает в тебя не через воздух, а прямо по руке вливается, как по шлангу, и приобретают смысл поступки непонятных вождей, Пунические войны, захватчики оказываются серого цвета мышиных немецких шинелей, а шлемы превращаются в ненавистные болотные каски. Он снова был далеко. Тараторила без запинки Позднякова, Анашкин мучался, пытаясь выдавить из себя два слова подряд без перерыва, потом шло объяснение нового материала, и он, как всегда, вроде не слышал, что говорила учительница. Тот голос входил в него и все, что приносил с собой оставалось в памяти навсегда, как самые дорогие и нужные в жизни слова. Эсфирь, Эсфирь… такое царское имя… и у нее никогда не шумят на уроках и не вырываются по звонку из класса… Эсфирь… Яковлевна… она, наверное, знатного старинного рода…
Она стояла рядом с ним, положив руки одна на другую на стену, и словно сидя на них. Ему хотелось приблизить к ней лицо и вдыхать аромат… прислониться щекой к мягкому, наверняка мягкому, как у мамы, животу и ничего не говорить. Только слушать, слушать, эту удивительную историю, которую он почему-то раньше не любил, все эти замечательные даты, необычные названия портов, имена полководцев и царей… а почему они все время воевали? Воевали и боролись, убивали друг друга? Только и делали, что завоевывали земли и утверждали власть. И какое нам сегодня до этого дело?.. Но это замечательно, что они столько навоевали и назавоевывали, и нужно все это слушать, и совсем не обязательно запоминать… но… оно само запоминается и потом, когда начинаешь читать в разодранном учебнике или рассказывать, звучит голосом царицы Эсфири… Верно, верно, — это она была там всюду, потому и рассказывает так, что ей веришь. Она же все это видела столько веков назад, а теперь появилась, чтобы рассказать им… ему… и это называется — судьба…
Глава IIДоказательство
Драки в поселке никого не удивляли. Если соседи и приятели не могли разнять увязших в драке, вызывали милицию и отправляли их в кутузку. Боялись только шпаны у пристанционных киосков и кинотеатра. Страшнее же всех были ремесленники. Они никогда не ходили по одному. В черных, грубого сукна укороченных шинелях — ворот нараспашку — перепоясанные кирзовыми ремнями с начищенными бляхами с двумя литерами Р. У. Они наводили панику на жителей, потому что ничего и никого не боялись, и, как говорили, для них не было ничего святого. С ними никогда не связывались. Малолетняя шпана их побаивалась. Вечером, при появлении великовозрастных в мягких сапогах и кителях, ремесленники старались найти себе другое место и применение. Как правило, в кармане у них лежал трехгранный напильник, остро заточенный с одного конца, и самодельный кастет.
Основной их промысел был: пассажиры с электрички. Вечером с перрона по одному не возвращались домой. Кого не встречали, пристраивался к группке, спешащей в нужную сторону. Последний фонарь на углу рыночного забора только еще больше подчеркивал беззащитность прохожего и угрожающую неведомость темноты впереди. Школьников они задирали просто так — оттачивали технику. «Не будешь, как следует учиться — в ремесленное пойдешь!» — О, эта угроза перекочевывала из дома в уста педагогов и наоборот. Директор же говорил еще проще и понятнее: «Вызову милицию и сдам в ремесленное!» Овраг за школой был привлекательным местом. Зимой там катались на фанерках по ледяным склонам, весной и осенью — жгли костры внизу, в марте еще из-под снега собирали подснежники, а летом в него часто спускались шатающиеся, обнявшиеся парочки и исчезали за дикими густыми кустами. Если пролезть в дырку забора позади школы, не надо было тащиться до переезда, можно по земляным ступенькам на склоне подняться на противоположную сторону, перейти линию и сократить дорогу домой. Половина класса жила на той стороне и пользовалась этой давно проложенной «улицей». Венька попадал сюда, только когда провожал кого-нибудь домой, как сегодня Позднякову. Он шел рядом, чуть отставая и слегка размахивая ее портфелем. Он подумал, «как Филька», из «Дикой собаки Динго», но тот был влюблен в свою Катю… а Венька знал Нину уже три года и никогда не думал об этом. Она, конечно, больше всех нравилась ему из девчонок и в классе и в школе… но эта первая парта, всегда выглаженный передник и гладкая, никогда не нарушавшаяся прическа… Он чувствовал себя рядом с ней всегда неловко в своих лыжных из чертовой кожи шароварах с накладными карманами спереди, измазанными чернилом руками и противогазной сумкой вместо портфеля…
Разговор никак не получался, мысли Веньки перескакивали с Эсфири на Позднякову, а Нина выговаривала ему за плохое поведение на уроках…
— Так скучно же, — лениво возражал Венька.
— А на истории тебя не слыхать!
— Потому что интересно!
— Когда это ты успел полюбить историю, раньше ни одной даты запомнить не мог.
— Раньше не мог, — согласился Венька. А вообще ты знаешь, история — великая наука. Если бы ее не было… это, как память земли — она в любой науке — главная часть. Ведь если бы ее не было, снова бы изобретали электричество или открывали Соломоновы острова, и шли бы по пути, который уже прошел капитан Кук, как в первый раз — не знали бы ни карты, ни как живут там племена и народы…
— Да что ты говоришь? — Венька и Нина разом повернулись на голос сзади — откуда могли так незаметно появиться ремесленники? Их было четверо, примерно того же возраста и роста.
— А жиды всегда такие умные — за это их и не любят, — поддержал другой.
— Че молчишь, ты? Пожрать нечего?
— Ребята, мы после школы, — затараторила Позднякова. Это была ошибка — объяснять не следовало…
— Заступается! — заулыбался первый, — Ты его любишь, правда?
— И ты тоже? — ткнул Веньку в грудь другой.
— А давай их поженим! — захохотал первый.
— Это как? — Спросил молчавший до сих пор.
— Вась, он не знает как? — Зароготал первый. — Вот сейчас тебя этот жидок и поучит — он же умный, а? — Венька краем глаза следил, как один заходит за спину Поздняковой, а другой пристраивается у него сбоку. Первый, заводила, свистнул пронзительно сквозь приоткрытые губы, и в тот же момент Нина свалилась на спину через наклонившегося сзади мальчишку, юбка ее бесстыдно задралась… Двое схватили Веньку за руки, и первый, подойдя к нему вплотную, злобно спросил: «Ну, что, поучишь? Или женилка не выросла? — тогда мы поможем? Согласен? Ты же умный, а?» Венька молчал, стиснув зубы, чтобы не вырвалось ни одного слова. Он поднял глаза и уставился в ненавистное лицо, торчавшее перед ним, потом сделал ложную попытку вырваться, и когда почувствовал, как стиснули его с двух сторон, повис на их руках, ударил головой в торчавший перед ним нос и коленкой со всего маха в пах. Стоявший перед ним с диким воплем повалился на землю и скорчился, двое от неожиданности выпустили Веньку, и он тихо сквозь зубы сказал: «Беги!», ударил портфелем по голове правого и кубарем полетел вниз с откоса… Трое опомнившихся рванули за ним, расстегивая на ходу пояса и наматывая их на руки. Последнее, что Венька помнил, был удар башмака в скулу и сиплый голос «Готов!»
Нина вернулась за ним, как только ремесленники отступили. С ней было еще трое ребят. Они подняли Веньку по склону, уложили на тачку с самолетными колесами и повезли к Поздняковой. По дороге все молчали. В милицию заявлять не стали. Прибежал рыжий запыхавшийся Фейгин, выгнал всех из комнаты, потребовал горячей воды, скинул пиджак, закатал рукава рубашки и склонился над Венькой, плавно двигая своими огромными в рыжих кудрях руками с толстенными пальцами, которыми, казалось, невозможно взять никакой инструмент. Потом он грузно опустился на табурет, сам глотнул какую-то пилюлю, и, обведя взглядом наблюдавших за ним ребят, спросил: «Ну, кто что-нибудь видел?» Нина открыла было рот и хотела по обыкновению протараторить, ибо по-другому говорить она не умела. Но доктор Фейгин опередил ее и досказал свою мысль тем же тоном: «Никто ничего не видел! Очь хорошо! Очень хо-ро-шо…» — и стал натягивать пиджак. «Пусть лежит здесь. Никуда его не таскайте… а за матерью пошлите кого-нибудь из взрослых. Он ведь, кажется, на той стороне живет? Да? Ну, прощайте, драчуны… и не вздумайте!» — сурово зашипел он на бабку, попытавшуюся что-то сунуть ему в карман. «Прощайте!»
Глава IIIИзмена
Когда Венька просыпался, крепко пахло мятой, потом утренний запах сменялся сладковато приторным ароматом парного молока, потом пахло чем-то сальным и горьким — это баба Дуся садилась за спицы, так пахла шерсть. Свет просачивался сквозь двойную преграду — сначала ситцевых и затем толстых кружевных занавесок. Поэтому рассвет запаздывал в комнату, а темнело все раньше и раньше.
Фейгин навещал два раза в неделю, накладывал свои огромные рыжеволосые руки на щуплое Венькино тело, на голову, трогал пальцами и что-то бормотал для самого себя по-еврейски. Вставать разрешил только «до ведра», а на улицу — «ни, Боже мой». Это очень стесняло и мучило Веньку. Но самое обидное, что читать ему тоже не разрешалось ни строчки — столько свободного времени пропадало даром…
Мама хотела после нескольких дней перевезти его домой. Она страшно переживала, что он стесняет чужих людей, пыталась заговорить, что и кормить его накладно, но баба Дуся все решила очень просто: «Ты не переживай, дочка, кто знает еще, кого ты в жизни выходишь… а если б не парень твой, совсем бы худо было. Пусть лежит — тебе же спокойней!» Она делала ударение на последнем слоге, и от этого, непонятно почему, Веньке становилось как-то особенно тепло и близко все, что тут происходило. А происходило удивительно много — чего не замечаешь в однообразном течении собственной жизни. Во-первых, приходили ребята из класса навестить. Их, правда, бабка пустила ненадолго и ворчливо заставляла вытирать ноги, зато потом угостила пирожками. Из разговора с ними Венька выяснил, что двое из ремеслухи пострадали не меньше его. Но друзья просили, чтобы он их не выдавал, что они ему сообщили: ему запретили волноваться.
— Да что я больной что-ли! — возмущался Венька, — сбегу!.. Правда, на следующее утро он обнаружил, что его штаны и рубашка, висевшие на стуле, исчезли, и догадался, что бабка Дуся — настоящий разведчик — подслушала его обещание.
Мама в те вечера, когда могла освободиться пораньше, приходила раскрасневшаяся и доставала что-нибудь вкусненькое из сумки. Раньше он никогда не проводил с ней столько времени. Однажды она вынула толстенную книгу, позвала Нину и отдала ей — «Только не давай ему самому читать, а если тебе будет интересно, почитайте вместе!»
— Покажи хоть обложку! — потребовал Венька. Он напряг глаза, голова закружилась, но отчетливо выплыло название «Земля Советская» С того дня Нина усаживалась поудобнее на мягкую подушечку на табуретке около Венькиной головы, чтобы удобнее показывать ему картинки, баба Дуся пристраивалась у швейной ножной машинки, на которой раскладывала свои мотки шерсти, и начиналось долгое чтение с замечательными комментариями бабушки, которую внучкины возражения остановить не могли.
— Ты можешь помедленнее, — просил Венька, — я же за тобой не успеваю.
— Толмит, как дьячок, — поддерживала бабка и крестилась на икону в углу. Голос раздавался ровно и монотонно. Потом он становился все дальше, дальше… Венька смотрел в потолок, ему казалось, что он сидит в классе, и вот Эсфирь рассказывает про то, как нашли аппатиты на Кольском полуострове и соль в Кара-Бугаз голе…
И он представлял ее только не с бронзовыми густыми волосами, а с косичкой, туго стягивающей темно русые, как у Нины, и не в сером пиджаке, а в черном ученическом фартуке, и голос ее почему-то был удивительно похож на тот, который он слышал теперь каждый день…
Однажды, когда его осматривал Фейгин, Венька почувствовал какую-то суету за занавеской, «Проходи те! Проходите!», и появилась Эсфирь. Фейгин встал с края кровати, на котором сидел, поздоровался с ней, и она заняла его место. Венька сгорал от смущения — никогда столько взрослых сразу не проявляло к нему внимания, и среди них, среди этих взрослых была Она… он уже плохо понимал, что ему говорили. Только чувствовал нотки одобрения, даже восхищения им, конечно, скрытые, еле звучащие, смотрел на всех вытаращенными глазами и стеснялся, что лежит при них, что болен, хотя считал себя здоровым… и в то же время счастье все больше и больше наполняло его… Фейгин постоял молча, а потом что-то быстро вполголоса сказал по-еврейски, Венька не расслышал, зато Эсфирь громко и отчетливо ответила: «Аваде!»[64].. И обратилась к нему: «Ты можешь попросить маму, чтобы она зашла ко мне в школу?» «Нет, не так, — запротестовал Фейгин — сама зайди сюда еще раз. Когда бывает мама? Поздно - тогда зайди в воскресенье. Все. Генуг[65]. Тебе не надо больше… — ладно… потом…» — прервал он сам себя… Венька был удивлен, что они разговаривают так, будто давно знают друг друга. Незнакомое ревнивое чувство неприятно укололо его, заставляло нервничать, злиться, что он сидит взаперти… и три ночи подряд ему снились рыцари в шлемах и латах верхом на конях. Они надвигались свиньей на него, и он отчетливо видел на сверкавших щитах выпуклые буквы Р. У.
— Берегись! — кричала ему Эсфирь, и он, вздрогнув от ее голоса, вырывался из оцепенения страха и успевал увернуться от смертельного удара меча. Всадник, не рассчитывавший на промах, тянулся вслед за рукой, направлявшей тяжеленный меч, и падал с лошади. Тогда Венька подлетал к нему и тут ясно понимал, что ничего с ним не может поделать, потому что безоружен, а удар кулака по латам… он судорожно искал взглядом вокруг хоть что-нибудь… но ничего — пусто! И вдруг появлялась Позднякова, поднимала выпавший рыцарский меч с земли и протягивала Веньке. «Ура!» — орал Венька, поднимал двумя руками тяжеленный стальной снаряд над головой и с хрупом опускал его на ненавистный панцирь…
— Мама, вы б его тормошили хоть, когда он кричать начинает, а то опять слетит с кровати, да, не дай Бог, головой то стукнется — все равно не спите… голос тети Вали долетал глухо из-за занавески.
— Не сплю, не сплю, — отвечал ворчливый бабкин голос, — за вас молюсь… Господи, за какие грехи караешь?
— Полно, мама, молитесь молча, мне на смену в пять вставать… — и Венька снова проваливался в свой сон. Самое удивительное, что он впервые видел сон с продолжением.
Рыцарь, как ни в чем ни бывало, поднимался после Венькиного удара и шел на него… на перерез бросалась Позднякова, тихо сквозь зубы выдавливала «Беги!» и…
— Милок, ты попей, попей… и на другой бок ляг, — и бабка крестила его в темноте — он видел движение ее руки на фоне лунного окна… Когда Фейгин разрешил выйти на улицу, Веньку встретила зима. Смутный серый, влажный день обернул его, как простыня. Он зажмурился, втянул носом сырой воздух. Глаза закрылись сами собой, и, чтобы не упасть, Венька схватился рукой за перила крыльца…
Вечером мама пришла за ним.
— Коли, что не так, прости дочка, сказала бабка Дуся и перекрестила их.
— Хватит, мама, — как обычно оборвала Нинкина мама. — Циля, садись. Поужинаем. Она поставила на стол бутылку. Налила в граненные стаканы и, не дожидаясь, чокнулась с маминым стаканом.
— Спасибо вам за все…
— Не надо. — Опять оборвала Валентина. — Когда ее отца забрали, ей шесть было, — она громко сглотнула, прикусила губу, протолкнула что-то мешавшее ей в горле, и совсем жестко добавила, — меня в эшелоне Абрам Григорич выходил, царство ему небесное, а то бы… — и она махнула рукой…
— За что, — тихо прошептала Венькина мать, посмотрела на стакан, наполовину наполненный водкой и, неумело приложив край его к губам, начала пить…
— Ты разом, — подсказала Валентина и снова плеснула, — Давай… Эх, Валентина, — вздохнула бабка…
Потом они долго сидели, потихоньку с надрывом пели «Что стоишь, качаясь», «Синий платочек» — любимую Венькину песню и «Там, вдали за рекой».
— Пойдем почитаем, несколько раз приглашала Нинка и начинала что-то быстро тараторить. Но Венька только отмахивался — он никогда не видел маму такой.
— Не тушуйся, Цилька, — не совсем трезвым голосом ободряла Валентина, — обнимались и целовались на прощанье. Венькина голова с непривычки клонилась. В комнате было душно… — Заходи… выпьем… все одно… «Бог не выдаст — свинья не съест…»
Глава IVЛизавета
Знакомые дом и двор встретили Веньку по-новому. Что-то неуловимо изменилось в их отношениях — они стали занимать меньше места даже в том небольшом мире, который знал Венька прежде, до своей болезни. Двухэтажный дом, обшитый с боков длинными черными досками, был похож на высоченный кузов «зисовской» пятитонки, крыльцо торчало, как мотор и кабина, и непонятно только, как въехал сюда и втиснулся между толстенными соснами этот грузовик — так плотно они его обступили. Ни царапины на стволах, ни следов колес. Меж бронзовых стволов на сильно провисшей веревке перекинутые пальто полами мели замерзшую пыль, когда по ним ударяла палка. Правда, удары были несильными и редкими. И Лизкино лицо появлялось из-за ходившего вверх-вниз тряпья и скрывалось за ним-тогда видно было несколько прядей взлохмаченных волос.
Лиза, Лиза, Лизавета, Я люблю тебя за это, И за это, и за то, Что почистила пальто…
Независимо от его желания — это зазвучало у Веньки внутри. Он не стал произносить привычную дразнилку вслух, а стоял, прислонясь спиной к дереву. Лизка не замечала его. Ему было хорошо. Наверное, он соскучился по всему, что видел.
«Бум. Бум. Бум.» Лениво раздавались удары и застревали тут рядом, между сосен. Стукнула форточка, и скрипучий голос упал из нее: «Генуг шен![66]» Лизка перестала стучать, повернулась и пошла к крыльцу.
— Здорово, Вениамин, — прозвучал над ухом Генкин голос. Раньше это означало выяснение отношений. Драться не хотелось. Да и приветствие казалось необычным — Генка никогда не окликал его полным именем, если не пользовался оскорбительными словечками.
— Здравствуй! — тоже необычно и не оборачиваясь, ответил Венька.
— Предлагаю объединиться против агрессивных сил для совместной борьбы. — Генка всегда выражался лозунгами, подслушанными из тарелки, что не мешало ему усваивать программу каждого класса по два, а однажды и три года.
— Какого? — Повернулся Венька.
— Не дури. Кто старое помянет… мы тут все все знаем, как ты один их разделал… тот, который в больницу попал, поклялся убить тебя. Его отчислили и в деревню к бабке отправили, у него больше нет никого. Ремеслуха попритихла, но мы не должны терять бдительность — враг не дремлет! Идет?
— Хорошо… — недоуменно выдавил Венька…
— Одно условие. — Сурово отчеканил Генка. — Согласен?
— Какое? — удивился Венька. Он вообще плохо соотносил все происходящее к себе и своему заклятому врагу Генке, которого не однажды бил и от которого получил немало объемистых синяков. — Какое?
— Лизку, — Генка кивнул в сторону веревки и помялся, — Лизку не трогай!
— Как, не трогай? — не понял Венька, — я ее никогда не задирал, она же девчонка…
— Вот именно, — вдруг совершенно не идущим ему голосом просто сказал Генка.
— Вот именно. Не в том смысле… ну, в общем, — она моя, понял…
— Как твоя???
— Я женюсь на ней…
— Женишься?
— Я видел, как ты тут смотрел на нее! Она, конечно… очень красивая… если согласен-тогда вечный союз антигитлеровской «калиции» — Генка так произносил это слово.
— И она согласна?
— Ты что, дурак? — беззлобно отпарировал Генка. — Это я так — заранее отшиваю соперников… и потом мы же живем в одном доме… знаешь, раньше всегда брали жену из своей деревни… а чего далеко ходить — хозяйство рядом, папа — мама…
— Слушай, Генка, а как же ты… — Венька посмотрел ему в лицо, — ты же клялся, что ненавидишь евреев, забыл?
— Опять начинаешь, — с явным сожалением протянул Генка, — я к нему по-хорошему, — стал он жаловаться, обращаясь к соснам, а он… я ж тебе сказал: кто старое помянет…
— Да это я так! — Перебил Венька. — Я что? И никак я тут на Лизку не смотрел. Женись. Просто пока меня не было…
— Правильно обрадовался Генка…
— А как же Малка? — Не слушая, продолжал Венька. Она ж такой крик поднимет, что Лизка за гоя собралась, что ты сбежишь сразу — все сбегут…
— Ничего. — Уверенно набычился Генка. — Поорет и перестанет — это ей не на рынке. Это она там привыкла — мы ее от этих… — он сделал паузу, подыскивая слово вместо «еврейских», но ничего не найдя, так и пропустил его — штучек быстро отучим… Руку! — он картинно пожал Веньке руку, повернулся и направился вслед за Лизкой к крыльцу — кабине. — Если что — я рядом! — Обернулся он. Венька кивнул головой.
Он стоял все в той же позе, сильно упершись затылком в ствол, и какие-то картины плыли перед его видящими совсем другое, глазами. Орущая Лизкина мать, как это часто случалось во дворе. Когда ее жирный живот колыхался так, что, казалось, перетянет маленькую головку, и она немедленно ткнется ею в землю. Лизка, косившая одним глазом, отчего всегда казалась много взрослее, с подкрашенными губами и нарумяненными щеками, идущая с Генкой под руку. Потом он представлял себя на Генкином месте, но вместо Лизки с ним рядом шла уже Малка, но с Лизкиным лицом, и опять этот проклятый живот, обтянутый засаленным платьем, торчал, как свинцовый шар. И запах кухни ударял ему в нос. Он смешивался с приторным ароматом перетрума и керосина. Тошнота подступала к самому яблочку, и кружилась голова. Потом зашипел патефон, и какое-то сладкое танго стало прорываться туманными словами в сознание…
— Тебе что, плохо? — Спросил сзади Лизкин голос. Венька обернулся резко. Голова у него действительно закружилась. Он зажмурился и, чтобы придти в себя, отрицательно замотал головой. — Что он хотел, этот маклак, что он тебе наговорил? — Лизка спрашивала так, как будто он обязательно должен был ей ответить! Венька открыл глаза и близко-близко увидел ее лицо: нежную кожу, быстро бегающие глаза, поочередно упиравшиеся в него, так что непонятно было, какой из них косит, полуоткрытые губы и за ними ряд ровненьких белоснежных козочек — зубчиков… — что он женится на мне? А рихн зайн татнс татн арайн[67]! Не верь ему! — Она положила Веньке на щеку свою ладонь мягкую, теплую, как-то сразу сросшуюся с его лицом, и еле слышно повторила, — Не верь ему. Я тебя подожду. Глейб им нит…[68] — Потом быстро опустила руку, поцеловала его и отступила назад. Венька стоял несколько мгновений, не шевелясь. Когда он обернулся, Лизкино темно-бордовое пальто мелькало между стволов. Он шла уверенно, не глядя под ноги. Иногда каблук, попав на край кочки, свихивался набок, но уже при следующем шаге опять ступал ровно. Веньке нравилось, как она идет, как двигаются из стороны в сторону полы ее расклешенного пальто, как несколько прядей волос поднимаются и опускаются над головой. Неожиданно снова возникли слова «Я тебя подожду!» — и только теперь дошел их смысл. Ему стало жарко, он почувствовал, как ему стало жарко — шее, щекам, потом груди и рукам — оглянулся вокруг и понял, что произошло, пока его не было так долго — он стал взрослым.
— Бесер нит рейден аф идиш![69] — тихо сказала Эсфирь Яковлевна и кивнула головой назад, где стоял Кобзев. — Зей кукн![70]
— Я хотел… — начал было отец…
— Их вейс — эр форштейт алц![71] — прервала его Эсфирь. Венька стоял рядом с ней и не обращал внимания ни на ее опасения, ни на непонятливость отца, что этот Кобзя шпионит и сейчас же побежит к директору и доложит, что приходил к историчке Венькин отец, и они о чем-то говорили по-еврейски. И конечно, он, Венька, давно все понимает, просто отец так мало бывает дома уже после того, как четыре года отвоевал, что и не знает этого. Все это проносилось, как бы вскользь по Венькиному сознанию — он таял оттого, что так близко стоит с ней рядом и вдыхает этот запах, от которого можно сойти с ума и отдать все, что угодно и сделать все, что угодно, только бы всегда быть вот так рядом и так дышать…
— Ты понял? — Дошел до него голос отца… эр холемт![72]
— Я с ним потом сама поговорю, — сказала Эсфирь спокойно, — не волнуйтесь, все будет в порядке. Не волнуйтесь…
Глава VВстреча
Смысл разговора дошел до Веньки не сразу. Отец приходил в школу, потому что директор вызвал его не через сына, и просил, намекая на что-то значительное, что ученика Марголина больше в своей школе держать не хочет — дошли слухи о безобразной драке до РОНО. Два ремесленника пострадали так, что попали в больницу, что могут быть сделаны оргвыводы и по отношению к родителям, конечно, Марголина, ибо ремесленники живут в интернате, и, конечно, директора не помилуют. А время сложное, и ответственность за воспитание подрастающего поколения большая. Нет, он не фронтовик, не воевал, потому что государство поручило ему этот ответственный пост, и он не отсиживался, и бронь не просил — его оставила партия! Или не всем понятно, что слово партии — закон! Отец не хлопал дверью, он сжал челюсти так, что когда скрипнули зубы, директор отшатнулся и испуганно уставился в его лицо. Эсфирь высказывала свою точку зрения, что мудрость стратегии в умелом применении тактики, что Кутузов тоже сдал Москву, чтобы выиграть кампанию, и не всегда отступление — это то же, что поражение, а лезть на амбразуру совсем не обязательно, тем более, если эту огневую точку можно просто обойти, не подвергая себя опасности.
Это все Венька узнал потом, много позже, а пока на него обрушилась страшная беда. Пострашнее его болезни — он вдруг узнал, что его переводят в другую школу, на ту сторону линии. Мало того, чтобы он не таскался через пути и, главное, не пересекался с ремеслухой, и жить они теперь будут там же, на другой стороне, недалеко от стоящей на окраине поселка школы — два километра от станции, от центра жизни. Сначала он не сообразил даже, что теперь у него не будет уроков истории, что он не сможет на пустыре поджидать ее, как бы случайно там оказавшись, и что у него нет никаких возможностей в жизни видеться с ней.
Сразу так много неожиданного — в голове крутились разные мысли и варианты и планы, что делать. Он никак не мог сосредоточиться — все путалось, перемешивалось, никак не успокаивалось, а потому только вызывало раздражение и никакой команды хоть на следующий шаг не поступало. Он сидел на корточках, прислонясь костлявым своим хребтом к сосне, и единственное приятное, что ощущал в этот момент — шероховатую теплую поверхность коры. Он откинул голову назад, поднял глаза и смотрел, смотрел на уходящий вверх ствол. Взгляд его пересекался с отмершими черными сучками, с бронзовыми ветками, с веерами зеленых иголок, добирался до выцветшей голубизны неба, скользил вместе с облаками сквозь чащу ветвей, доплывал до соседней кроны и возвращался назад, как будто он читал книгу, и взгляд мог двигаться только от одного до другого края страницы. Когда начало ломить затылок, Венька опустил глаза и увидел прямо перед собой Лизу.
— Пойдем. — Сказала она, повернулась и пошла, не оборачиваясь. Венька помедлил несколько мгновений и поплелся за ней. Они подошли к дому, Лиза взошла на крыльцо обернулась, внимательно посмотрела на него, призывно кивнула головой и открыла дверь.
В комнате воздуху было тесно от запаха перетрума, дуста, пыли и какого-то приторно сладкого аромата. Лизка обернулась к Веньке, стащила с него пальто и шапку, взлохматила, а потом пригладила волосы, чмокнула в щеку, сказала: «Какой ты еще дурачок», потом легонько толкнула его в грудь, и от неожиданности он мгновенно потерял равновесие и грохнулся на стоящий сзади стул. Лизка засмеялась и исчезла за занавеской. Там она загремела посудой, вышла в красивом платье с двумя чашками в руках и остановилась перед ним: «Ну?!» Венька сидел, не шевелясь. Он вообще плохо понимал, что происходит — так много событий сразу он не мог переварить. Он думал о своем, глядя на Лизку, а где думать, не имеет значения. Не то что бы он сам думал, заставлял себя или давал такое задание — ему думалось против воли, само собой.
— Ты чего такой? Что случилось? Пришел к барышне и сидишь, как пень! Если ты из-за Генки, так не обращай внимания — мало ли что он наговорит. А нарешер!.. Их бин нит а шиксе…[73] Ему так хочется… а как будет, это только я знаю… да не бойся ты! Ты что и в самом деле маленький?.. — она стояла теперь так близко перед ним, сидящим на стуле, что его взгляд упирался только в широкий пояс, завязанный бантом со свисающими концами. — Я могу и на тебя обидеться, — капризно сказала Лизка и наклонилась так, что теперь их глаза были на одном уровне — Ну! — Венька только чувствовал, что это «ну!» похоже на то, как понукают лошадь, но не знал, что надо делать, может, тоже бежать скорее. Он внимательно посмотрел прямо в ее зрачки, которые, как всегда бегали из стороны в сторону, и сказал:
— Меня переводят в другую школу…
— Ну и что? За драку?
— Да! Отец ходил к директору!
— Ерунда! Подумаешь…
— И мы уезжаем отсюда…
— Уезжаете? Как?
— На ту сторону… на Советскую… поближе к школе…
— Поближе к школе, — машинально повторила Лизка…
— Да… — в горле у Веньки стоял комок. После грустного молчания Лизка опустилась перед ним на одно колено, вывернула голову так, что ее лицо оказалось ниже Венькиного, и прямо выдохнула на него — Знаешь, это даже лучше — я буду приходить к тебе, ты ко мне, а то тут все на глазах очень. — И поцеловала его прямо в губы. Венька отшатнулся. Лизка отошла и отвернулась.
— А теперь уходи — скоро мать вернется… слышишь…
Глава VIНовичок
Снег выпал неожиданно. Ночью, в первый день после их переезда. Из-под его тонкого слоя торчали высохшие травинки, кое-где даже зеленые ростки, кочки, ветки — все привычное вчера. Но все казалось новым и при том не вызывало протеста глаза — приятно было смотреть на эту новую и в то же время привычную картину.
Одноэтажное здание школы из толстенных стволов выделялось среди прочих. Его построили в прошлом веке и ни разу не ремонтировали. Чистые стекла в переплетах огромных рам сверкали особенно ярко от белизны новой, может быть уже сотой зимы, которую они видели. Внутри было тепло. По-домашнему скрипели широченные половицы. Попахивало дымком и сосновой смолой. И учителя были какие-то домашние, и классы не переполненные. Венька все уроки просидел молча. Его никто не задирал, как обычно новичка. Он ничем не отличался от остальных: ни стрижкой, ни своими лыжными брюками из «чертовой кожи» в чернильных пятнах.
На первый день работы у него было выше головы: прочитать все надписи на парте — и не только свежие, вырезанные и процарапанные в прошлом, а может, и в этом году, но главное — те, что заплыли черным лаком, наслоенным не одним десятилетием. Удалось расшифровать не многое: «Новик…» может быть Новиков. Потом наискось ровно и не сбивая строки «Нина +…» Кто был этот плюс, осталось тайной, зато сразу стало грустно по своему классу, Нинке Поздняковой, тараторке. Он высматривал по привычке заоконную жизнь. Но здесь она была много беднее, чем прежде с его точки обзора с задней парты со второго этажа. Тут взгляд упирался в маленький редкий штакетник забора. По лаге благополучно шествовала серая кошка и явно кого-то высматривала на ветке. Она делала шажок, замирала с поднятой и полусогнутой лапой, пригибала холку, вытягивала вперед шею и снова делала крошечный шажок. Еще было видно какую-то закутанную восемью платками тетку, тащившую санки с бидоном — наверное отправившуюся по воду. Венька стал придумывать, как она будет наполнять этот бидон и как повезет, чтобы он не соскользнул. Делать было нечего. Скукотища. Его никто не трогал, не вызывал, не спрашивал. На парте лежали все новенькие тетрадки — старые он предусмотрительно оставил дома. Он ждал последний звонок. И хотя ему строго-настрого было запрещено ходить одному на прежнюю квартиру, как только этот звонок прозвенел, побежал трусцой в свой новый дом — непривычно открыл дверь (вход был отдельный) ключом, висевшим на шее, бросил сумку, отрезал ломоть хлеба, посыпал его сахаром и, жуя на ходу, отправился по Советской к станции. Через две улицы он нагнал мальчишку, медленно и неохотно тащившегося с тощей полевой сумкой через плечо. Веньке показалось, что они только что были в одном классе. И точно — когда они поравнялись, тот спросил: «Ты что тут недалеко живешь?» — «За школой… а ты тоже на станцию?» — «Мать велела хлеба купить…» — «Ну, пошли…» — «Я Шурка Соломин». — Он, как взрослый, протянул руку.
— «Вениамин.» — Фамилию он уточнять не стал. До станции было два километра. Они шли не спеша. Светлый день незаметно по-зимнему серел. Навстречу попадались только тетки с кошелками — чем ближе к магазинам, тем чаще. Когда уже показались магазины, выстроившиеся в ряд вдоль платформы, и сгрудившиеся между ними палаточки ремонта часов, обуви, с сигаретами и консервами, из-за них вывалилась стая ремесленников. Их было пятеро. Венька невольно притормозил. Шурка посмотрел на него, проследил его взгляд и тихо, помедлив, прошипел — «Я драться не умею, пошли, пошли,» — и потянул Веньку в сторону. Венька отдернул руку и прирос к месту. Среди «черных» он заметил одного из тех четверых. Тогда он лег сзади Нинки, и она через него полетела назад. Бил он или не бил, Венька не помнил. Силы были явно не равными. Холодок потянул по спине. Он стоял и смотрел на них в упор. Расстояние было достаточно большим, чтобы рвануть и забежать куда-нибудь, даже в двухэтажную синюю милицию, но такой вариант Веньку не устраивал. Драться тоже было нельзя, не говоря уже о том, что они впятером могли с ним сделать… он дал слово всем… кому всем? Да всем подряд! Родителям, старому директору «Сковородкину», Эсфири, Лизке, Нине и ее бабке, даже доктору Фейгину… может и еще кому-то, кажется, соседям и даже Генке, потому что тот привязался со своей дружбой и взял с него слово, что если Веньке надо будет драться, то только с ним вместе против общих врагов. Ремеслуха тоже притормозила, но не остановилась. Они на ходу о чем-то быстро спорили и пошли мимо вдоль платформы, киосков, магазинов к переезду. «Мне в магазин, — тихо напомнил Шурка, — а ты?» «А мне на ту сторону». -Решительно ответил Венька и шагнул тоже вдоль платформы только в противоположную сторону: тут ближе перейти рельсы — успокаивал он себя, чтобы самому себе доказать, что не струсил, и почему-то вспоминая разговор о стратегии и тактике. Если б струсил — повернул бы назад. Может, конечно, и стратегия, и тактика, но если они поймут, что боюсь, — будут бить все время.
— Ты меня навестить собрался? — Как она умеет неожиданно появляться, — удивился Венька. — Идем, я тут матери помогала. Идем же — а то она сейчас выглянет — Лизка потянула его за рукав. — Они проскользнули между двух ларьков и оказались как бы на заднем дворе среди куч мусора, консервных банок, разбитых и целых ящиков из-под водки и копченой рыбы… — Я сама хотела тебя найти. Как устроились? Как в школе? — Лизка смотрела на него внимательно и серьезно. И вдруг он почувствовал, что ему хочется все ей рассказать про переезд, про непривычное ощущение отдельного входа в жилье и отсутствие кухни с тринадцатью соседями, про собаку, которая охраняет двор, школу и новый равнодушный класс, про Шурку — ему некому было больше рассказать! Нинка начнет учить что так, что не так — друзей… а кто друзья? Школьные товарищи, с которыми за полгода, что он здесь, еще не успел подружиться… отец всегда в отъезде, мама с утра до ночи на работе… Венька уже начал говорить, что он хотел все ей рассказать сейчас, но здесь как-то…
Из-за палатки выскочил Генка: «Вот ты где! А! Вениамин! Здорово! В гости, значит! Уже соскучился! Давай! Лиза, надо сумки отнести — мать велела!»
— Вот и отнеси, — спокойно возразила Лизка.
— Темнеет уже… тут ремеслуха бродит…
— Ничего. Меня Венечка проводит. — Генка открыл рот, чтобы возразить, ему явно не по душе было оставлять их одних… — Ну! — поторопила Лизка.
— Ладно! — жестко сказал Генка и перехватил тяжелую, видно, сумку.
— Ты что насупился? Из-за него, что ли? Ой! Ротовет![74] Мне вырваться отсюда надо, — вдруг зашептала она, близко придвинув лицо, — вырваться, понимаешь! Я не могу больше при отце и своей мамаше. Спать с ними в одной комнате, выслушивать все…
— Куда?
— Ин дер велт арайн![75]
— А зачем ты школу бросила?
— Семь классов есть и хватит! Ты не думай о нем — он пусть сумки таскает… под мою мамашу подбивается. Его отец узнает — убьет его, за то, что я еврейка, а мне то что… ты не думай…
— Я сегодня опять с ремеслухой встретился, — неожиданно для себя сказал Венька.
— Ты что! — Испугалась Лизка. — Когда? Сейчас?
— Они мимо прошли.
— Может, не заметили?
— Нет. Видели и мимо прошли.
— Как же ты обратно пойдешь? Может, у тетки переночуешь?
— Нет. Родители с ума сойдут.
— Генку пошлем предупредить!
— Нет. — Твердо сказал Венька. — Идем, я тебя провожу.
— Вот еще! Меня провожать не надо. Пойдем мимо переезда — там Арон торгует, в случае чего у него спрячемся.
— Они и пошли к переезду!
— Не сторожить же!.. Пошли…
— Они дошли до переезда, и, когда Венька хотел попрощаться, чтобы идти на свою сторону, он почувствовал, как Лизка крепко взяла его под руку и пошла вместе с ним: «Так надо!» На углу Советской она остановилась, встала перед ним лицо в лицо и быстро заговорила:
— «Сейчас добровольцев набирают. Не перебивай. Мне Арон сказал, ему его дядя рассказал — танкист. Набирают добровольцев в Израиль строить там социализм. Как у нас. Помогать им. Там сейчас новое государство будет… соображаешь? — Она помолчала. — Не приходи когда темнеет… я ведь тоже волнуюсь…» Она хотела поцеловать Веньку. Он это почувствовал. Но когда приблизила лицо, посмотрела ему в глаза, махнула рукой и быстро пошла обратно к станции. Венька решил, что теперь самое правильное зайти к Поздняковым. Не столько даже к Нинке, а к бабе Дусе. Очень ему нравилось, как она говорит, как угощает, как на все у нее есть своя мудрость — и все это неторопливо и совершенно независимо. И еще ему очень нравилось, что она крестит его, равно как и всех остальных. И в то время, как ее пухлая коричневая рука осеняет его голову, он чувствует еле уловимый теплый запах — так пахнет летом в жару скошенная полянка, и от этого запаха ему каждый раз становилось спокойно и даже как-то радостно.
«Ты, милый, не тушуйся, что не крещен в веру нашу, которая пришла к нам от стен Иерусалимских и с гор Иудейских». Слова непонятно завораживали и открывали какую-то невидимую дверцу в мир, где все так просто, понятно и точно, где на каждый случай жизни есть правило и молитва, и даже такая старая и неграмотная баба Дуся знает, что надо делать, и что будет, когда сделаешь…
Венька решил, что надо, во-первых, навестить бабу Дусю, во-вторых, если за ним следит ремеслуха, запутать следы — дом Поздняковых они все равно знали, а где он сейчас живет, еще наверняка не успели. Он почувствовал себя немного разведчиком, о которых читал книжки. Главное же, — если мама спросит — не врать, а сказать, что да, ходил к станции, чтобы навестить бабу Дусю и еще, конечно, просить Нину объяснить, что пропустил… за время переезда и перевода в другую школу.
Глава VIIСолома
К Шурке Соломину Венька зашел через несколько дней. Они вместе вышли из школы и отправились к нему домой. Это оказалось совсем недалеко. Улица упиралась прямо в опушку леса. На краю, огороженный высоченным зеленым забором, стоял двухэтажный, тоже зеленый, с белоснежными рамами окон дом. Видно было, что он построен недавно. Внутри пахло краской, щелей в ярком полу не было, и стены, отделанные светленькими веселыми дощечками, покрытыми лаком, казалось, пропитаны солнцем и делятся им в любое время дня и ночи.
— Мам, — крикнул Шурка. — И, не дожидаясь отклика, добавил — Я пришел с Венькой, он у нас новичок в классе!.. Раздевайся, пошли!.. Шуркина мама, как и Шурка, точно соответствовала фамилии — казалось, они сделаны из соломы: соломенные волосы, веснушчатое рыжеватое лицо, зелено-желтые глаза и тонкие гибкие фигуры с длинными руками. Венька даже онемел от удивления — как они похожи.
— Ты что, всегда такой неразговорчивый или недомогаешь?
— Нет, я, простите, — Венька замялся…
— Мам, ну, что ты сразу, — заступился Шурка. Мы пойдем за шишками…
— Никаких! — Спокойно отрезала Людмила Ивановна. Руки… и за стол.
— Я… — начал было Венька.
— Тогда зачем пришел голодный? — Шуркина мама говорила так, что возразить ей не было никакой возможности. — Ты из каких же будешь — из цыган или из евреев.
— Мам, ну, что ты, в самом деле? Разве не все равно?
— Не все. Цыгане конину любят, евреи — курицу, а у нас картошка с капустой… — она перехватила Венькин взгляд, — это не наше все. Мы тут сторожами живем, генеральский дом сторожим, слава Богу, спасибо добрым людям — пустили, да еще платят, что на хлеб с молоком хватает.
— У меня в войну от голода туберкулез случился, Фейгин сказал, что надо лесным воздухом дышать… ну, вот…
— Вы тоже знаете Фейгина? — невольно вырвалось у Веньки.
— Почему тоже? — возразила Людмила Ивановна. — Это он все и устроил с этим домом…
— Воевал он с этим генералом… Мажуков, летчик, не слыхал? Герой Советского Союза!
— А лесную школу ждать — помрешь скорее… — продолжая думать о своем, вздохнула Шуркина мама. — Ты не бойся, он не заразный…
— Я не боюсь вовсе! Почему вы решили? — Веньке стало неловко. Он как сидел, не промолвив ни слова, так и не стал ни возражать, ни оправдываться. В тишине слышно было, как что-то булькает на плите голландки.
— Да многие пугаются, — потупился Шурка… боятся заразиться, но мне Фейгин в школу разрешил ходить…
— А я в войну не ходил почти, — тихо выдавил Венька и опустил подбородок на грудь. — У меня ноги нарывали от голода…
— Во, как — без всякого удивления махнула рукой Людмила Ивановна. — Всем досталось. Хватит веселиться. Руки мыть.
Черт его знает, почему у других всегда так вкусно обедать — щи да каша — как в поговорке… а дома мама оставляет обед — и стоит он до вечера. Может, потому что один? Надо будет проверить — вот пригласить Шурку и проверить. Они набирали шишки для живущего в доме в холодном чулане клеста с подбитым крылом, чистили дорожку до калитки, кололи дрова и таскали их в кухню, где топилась печь, согревавшая весь дом. И все время они говорили, говорили. Похоже было, что каждый давно соскучился по собеседнику, и теперь они рассказывали и рассказывали друг — другу все подряд — и пустяки, и сокровенное — как в вагоне поезда, в теплушке под равномерный перестук колес. Это разговор с самим собой только при допущенных свидетелях, которые совершенно необходимы, чтобы такой разговор начался. Венькина жизнь складывалась так, что они все время переезжали, и он не успевал завести себе настоящих друзей. Шурку ребята всегда задирали и дразнили за его соломенные, нелепо торчащие волосы, веснушчатое остроносое личико и хилую со впалой грудью фигуру — детская жестокость известна. Но Шурка не озлобился, он просто ушел в себя. Душа его только ждала момента, и вот появился Венька… он рассказал ему, что живут они в этом доме уже второй год, что мать — надомницей стала: вяжет и сдает в артель с тех пор, как отец от них ушел… еще в войну… А за ним, за Шуркой, уход нужен. Раньше она хорошо зарабатывала. Но теперь бросила, потому что ездить далеко — два с половиной часа в один конец, и возвращаться страшно — «Она у меня красивая!» тихо и с восхищением он произнес это и замолчал. Потому что по смыслу выходило так, что и говорить нечего — лучше уж ничего не скажешь. Венька тоже рассказывал Шурке о том, как получили похоронку на брата, как добирались сюда на пароходе по реке и в таком тесном вагоне, что когда он упал с третьей полки, — до пола не долетел: сначала свалился на кого-то, а потом на мешки… Его очень удивило и задело, как Шурка сказал о матери. Он вдруг подумал, что никогда не сравнивал ни с кем свою маму и даже не знал, красивая она или нет. И теперь невольно думал только об этом и старался вспомнить ее лицо и фигуру, чтобы тоже понять, какая она — но у него ничего не получалось. Он говорил, а думал совсем о другом. И сравнивал теперь Шуркину маму, свою, Эсфирь, тетку и девушку из фильма, который недавно видел, потом стали всплывать в воображении Лизка, Нина, баба Дуся — она была очень красивая на фотографии на стене. Венька долго не верил Нине, что это ее баба Дуся. Потом он стал вспоминать Лизкину мать Малку, медсестру, которая делала ему прививку, зачем-то уборщицу, которая их каждый раз встречала в школе утром… он хотел остановиться, казалось женщинам не будет конца, но у него ничего не получалось…
И вдруг одна простая мысль поразила его, так, что он даже перестал рассказывать, и Шурка дернул его за рукав — «Ну!» И он, сам не зная почему и вовсе не к месту, произнес вслух: «Знаешь! А у меня самая лучшая мама на свете!» — это прозвучало так наивно по-детски, как в утренней радиопередаче, что стало неловко. Но Шурка смотрел серьезно и, казалось, готов был подтвердить это. Тогда Венька добавил: «И столько мы вместе пережили…»
Глава VIIIВизит
Сговорились идти к Поздняковой вместе. Повод Венька придумал моментально — надо отдать книгу. Ему очень хотелось познакомить Шурку с Ниной — он даже сам не мог понять, почему. Не затем же, в самом деле, чтобы похвалиться, какая у него есть знакомая — тараторка и отличница… а может, и так… во всяком случае, себе в этом он не признавался. Сначала отправились на станцию покупать конфеты — неудобно же вдвоем еще и «с пустыми руками», как говорила мама. Самыми лучшими конфетами на свете Венька считал подушечки в сахаре. Шурка с ним не согласился — его идеал был «Раковые шейки» в вощеных кремовых фантиках с красным раком. Чтобы не спорить долго, решили, что, конечно, «Мишка на севере» посильнее будет, но выходило, что на их сбережения не достанется каждому по мишке, а подушечки для чая — «самое то, что надо!» Баба Дуся встретила их, как всегда приветливо. Сказала, что у Нинки какой-то сбор, и никак не могла в толк взять, чего они на нем собирают зимой, когда вся трава под снегом. Ребята хотели уйти и встретить Нинку по дороге, но бабка не разрешила. «Хватит Аника! — твердо сказала она и перекрестилась, пришептывая „Прости Господи!“ Ты-то уж навоевался! Хватит! Мне грех на душу будет — опять, не дай Бог, этих разбойников повстречаешь!» Веньку снова поразило, что Бабку ведет что-то, сначала просит у Бога прощенья — за что? Потом какой-то грех — и опять крестится. Выходило так, что она Бога чувствует, как они в школе своего директора «Сковородкина»-тот тоже все всегда и про всех знал. В новой школе совсем не так — думал Венька. И ребята живут не так — никто же не оглядывается каждую минуту ни на Бога, ни на директора — так с ума сойдешь!
Пока бабка кипятила чайник на керогазе и накрывала на стол, Венька показал Шурке ее фотографию на стене и был очень доволен — Шурка подтвердил, что она и правда «очень!»
Нина пришла скоро, разрумяненная с мороза, в какой-то розоватой вязаной шапочке, припорошенной снегом — Веньку вдруг поразило ее сходство с бабушкиной фотографией на стене, и он невольно оглянулся, чтобы сравнить. Когда же он перевел глаза на Шурку, то увидел, как тот, насколько это вообще было возможно его рыжему веснушчатому лицу, покраснел — и шея, и уши — все стало ярким — хотелось потрогать, не горячее ли. И Нина тоже смутилась, подавая ему руку для знакомства. Но неловкость сразу исчезла — бабка разряжала любую заминку своим присутствием-то ли от нее исходила какая-то особая, приобретаемая только с тяжело пережитыми годами доброта, то ли по природе ей это было дано. Весело пили чай, вспоминали смешные случаи, Шурка пригласил Нину посмотреть его клеста, вернее клестиху, которая села на яйца, что теперь больше всего заботило его с мамой — надо было ее кормить и охранять от кота.
Смерклось неожиданно быстро. Такой день зимой в нашем краю-только рассветет, а уже сереет день и скукоживается, как береста на костре. На обратной дороге Венька похвалился: «Мировая девчонка!» — «Да». — Просто подтвердил Шурка: «Я с ней дружить буду.» Непонятно почему — это кольнуло Веньку, но он не подал виду и ответил: «Дружи. Она очень хорошая!» Серое плотное пространство впереди превращалось в улицу только благодаря светлячкам окон, пробивавшимся сквозь снежные ветви. Потом из мглы выступали заборы, и даже можно было рассмотреть недоеденные дроздами и скворцами кисти рябины и черные ягоды боярышника. Венька останавливался, пригибал ветки, обсыпался снегом и рвал их застывшими пальцами. «Держи!» — протягивал он Шурке, и они набивали рот сладкой мякотью. На перекрестке горел единственный фонарь на деревянном покосившемся столбе. В желтом свете ребята увидели приколотое свежее объявление: «Набор в драмкружок. Подготовка новогоднего представления…»
— Только что повесили! — уверенно сказал Шурка. Когда днем шли, его не было.
— Какое это имеет значение! — равнодушно отмахнулся Венька.
— Имеет, — значит, там все на новенького. — Он помолчал. — Ты любишь читать? Вот «Всадник без головы» или «Пестрая лента»…
— Нет, — перебил Венька, — это все выдумки. Я люблю про Миклухо-Маклая, Пржевальского, Афанасия Никитина… но если ты хочешь, давай сходим, запишемся…
В поселке было два клуба. В старом «зимнем» крутили кино и зимой и летом, и он находился «на той стороне», куда домашним законом дорога Веньке была закрыта. В новом «Летнем» именно летом работала читальня, тут давали шахматы напрокат, на покосившихся столиках играли в домино, торговали пивом в синей палатке, и по праздникам и выходным выступали артисты на открытой эстраде. Когда-то это было, наверное, красивое сооружение. Говорят, построили его при Шаляпине, и сам он открывал его и даже пел, но с тех пор, видно, его покрасили два раза — два, потому что одна краска, более светлая, выступала из-под второй облупившейся. Это уже предположил Шурка, пользуясь дедуктивным методом Шерлока Холмса.
Драмкружок занимался в помещении за сценой. Тут было несколько комнаток и небольшой репетиционный зал. Пахло дымком и сковородкой, как всегда, когда топится буржуйка. Народа было немного — несколько взрослых и ребят. Все сидели на стульях, не раздеваясь, и тихо переговаривались.
— Вы в кружок? — Выглянула девушка из одной двери. — Заходите! — И распахнула ее пошире, чтобы их пропустить.
В комнате за столом перед зеркалом вполоборота сидел совершенно седой человек с красным лицом белыми усами и белой небольшой бородкой. Если бы не папироса между двух тонких изящных пальцев, можно было подумать, что это Дед Мороз лично пожаловал организовывать постановку к Новому году.
— Молодцы, что пришли! — сразу начал Белобородка, как его тут же прозвал Венька. — Дела всем хватит. Раньше не занимались? Ничего — у нас есть замечательная система Станиславского, по ней будем работать! Как вы о нас узнали?
— По объявлению!
— Правильно, — обрадовался Белобородка! Видите, Верочка, я был прав! У нас действительно самая читающая страна в мире и нет безграмотных! Так? — Он указал пальцем на Веньку. Тот помедлил мгновение, соображая, что надо делать, и произнес:
— Вениамин! — Белобородка перенес свой палец на Шурку, и тот уже без задержки отрапортовал:
— Александр!
— Отлично! Ну, вот вам и первая задачка, которую вы решили совершенно верно! А теперь все в зал и через пять минут — начинаем! Венька не понял, какую они задачку решили, кто такой Станиславский и зачем в театре система, но Белобородка показался ему человеком добрым и слегка выпившим. Он поделился с Шуркой, и они решили, что не ошиблись.
— Положение у нас сложное, даже критическое, — начал руководитель, забираясь на сцену, — добавьте в центр! — скомандовал он, и, как по волшебству, что-то щелкнуло, и вспыхнул свет. — Так. Положение сложное. Времени в обрез, как во всяком театре перед премьерой. Но мы должны сделать подарок зрителям и поэтому репетиции через день в пять, а по воскресеньям с одиннадцати и до упаду! Согласны? — Вместо ответа кто-то тихо спросил из зала:
— А костюмы?
— Костюмы. Костюмы всегда проблема перед премьерой, но я надеюсь, что мои старые друзья меня выручат и дадут напрокат за умеренную плату, как растущему коллективу, основные костюмы, а остальное — мамы, папы, бабушки, соседи и собственные руки. Чем больше людей мы вовлечем в наше дело, тем прекраснее получится праздник! — он помедлил прошелся по сцене, и видно было, что ходит он не обычной походкой, а как-то вышагивает — движется… — Итак. Вот пьеса. Самуил Маршак «Двенадцать месяцев» — отличная идея, масса характеров, юмора, прекрасный язык, — он прищелкнул пальцами… Людям всегда не хватает тепла… особенно зимой… — добавил он совсем тихо… и если, хотя бы в мечтах, удается обмануть, вернее, перехитрить мороз… ладно, остальное — по ходу дела. Сейчас все запишут свои адреса в тетрадке у Верочки, моей верной ученицы и помощницы, а мы пока начинаем по очереди читать пьесу, чтобы понять, кто есть что! — И он улыбнулся, спрыгнул в зал, устроился в третьем ряду посредине и дал рукой отмашку… На третьей репетиции, когда Александр Михалыч сам показывал на сцене, как должна капризничать королева, дверь приоткрылась. Все обернулись на скрип. В проеме показалась голова в шапке, под которой трудно было рассмотреть лицо, но Венька сразу его узнал — это был тот, через которого опрокинулась Нинка.
— Войти! — Скомандовал Белобородка. — Шапку долой! — тот скинул шапку. — Имя?! — Юра… — Юрий… — поправил Белобородка и ждал — Бердышев, — последовало незамедлительно. — Входите. А вообще во время репетиции или сценического действия… — он поднял палец, — только с разрешения руководителя… актеры нужны. Театру всегда нужны люди! Входите! «Это один из тех, четверых! — Зашептал Венька на ухо Шурке. Тот уже знал обо всем с его слов. — Я выйду посмотрю вокруг, — прошептал Шурка и плавно исчез, воспользовавшись перерывом, и Венька вместо рукава, эа который пытался удержать товарища, ухватил воздух. Выследили, — думал он, и как-то противно засосало в животе. — Нарвался. — Шурка вернулся через минуту и отрицательно покачал головой — Никого! Надо раньше уйти!» Раньше уйти не удалось. Новичку, как и Шурке, досталась бессловесная, но полная жизни и движения, по замыслу режиссера, роль одного из месяцев. Венька Вороном сидел на суку, т. е. на двух табуретках, поставленных одна на другую, и при каждой реплике, в основном состоявшей из раскатистого Кар-кар, смотрел вниз, чтобы, в случае чего, спрыгнуть поудачнее. Он внимательно слушал все поучения режиссера и особенно гордился, когда Белобородка кричал ему: «Не так каркаешь! Творчески подходи к обстановке! Реагируй, реагируй! Проживай действие!»…
Теперь дни, заполненные театром, пролетали незаметно — все слилось в одну длинную репетицию. Тут же готовили нехитрый реквизит. Приготовили настоящий мох из леса для полянки во время оттепели, его наклеили на фанеру, а в день спектакля решили его подновить зеленой тушью, а огромный нос ворона покрасили черной тушью. Королеве соорудили корону из цветной фольги — немало конфет пришлось раздобыть девчонкам и съесть, чтобы освободить фантики. Каждый предлагал какую-нибудь хитрость на пользу дела, а Белобородка похваливал, приходил раньше всех и уходил последним. Конечно, любопытные ребята пытались выяснить, кто он, откуда взялся, и правду ли говорят, что до войны в Москве ставил спектакли. Но кто говорил одно, кто другое. Приезжал он на электричке, и единственно, что знали точно, что живет один и приехал к ним из Сибири.
Ремесленник Юрка приходил в обычном пальто, в таких ходили все ребята, Ни разу за ним не притащились его дружки. Он оказался белобрысым, субтильным, молчаливым мальчишкой, ловко пилил фанеру по начерченному контуру, приклеивал, прибивал, возился с большими фонарями, помогая монтеру-осветителю. Венька заметил, что он старался на него не смотреть. Роль у него была бессловесная, но Белобородка сказал, что «тем труднее ее воплотить — тут за текст не спрячешься, а вот отыгрывать все, что происходит на сцене, надо! Ведь чудо происходит — среди зимы наступает весна, цветы цветут!» Но все же обещал ближе к премьере каждому бессловесному дать хотя бы по реплике — «Возьму грех на душу! Самуил Яковлевич меня простит!» Он так это произнес, что каждому стало ясно личное знакомство с самим Маршаком!
Вообще многое казалось Веньке необыкновенным, и вчерашнее так стремительно уходило назад, что он сомневался — было ли все это!? Эсфирь, которую не видел почти два месяца, драка, переезд — и непонятно, как подвернулся этот кружок — подумаешь, объявление, клочок бумаги на столбе. Шли бы они позже и сорвал бы ветер, или лампочка бы лопнула от снега и мороза… все эти новые слова, новые товарищи, новая тяга сюда. Чему Венька удивился больше всего, что он болеет за спектакль — не за себя, а за спектакль. Ну, и что, что у него маленькая роль, у Шурки вообще ни слова, а он тоже старается и видно, как переживает. Поговорки Белобородки он запоминал навсегда — они ему очень нравились: «Успех дело общее, а слава — наживное!» Сначала Венька не понял, что значит его наставление: «Высоко сидишь! Не только потому, что сук высоко-высоко забрался, потому что характер такой — все видишь, всех поучаешь… так каркай, чтобы всем ясно было, что имеешь на это право!» Он не жалел ни слов, ни движений, чтобы показать и объяснить — сам каркнул вполне убедительно и тут же объяснил всем, кто играет месяцев: «Месяц — это знаешь сколько? Представь, что ты в Ленинграде в блокаде, посадил весной огород, и до урожая надо ждать месяц на осьмушке черняшки… Представил? Вот какая ты значительная фигура на сцене!»
«Ваше величество! — обратился он к Люське, — тут дело не в красоте! Это вам повезло, что вы естественно очаровательная девица, но вам по жизни соблазнять никого не надо, чтобы чего добиться. Вы же королева! Капризничать — и все! „Казнить нельзя помиловать!“ Безобразие, вас писать заставляют, при чем тут люди, одним больше казнят, одним меньше — какая мелочь! Главная справедливость ваша левая ножка и нижняя губка!» Всем понятно? Он громко хлопал в ладоши, свешивал ладонь руки со спинки впереди стоящего стула и приглашал: «Пожалуйста! С того же места! Верочка, подскажите!..»
Глава IXНовый год
Вот, что странно было Веньке. Он теперь о том, что произошло с ним раньше, думал, как о ком-то другом. Об эвакуации, о жизни в доме тетки, об Эсфири, о Лизке… То есть, вроде бы о себе, но со стороны. Первое время после его перехода в другую школу Эсфирь снилась ему. Он даже расспросил маму про царицу Эсфирь, о которой что-то слышал, да не знал, в чем дело. Мама сначала не хотела говорить, что-то мялась, а потом рассказала ему про еврейский праздник Пурим, и про то, как самая обычная еврейка Эсфирь спасла весь еврейский народ от уничтожения страшным царем Ахашведошем. Венька сидел, замерев от этого рассказа, и только поинтересовался, а откуда это мама знает. Получилось, что ничего особенного в этом нет, что раньше все дети в местечке знали это, потому что все в честь этого избавления справляли веселый весенний праздник Пурим, а теперь… дальше мама замяла разговор, а Венька ту древнюю великую Эсфирь только и представлял теперь, как «свою»! Она так и снилась ему в его любимом зеленом платье и с косынкой на рыжеволосой голове…
Вообще, труднее всего было наладить отношения с самим собой. Например, говорить себе правду. И, если поклялся в мыслях всегда любить Эсфирь, то не позволять Лизке целовать себя и ходить к Нинке. И королеве-Люське тоже дать отпор — ей обязательно надо, чтобы все в нее были влюблены. Все и влюблены, еще бы — она такая красивая, и одевается как-то необыкновенно. Где ей мать достает все это! Но почему он должен быть со всеми — не будет он таскаться за ней и провожать ее. А она сама все время его задирает… нарочно… даже Шурка заметил. Вот ему проще сказать правду, чем себе. Вообще, он молодец — выбрал себе Нинку… вот тоже… это же он его познакомил, а теперь ясно видно, что она с Шуркой. Ну, что говорить… и почему девчонки так липнут… нельзя что-ли просто дружить… сразу начинают какие-то разговоры, кто с кем куда ходил, что кто про кого сказал… и смотрят так… вот он всегда чувствует, как на него смотрят… по особенному… Теперь главный вопрос: кого пригласить? Белобородка сказал, что кроме родителей — это не в счет — по одному человеку, мальчика или девочку. Больше контрамарок не будет! Слово какое! Сердце замирает! Премьера! Контрамарка! Грим! У них даже суфлер есть в театре! С ума сойти! В театре! Венька долго колебался, как быть. Лизке он обещал, что пригласит на спектакль обязательно, когда случайно встретил у станции. «Ты занят! Я знаю — сказала Лизка. — Не забудь на спектакль пригласить! — Погрозила она пальчиком. Венька кивнул — Обязательно! — А ты не забыл, что я тебе говорила?
— Нет! — убедил Венька, сгорая в догадках, чего он не забыл. — только не болтай, слышишь, а то все может пропасть… Эх, Веничка, как жалко, что ты такой маленький еще!» — Венька начал уж было обижаться, но не успел. Лизка по обыкновению неуловимо поцеловала его прямо в губы и уже шагала прочь. Чего было обижаться, когда она так красиво идет, и полы пальто так необыкновенно раскачиваются в стороны. Ему очень хотелось, чтобы и у него пальто так раскачивалось — но полы его кончались много выше колен… Откуда она все знает — про театр… Откуда? Как Малка — неужели она, когда выйдет замуж, станет такой же? Это очень волновало Веньку. И он представлял себе Малку, но с Лизкиным лицом…
Так он и не догадался, о чем должен молчать. И что это для него значило: «молчать»? Кому он мог что-нибудь сказать из того, что хранил в душе. Много раз он замечал, как «молчали» родители, они понижали голос или замолкали при посторонних, молчали в электричке, от него, Веньки, старались скрыть свои разговоры, переходя на еврейский. Правда, вскоре они обнаружили, что пора подыскивать другой язык — этот Венька освоил. Что же Лизка имела в виду? Пожениться? — Смешно даже — дурочка! То, что уедет в Израиль? — Кто же вслух произносит такое — это все равно, что сказать первому встречному на улице — я еврей!
Кого же пригласить?
Пока он раздумывал, Новый год незаметно подкатил. Шуркина мать ходила в церковь. Шурку не взяла под предлогом, что далеко, и для него слишком холодный воздух. Но понятно было, что она боялась, чтоб его не засекли — на больших службах всегда находился кто-то, кто все видел… могли вышибить из пионеров, а то и из школы. Мать же его принарядилась и еще до рассвета отправилась в церковь.
Венька постучал Шурке еще затемно.
— Чего? — Спросил заспанный Шурка, стоя на одной ноге.
— Мы за елкой идем?
— Когда? — Венька крутанул пред Шуркиным животом пальцами — будто включал ручку приемника, произнес характерное «трак!» — Включайся! Сейчас! Пока матери нет!
— Ты же знаешь, что там дежурят… милиция…
— Если б не дежурили — не интересно бы было! Трусишь? — Скажи! Я сам тогда…
— Давай в другой день, — хитрил Шурка. Ему очень не хотелось вылезать из теплой постели, и, кроме того, он был уверен, что делать этого нельзя — если все порубят елки, то на следующий Новый год леса не будет… — но Венька только укоризненно покачал головой в ответ и ничего не возразил на такое правильное воспитание…
— Ладно, я и тебе притащу — знаю одно местечко… — Он не врал. В прошлом году в ту же пору, когда он возвращался с уроков, неожиданно перед ним вырос человек. Он попытался его обойти, но человек снова вырос перед ним. Венька медленно поднимал глаза с унтов по толстенным защитного цвета штанам, кожаной летной форменке, и взгляд его достиг лица, от которого внутри все взорвалось радостью! «Дядя Сережа!»
— Здорово! — Дядя Сережа присел перед Венькой глаза в глаза, крепко поцеловал его, а потом, подхватив подмышки, так швырнул вверх, что верхушки сосен разлетелись в разные стороны. — Как дела, герой!
— Вы к нам?
— К вам, к себе — на родину, понимаешь, прибыл! К мамаше! Мы с Ленкой вдвоем! Вот она обрадуется — уже спрашивала.
— А тетя Клава?
— Шшш! — он приставил палец к губам и помрачнел. — Это, брат, отдельная история, она с мужиками случается, — мы теперь с Ленкой вдвоем. Примешь?
— А то! — подыграл Венька!
— Так Новый год на носу! Подарки заготовлены! А елка?
— Ёлка? — переспросил Венька. — В лесу не разрешают… лесник и милиция…
— Да ну!? А ты, небось, знаешь, где они сторожат?
— Вообще-то не очень… но где лесник живет, знаю…
— Это главное! Правильно выбрать ориентиры! Понял? Это в летном деле — святое, чтобы не только туда, но и обратно… так, — добавил он совсем другим голосом. — Прямо сейчас и двинем. Контакт!
— Есть контакт! — радостно ответил Венька. — А сумка?
— Боекомплект через плечо! — Скомандовал летчик, вытащил из-за отворота куртки бутылку водки, банку консервов, батон и что-то в промасленной бумаге, запихнул все это в Венькину противогазную сумку — она сильно потолстела. — Не тяжело? Тогда вперед!
Ёлочки им выбирал сам лесник. Две пушистые красавицы дожидались, прислоненные к стене у крыльца, пока дядя Сережа с хозяином дома тратили «боекомплект». Веньке досталась миска горячих щей и ломоть колбасы из промасленной бумаги — так вкусно он никогда не ел! Его разморило прямо тут же, на крошечной темной кухоньке. Он отвалился к стене и задремал. Пока бутылка не опустела, он слышал смутно разговор о войне, о верности, о холостяцкой жизни, будь она неладна.
— Все бабы одинаковые! — утверждал лесник.
— Не скажи! — возражал летчик, что-то добавил шепотом, и они рассмеялись. Венька в этот момент пошевелился. — Во! Заинтересовался! — Зароготал летчик, и ему тихонько тенорком вторил лесник. — Настоящий парень будет! Отец у него мировой мужик! Ну, все! Добавлять не будем, а то елки замерзнут!
— Заходи, — обнял дядю Сережу лесник на прощанье. — Если кто спросит, скажешь: «От Щербатого. Все!»
Тот Новый год они встречали вместе. Маленькая Ленка героически досидела до полуночи, послушала бой часов, доносившийся из тарелки, голос Левитана — «С новым годом, дорогие товарищи!», и уснула прямо на стуле. А Венька сидел еще долго, крутил подаренный дядей Сережей не шуточный перочинный ножик и вполуха слушал, что говорили взрослые.
Теперь, по дороге к лесу ему почему-то вспоминалась только одна часть разговора, когда дядя Сережа уже стащил с себя гимнастерку, повесил сзади на спинку стула, и золотая звездочка Героя висела вниз головой. Они сидели с отцом, наклонившись через угол стола друг к другу с зажатыми в руках стопками, потные, взъерошенные, и говорили вполголоса.
— Тебе, Лазарь, считай — повезло, что тебя в сорок втором шарахнуло…
— А тебе, — возражал отец.
— И мне, дураку, — соглашался дядя Сережа. — Триста двадцать пять боевых вылетов… и живой! Может, от дурости и живой — на рожон лез так, что никто поверить не мог… что говорить, судьба…
— Судьба, — согласился отец, — и у Лени судьба.
— Хватит, — вмешалась мама, — Хватит! — и заплакала.
— Все! — тихо отрезал отец.
— Все! — подтвердил дядя Сережа, — Пусть ему земля пухом будет!
— Пойдем! — позвала дяди Сережина мама, высоченная, седая, гладко причесанная старуха, — Пусть пьют, грехи смоют. Не трогай их, — и обняла маму за плечи.
— Я тебе скажу, Лазарь, — дядя Сережа так наклонился к отцу, что они сошлись лбами. — Мы их, конечно, победили… но войну не выиграли… — он совсем понизил голос: я хоть и летал четыре года, а и на землю спускался. Аэродромы то не в городах, а в поле — ты бы посмотрел на их фольварки… они быстро встанут, а наши так и будут в грязи всю жизнь…
— Что же делать, Сергей, что делать…
— Не знаю… да от столиц подальше… вот я летаю на севере — там и народ получше, и житуха полегче… думай, сам думай… Это Венька запомнил крепко. И взгляд отца, сказавшего, обернувшись к нему: «И не болтать!..» Дядя Сережа тоже обернулся, положил ему на шею тяжелую ладонь, притянул к себе и добавил: «Он мужик надежный! Проверено.» Вот сейчас по дороге в утренних сумерках Веньке в скрипе снега слышались голоса того разговора и непонятным образом связывались с его нынешними переживаниями и тоже запомнившейся ему не очень понятной фразой Белобородки, когда тот объяснял, как надо читать текст роли, вникая в глубину каждой фразы: «Вы черную смородину когда-нибудь ели? Снаружи спелая ягода совершенно черная, а внутри? Нет. Она не черная — она темно бордовая. Вот и доберитесь до содержания каждой фразы и поймите, какого она цвета…» Венька чувствовал тут что-то общее, но пока еще не мог понять… и его удивляло, как дядя Сережа запросто, на одном языке разговаривал и со Щербатым, и с отцом, и они говорили о каком-то им одним видном цвете, который Веньке пока был недоступен.
С елкой проблемы не оказалось. Щербатый сам выбрал ему две штуки, отломил кусок пирога с капустой, проводил до опушки «Мне в ту же сторону», велел кланяться Сергею, если прилетит, и обещал зайти выпить рюмку водки по случаю Нового года. А куда, ему объяснять долго не пришлось — дачу генерала, на которой жил Шурка, он знал, и школу тоже…
Глава ХМама
Новогодний спектакль прошел с таким успехом, что его пришлось сыграть трижды! На первом (еще в старом году) было столько зрителей, что стояли вдоль всех стен, сидели в проходах и к середине первого акта пришлось открыть двери, чтобы не задохнуться.
Белобородка не выходил из своего кабинетика и так накурил, что когда открывалась дверь, оттуда валил дым, как пар в морозный день. Верочка кипела в кулисе: подавала реквизит, подкалывала отстегнувшиеся шлейки, шипела на суфлера и командовала занавесом — была мотором спектакля. А артисты после первых пяти минут волнения вдруг ухватили ту необъяснимую волну, которая возникает в зале лишь на удачном спектакле, и понеслись на ее гребне в зал. Эта волна ударялась о зрительские сердца, закипала там смехом, вздохами восторга и сожаления, удивлением и общими ремарками и откатывалась снова на сцену, чтобы там еще больше воодушевить и вдохновить молодых энтузиастов. Действительно, исчезла четвертая стена, и Белобородка по доносившимся звукам уже понимал, что УСПЕХ! Что ему удалось компенсировать все недостающие составляющие спектакля юношеским энтузиазмом, детской непосредственностью и безграничной самоотверженностью своей удивительной труппы. Он добился сейчас того, о чем мечтал на профессиональной сцене, и что очень часто наталкивалось на вещи непреодолимые, ему неподвластные: запреты, страх, оглядку опытных зрителей, когда актерские амбиции и умение отступают перед разумом и суетой окружающей жизни, в которую играют все одинаково плохо и на сцене, и в зале. Он добился своего — победил. Он не умер еще — рано его списали! Дорогие ему мальчишки и девчонки, конечно, не понимали всего того, что творилось в его душе, но были заражены его серьезностью, его умением отдаваться без оглядки происходящему на сцене, а не около, — они не умели анализировать это, но зато с детским обезьянничаньем подражали и добивались большего, чем порой иные профессиональным навыком. Триумф завершился совершенно неожиданно! В двух газетах появились заметки об их «Двенадцати месяцах» — такого вообще не предполагал никто, даже не мечтал. Больше всех был счастлив Белобородка. Если бы только знали редакторы, как ему нужна была эта реабилитация после его долгого и не добровольного переселения в Сибирь и трудного возвращения. Все заповеди и нормы поведения новоявленные актеры выполняли неукоснительно — никто не пытался выглянуть в зал, не общался с публикой в антракте — за кулисы никого не пускали, чтобы не болтались попусту и не отвлекали перед выходом тех, кто стоял «у черты», и только Вера хлопала по плечу каждого и говорила — «Давай!»
Но со сцены, со своего возвышения Венька, не нарушая строгого запрета «Не коси в зал со сцены!», ясно видел публику. Он каркал с верхушки елки раскатисто и вдохновенно. На каждую такую своеобразную тираду публика реагировала бурно и радостно, а он доводил интонацию до крайней степени: то это было «Кар-осуждение, ну и ну!», то «Кар-удовлетворение и восхищение!» В голове его звучал голос мастера «Не так каркаешь!» И он так значительно и требовательно это говорил, что Венька запомнил навсегда… Короче говоря, без дела он не сидел, Белобородка точно обозначил места, где надо было «раскусывать ягоду смородины», и он отыгрывал без слов ситуацию. Но поскольку крутиться ему на своем возвышенном месте было никак нельзя, чтобы не грохнуться, а стоял он лицом к залу чуть в глубине — позиция для наблюдения оказалась самая подходящая. Эсфирь по-детски заливалась и все время вынимала платок из маленькой лакированной сумочки, промокала слезы в уголках глаз и снова прятала его. Фейгина было слышно, так он шумно вздыхал или вместо смеха произносил какое-то «гы-гы-гы».
Лизку удалось обнаружить у стены — она непонятно на чем сидела в обнимку с Блюмой, а Генка стоял сзади. Маму Веньке долго не удавалось найти. Он увидел ее в предпоследнем ряду. Она сидела рядом с Шуркиной мамой и обе они, как показалось Веньке, плакали. Вообще, непонятно было, отчего так часто многие вытирали слезы в зале? Разве мало пришлось пережить им? Такая война? Такая страна… такая боль вокруг… А здесь на совершенно невинной пьесе! «Вениамин! Ты поаккуратней! — Что? — переспросил Венька. — Громко очень и раскатисто! Ворон — не дурак! О себе подумай — так каркать — подстрелят охотники! Головой-то покрути — нет ли кого, опасности какой?! Как Александр Михалыч говорил! — Вера по обыкновению хлопнула его по плечу». На втором представлении, когда публика вся была «чужая», повторилось то же самое, Венька видел, как люди вытирали глаза. Это, пожалуй, для него оказалось самым большим впечатлением от всего, что произошло. Даже «Премьерный банкет», который устроили тут же за кулисами, где на столе были удивительные яства — домашние пирожки, мандарины, сосульки-хлопушки, даже покупной огромный торт с разноцветными кремовыми розами и каждому подарок в целлофановом пакете с надписанной открыткой — даже это меньше удивило его. Он уже стал переживать, что и вправду «какой-то не такой» по словам Королевы, но выяснилось, что все, даже те, кому неудобно было смотреть в зал, даже месяцы, сидевшие в кружок на поляне спиной к залу, заметили это! Получалось точно, как учил Белобородка: чувствовали настроение зрителей каждой клеточкой!
Режиссера вызывали по многу раз. Сами ребята на сцене начинали хлопать и потихоньку выкрикивать: «Режиссера, режиссера». Он выходил не спеша, и, не доходя до середины сцены, очень красиво и сдержанно кланялся, потом выдвигал своих питомцев к рампе и сам за их спинами снова уходил в кулису. Когда там собрались все и обступили его, он молча оглядел всех, развел руки, бессильно бросил их вниз и, склонив голову, отчетливо негромко сказал: «Спасибо! Спасибо вам всем!..»
Шурка, как обычно, без хитростей сделал то, на что не все решались — спросил: «Мам, ты чего плакала?» — Людмила Ивановна долго молчала, водила ладонью по столу, вроде сдвигая крошки к краю, шмыгнула носом и ответила совсем коротко, глядя сыну в глаза: «Дожила!» Шурка передал это Веньке в тот же день, и сразу вспомнились слова Дяди Сережи, когда они пили с отцом: «Лазарь, ты подумай — триста двадцать пять боевых вылетов — и живой!» После третьего спектакля Вера объявила каникулы и назначила день сбора труппы. Все стали поздравлять друг друга, обниматься, возникли голоса, что можно и без каникул обойтись. Неожиданно перед Венькой возникло лицо Юрки-ремесленника, и оба остолбенели. Они старались даже при столь вынужденном общении на репетициях и на спектакле «не переходить друг другу дорогу». Юрка первый бесхитростно и открыто тихо сказал: «Поздравляю…» и Веньке ничего не оставалось, как произнести то же. Это уже было больше, чем безмолвное перемирие. Но настороженность ничуть не уменьшилась, и, как всегда, на выходе Венька внимательно оглянулся: не военная ли это хитрость, и не ждут ли черные где-то за кустами или поворотом улицы. За доставленную радость мама обещала Веньке музей. Она не уточняла, какой — само по себе это было праздником. Венька не задавал ей «Шуркин вопрос», ему было, непонятно почему, неловко. И, несмотря на то, что мама поздравила его и сказала, что очень понравилось, вернее всего он поверил, потому что видел, как она вытирала слезы на спектакле.
Покатились каникулярные безалаберные дни.
Глава XIБеда
Вечером Венька заметил, что мама вернулась домой пораньше и очень грустная, даже испуганная. Он прилежно сидел за книгой. Света не было — горела керосиновая лампа. Она сразу подкрутила кнопочку в центре висевшей у входа тарелки, остановилась послушать, но, наверное, все провода на столбах порванные льдом после оттепели, перепутались. Из громкоговорителя только вырывались отдельные слова, а потом хруст, как в сухом лесу под ногами, и ровное гудение, похожее на далеко работающий движок полевой электростанции. Она постояла молча, не стала проверять кастрюли с обедом, оставленные Веньке, а накинула платок и села на стул возле кровати. Так прошло несколько минут. Фитиль закоптил стекло, лицо матери утонуло в полутени. Венька смотрел на него, поднимая взгляд чуть выше страниц, потом смотрел на огонь сквозь закопченное стекло, как однажды летом на солнечное затмение. Почему он вспомнил это затмение? Какой-то похожий, необъяснимый страх внедрялся в него скользким червяком, и если даже ухватить кончик его, чтобы задержать — ничего не получится. То, что уже заползло внутрь, будет мучить. «Почему же всегда так трудно живется людям, — думал Венька. Вот Майкл Фарадей из книжки — всю жизнь мучился, боялся, преодолевал… Великий! Открытие сделал! Мирового масштаба открытие!» «Не высовывайся! — пришли на ум слова отца, — Надо будет — люди сами заметят!» Венька пытался спорить: кому надо, зачем? Как узнать, когда ты высунулся, а когда нет? — Ведь часто просто промолчать или отойти в сторону, как учил отец, — это еще хуже «высовываться» — и люди заметят сразу. Но доводы отца были куда убедительнее Венькиных провокационных вопросов. «Вот в окопах под Вязьмой ты бы не спрашивал! — Начинал закипать отец. — Когда винтовок не хватает, патронов нет, а он прет на танках и мотоциклетках с пулеметами. Тогда бы ты знал, что макушку высовывать нельзя!» Венька, чувствуя грозовую атмосферу, робко пытался возразить, что там, мол, действительно — все ясно, а вот если, например, точно известно, что один ябедничает-точно известно, проверено — втроем договаривались, а потом их двоих с Колькой наказали, а того нет. Как быть? Отец пытался свернуть, что опять пошли кольки, васьки, шурки — а это люди, а не собаки, и если уж на то пошло — так откровенно — во-первых, не болтать ни о чем, ни с кем — это главное, а во-вторых, не иметь дела больше с таким типом. Тут Венька терял чутье и вместо того, чтобы остановиться и промолчать, бурчал под нос, что кто ж его знал и уж совсем по глупости, что «если враг не сдается — его уничтожают».
В это время единственным спасением от крупного скандала было вмешательство мамы. Они с отцом начинали спорить о воспитании, становилось ясно, что мама не согласна… Дело кончалось криком, но совсем не надолго. А в результате Веньке доставалось еще и от матери за то, что раздражает отца, что у него «нервы ни к черту после фронта и госпиталей, а ему бы слушать и уступить, а не умничать — до хорошего такое поведение не доведет…» Венька встал молча, зажег керогаз и поставил чайник. Он достал с верхней полки «праздничный чай» в железной банке с двумя крышками и тремя нарисованными слонами по бокам. Чайник сладко тихонько свистнул — попробовал голос, потом нежно запел, потом забулькал, запыхтел и пустил струю пара. Венька умел заваривать чай! Он старался, чтобы получилось особенно вкусно — накрыл сложенным полотенцем оббитый фарфоровый чайничек так, что кверху торчала вафельная вершина пирамиды. Мама подняла глаза, молча придвинулась к столу и тихо сказала: «Михоэлс погиб… Они его убили». Они молча пили чай. Даже ложечки не звенели. Венька судорожно вспоминал, кто такой Михоэлс — среди родственников и знакомых такового не обнаружилось. Тогда он стал расширять круг на встреченных в эвакуации, врачей, учителей… и вдруг его словно ударило:
— Это который «Нит Шимеле, нит Шимеле…»?[76] — сказал он тихо. Мама молча кивнула головой. У Веньки вроде отлегло от души — это был не близкий человек. Но тревога вдруг обрушилась на него — мама так из-за этого расстроена. Значит, это серьезно. Она умеет не подавать вида, даже когда очень болит.
— Ты его знала? — спросил он несколько погодя. Мама отрицательно покачала головой.
— Когда касается только тебя — это горе, когда всех — беда! Он долго не мог заснуть — лежал с закрытыми глазами и делал вид. Слышно было, что мама тоже не спит, ворочается, встает и шелестит чем-то… Ей не с кем было поговорить — отец еще до Нового года снова уехал готовить базу для экспедиции. Только его открытка на комоде — елка со звездой на вершине и наступивший Новый год, как толстенный Дед Мороз… идет неспеша… сытый, довольный… все, мол, в порядке, за мной, ребята!.. Веньке он не нравился…
По каким-то неуловимым признакам Венька понял, что эта Беда касается не всех. Он сбегал на ту сторону, повидал ребят, Нинку — никто не проявлял никакого беспокойства. Он забрел на свою бывшую коммунальную кухню, к тетке, бабушке, хотя не питал к ним никакой родственной тяги, но там тревога опять возникла в успокоенном сердце. Лизка же обрадовалась, увидев его, и отведя в сторону, сразу сказала: «Что творится! Боже мой, Боже мой! А ты как? Совсем взрослый — и редко заходишь… завел себе какую-нибудь гойку? Смотри, что творится…» Венька посмотрел на нее, пытаясь понять, что творится, в самом деле: «Никого я не завел, Лизка! Что ты все меня дразнишь?» «Я через неделю паспорт получаю». — Ответила она совсем другим голосом. — «Теперь тебя ждать буду, артист! — Когда снова пригласишь? Я приду! Обязательно приду!» Она ласково посмотрела на него и добавила, непонятно в шутку или всерьез: «Я ж люблю тебя, а нареле![77]» На первое занятие пришла половина кружковцев. Сидели в тесной комнатке — в зале было холодно. Белобородка оглядел всех и вместо «Здравствуйте» сказал: «За то время, что мы не виделись, ушел из жизни великий артист Михоэлс… — он встал. — Прошу вас почтить его память минутой молчания». Все встали и не шевелились. Раньше Венька только в книжках читал про такое. «Прошу садиться.»- Все уселись и продолжали молчать. «Его убили?» — тихо спросил Венька. Вопрос повис в воздухе. Наконец Белобородка ответил: «Я сказал — ушел из жизни…» и не понятно было, согласен ли он со спрашивающим или возражает ему. «Не высовывайся!» мелькнуло в Венькиной голове, «Черт меня за язык тянет!» Он потупился от досады и почувствовал, как жар заливает его щеки и шею. Ему казалось, что все смотрят на него, красного, потного, глупого… «Ушел из жизни… ушел из жизни… ушел из жизни…» И тут на память ему пришло, как сказала мама: «Они его убили.» — Кто? Кто они? — И он не нашел ответа, но чувствовал, что спрашивать нельзя. Ни у кого. Даже у тех, кому веришь, и кому очень больно от этой беды.
Глава XIIВремя
После спектакля что-то изменилось вокруг. Венька пытался понять, но никакого общего правила не получалось. Вещи, которые раньше его задевали и интересовали, теперь стали совсем чужими — они, конечно, существовали, но ему было все равно.
Юрка-ремесленник (Венька так и звал его для себя по-прежнему) больше в кружке не появлялся. Его однокашники тоже больше не встречались Веньке, хотя он нет-нет, да и нарушал запрет и бегал на ту сторону. Эсфирь-учительница настолько слилась в памяти с Эсфирью библейской, что стала скорее образом, а не живым человеком, в которого можно влюбиться. Но иногда ее запах возникал в Венькином сознании, и что-то так удивительно замирало внутри, что он даже останавливался, когда шел, и закрывал глаза… Лизка получила паспорт. Она стала совсем взрослой: одевалась как-то по-другому и загадочно улыбалась. Если бы не ее глаза… но Венька редко сам вспоминал о ней. Шурка частенько уходил к Нинке, а потом рассказывал, что читали, о чем говорили, и передавал приветы и от нее и от бабки. В доме исчезли еврейские газеты. Шурка раньше натыкался на них то в стопке на столике, то доставая какую-нибудь снедь: завернутый хлеб или селедку. Мама старалась пораньше вернуться домой, иногда даже засветло — день заметно удлинился, а снегу навалило выше завалинки.
За ближним лесом на краю поселка в деревне, говорят, объявилась банда. Это вернулись из заключения зэки по амнистии в честь юбилея Советской власти. Вся округа об этом знала. Женщины боялись выходить в туалет в темное время — мужчины их провожали, после того, как одну схватили прямо там, и она вернулась домой после насилия и надругательства калекой. Красивое пальто старались не надевать, а платок сдвигали пониже на глаза. С электрички шли, как взрослый детский сад — хуже всего было тем, кто жил дальше всех и оставался напоследок. Венька сам однажды слышал и видел, как после отчаянного визга «караул», по всей улице в близлежащих домах погасли окна. Отец еще не приехал из экспедиции, и два приятеля, как бы случайно, оказывались у платформы, когда мама должна была вернуться. Раза два она пыталась возражать, но потом обняла их обоих и вздохнула: «Ах, вы мои защитники!»
Школа вообще отошла на десятый план. Венька не пропускал занятия. Сидел в середине ряда. Грамотно и ужасно грязно писал в тетрадях. Наспех на перемене учил следующий урок — ему было достаточно по диагонали пробежать несколько заданных страниц. Отвечал строго по учебнику и не порол отсебятину, и не сыпал вопросы, а по окончании занятий сразу исчезал из жарко натопленной школьной избы. Честно сказать, ему было просто скучно. Однажды, на тусклом уроке географии, когда путешественники выглядели просто неживыми — ничего не преодолевали, не боролись, не подыхали от страха, жажды, холода, а шли, открывали, наносили на карту и были первыми в мире русскими исследователями, он поймал себя на том, что еще полгода назад стал бы шкодничать. Он бы задавал вопросы, или привязал шнурком косичку впереди сидящей девчонки к парте, наконец, читал бы книжку построчно, продвигая страницу под щелью между крышкой парты и самой партой. Теперь же он тупо смотрел на висящую карту и думал совсем о другом. Во-первых, он решил попросить отца взять его в экспедицию, вперемешку с этим он судорожно искал варианты, как скопить на пугач. Весь его капитал скукожился в прошлую новогоднюю ночь, и с тех пор надо было достать еще девять раз по столько, сколько у него было. А пугач, несмотря на свою игрушечность, так блестел и так громко грохал, что вполне в темноте мог отпугнуть хоть кого — Венька представлял себе эту картину: чернота кругом, и он палит из пугача в лицо бандиту, а тот в ответ страшно матерится и машет руками впустую… Вот именно в этот момент он вдруг неожиданно осознал, как будто кто-то шепотом подсказал ему: ты научился терпеть. Сначала он сам не понял смысла этой догадки. Но стал медленно прокручивать все назад, и сам себе сказал: «Все вокруг, как было, только я научился терпеть». Дядя Сережа так говорил: «Страх перетерпеть можно».
— Шурка, ты боишься, когда за шишками для клеста на елки лазаешь? — поинтересовался он.
— А я вниз не смотрю! Я больше боюсь, чтоб мать не узнала.
— А бандитов боишься?
— На что я им нужен? — ответил Шурка вопросом на вопрос.
— Да просто так пришибить могут…
— Могут. — Согласился Шурка. — Так лучше им не попадаться. А вообще, они всегда выгоду ищут. Мать сказала, что они потом все обратно пойдут…
— Как это? — удивился Венька.
— Ну, опять попадутся все на чем-нибудь, а кто завязать захочет, того они прирежут, и все…
— Врешь ты все! Их же выпустили. Им поверили…
— Дурак ты. — Спокойно ответил Шурка и объяснять не стал. Возле станции Венька лицом к лицу столкнулся с Генкой в дверях магазина.
— Вот это да? — удивился Генка. — Ты чего здесь?
— А ты? — Не очень дружелюбно отозвался Венька.
— Я вроде слышал, что вы уехали… — улыбнулся Генка.
— Куда? — удивился Венька.
— Да так… — Генка замялся, потом оттащил Веньку в строну за рукав и прямо в ухо сказал: — Лизка-то уезжает, ты знаешь?
— Куда? — удивился Венька снова. Генка долго смотрел на него, соображая насколько искренне он удивлен. — Совсем ты отстал от жизни… я ей хотел объяснить, что не надо, что здесь лучше… заживем скоро… а она…
— Ты ж сказал, что она твоя… у нее и паспорт теперь есть…
— Ты, правда, еще маленький, Венька… а у тебя бармицве была?
— А ты откуда все знаешь? — уже в который раз удивился Венька.
— Что ж ты думаешь, если мой отец евреев не любит, так и я тоже такой. Я не такой, — обиделся Генка. Я совсем не такой. Он был на голову выше Веньки и смотрел на него сверху с выражением: «Ну, чего ты, в самом деле!»
— Я ничего. — Смутился Венька. — У меня на Песах бармицве. Только мы не справляем — мать в партии, отец вообще… — Венька махнул рукой…
— Ну и что! — Возмутился Генка, — Ты что думаешь, которые куличи святить ходят — все беспартийные и не комсомольцы!? Если сами боятся — бабок посылают! Что им сделают? А ты спроси Лизку! — сказал он без перехода.
— Ладно. — Пообещал Венька. — только ты болтал бы меньше всяким, — примирительно добавил он.
— Ну, ты даешь! Какой же ты всякий — ты же свой… «Вот это да, — думал Венька, — Генка теперь мне говорит, что я „свой“». Он не любил его. И не верил ему. — «Свой!»
Лизка подтвердила: «Уезжаю. Пусть болтает. Теперь все равно. Голда договорилась, что мы уезжаем. Не знаю, сколько, но много. А наши все едут. Вся семья. И Фейгин уезжает. Мельник — фотограф. Учительница истории из школы…»
Венька сразу почувствовал, как жар, по обыкновению, заливает его: «Истории?»
— «Да. — Подтвердила Лизка. — Она ничего не заметила…» Венька оглушенный, не попрощавшись, побрел прочь.
— Веничка, — ты что обиделся, что я уезжаю… ты ко мне приедешь… я подожду тебя… ну, не сердись, нарешер[78], — она догнала его. — Тебя на мацу записать? — тогда в очереди стоять не надо.
— Что? — удивился Венька, — А… запиши…
— Сколько?
— Я не знаю…
— Ну, я тебя запишу на упаковку, а там уж захочешь, больше возьмешь… — и она по своему обыкновению чмокнула его. На этот раз в щеку. «Врет все. — Спокойно подумал Венька. — И что любит врет, и что уезжает… нет, что уезжает, наверное, не врет… и Эсфирь? Может, есть другая учительница истории, в другой школе. В поселке пять школ! Нет, из их школы-точно не уезжает Ангелина Васильевна… даже не похоже… конечно, не Эсфирь. Почему именно она? Почему все сразу должно стать так плохо. Фейгин… Эсфирь… Лизка…» Ему вдруг очень жалко стало, что Лизка уезжает. Почему жалко — он не знал, но он так привык, что есть Лизка, которая над ним все время подшучивает, целует его, и у которой так здорово, как ни у кого на свете, раскачивается пальто, когда она идет.
Глава XIIIПасха
Еврейская Пасха приходилась на конец марта, а уже в середине развезло так, что действительно: ни пройти, ни проехать. Галоши не спасали. Снежное месиво ровным слоем покрыло все — расчищенные дорожки, лесную целину, улицы… На каникулы Венька запасся книгами и не выходил из дома. Отец вернулся без предупреждения — его ждали позже. Мама ахнула, опустилась на стул и застыла. Венька повис у отца на шее и почувствовал, что сейчас заплачет, а ему совсем не хотелось, чтобы это видели… на вопрос отца, что дома и что в поселке — он ничего не мог ответить — сидел все время дома. «Чудеса! — сказал отец — Ты — и дома! И без происшествий. Чу-де-са!» У отца оказалось три дня, и они провели их вместе. Правда, один пропал, потому что они ходили к тетке. Там пришлось откровенно поскучать — надо было присутствовать на глазах старших. Венька в окно видел, как Лизка выходила из дома и возвращалась сначала в зеленом пальто с воротником, а потом в незнакомом ярко красном. Она в нем показалась Веньке очень красивой, и ему стало приятно, что «его» Лизка такая красивая. Потом он стал думать, почему «его», и в результате долгого размышления и спора пришел к простой мысли — его знакомая. Могла же у него быть знакомая, которую звали Лиза! Генкин отец, как всегда, пошатываясь и мотая головой, вернулся домой. Поле обзора было небольшим. Малка с огромными сумками притащилась, отдуваясь. Громкий разговор начался за стеной на кухне, причем, казалось, что спорящие сейчас перейдут в рукопашную. Голоса переплетались, и путались еврейские слова с русскими. Потом вдруг все начинали дружно смеяться и снова принимались спорить с таким же азартом. Венька успел уже пообщаться с бабушкой. Она плохо говорила по-русски, и он с трудом ее понимал. Вообще ему казалось, что она немного не в себе — «того», как говорили ребята. Наконец, он раскопал на тумбочке какую-то книгу без обложки со старым твердым знаком на конце слов и утонул в ней. В ней описывались города, расположенные на берегах Волги, и нравы народов, населяющих их. Вот это было любимое Венькино чтение… В один из дней они пошли на дневной сеанс в «зимний», куда одному Веньке ходить запрещалось, и смотрели трофейную картину «Гладиатор». Правда, фильм оказался очень коротким — говорят, из него «повырезали» много всяких сцен. Веньке показалось, что самых главных, потому что часто не связывалось одно с другим. Но главный герой был хорош! Жалко только, что сильным и смелым он стал после удивительного укола, а потом снова превратился в хилого, как Шурка… Вечером они снова пошли к станции и встречали маму. Они возвращались вместе, и Венька думал, что так вот — втроем, они идут первый раз в жизни. Может, когда он был совсем маленьким только было такое, но он… не помнил…
А потом… выходя из дома, Венька заметил, что кто-то мгновенно спрятался за углом, за забором. Он резко изменил направление, по снежным лужам, утопая по щиколотку, прорвался к забору, перескочил его и вышел за спину притаившемуся. Это был Юрка-ремесленник. Венька сразу узнал его по фигуре. Он остановился и ждал: пока тот его не замечал — а Венька стоял вполоборота и наблюдал, готовый к нападению. Глазами он стрелял по сторонам — нет ли подмоги в кустах, за углом, на соседнем участке, но вроде везде было пусто. Потом Юрка почувствовал чье-то присутствие и обернулся.
— Что надо? — Спросил Венька.
— Поговорить надо. — Отвечал Юрка набок. На языке ремеслухи это не предвещало ничего хорошего, и, как правило, кончалось потасовкой.
— Говори! — пока еще не агрессивно ответил Венька. Юрка явно был в затруднении и не знал, как начать разговор. — Говори! — повторил Венька, приблизился к Юрке и шагнул чуть вперед, как бы приглашая идти рядом. Они двинулись по улице, но идти было неловко — ноги скользили, и слабо протоптанная тропинка была только на одного, чтобы разойтись со встречным, надо было одной ногой отступить в сторону в снежную кашу. Они снова остановились, теперь уже вплотную, касаясь животами, лицо в лицо.
— У вас пасха скоро. — Выдавил Юрка и опустил глаза. — Еврейская. — Уточнил он. Венька молчал. Юрка тоже долго молчал, потом поднял на Веньку глаза и тихо сказал: уходить надо!..
— Куда? — после паузы недоуменно спросил Венька.
— Громить будут! — совсем шепотом произнес Юрка и оглянулся.
— Чего? — не понял Венька.
— Я слышал. Они договаривались. На еврейскую пасху. Где, не знаю. Но сильно будут. — Он поднял руку и показал на свое лицо. Оно было в кровоподтеках.
— Что? — не понял Венька.
— Я сказал, что не пойду с ними. — Они помолчали. — Я после того, — он кивнул головой куда-то назад и поморщился от боли, — больше не дерусь… тебе уходить надо. Они мстить будут…
— Что ж мне, бежать что ли!? — запальчиво возразил Венька.
— Бежать. — Тихо подтвердил Юрка. Помолчал и добавил — Против ветра только дураки ссут. — Он повернулся и пошел, не оглядываясь, и не в сторону станции, а совсем к лесу, откуда наплывала на поселок промозглая вечерняя мгла. На следующий день вечером Венька подслушал разговор родителей, которые решили, что он углубился в книгу. Из их разговора он узнал, что Мельник приходил к Блюме и сказал, что его предупредил знакомый опер, чтобы на субботу смывались, потому что будет погром. Отец доказывал, что это очередная провокация, что теперь не царское время, и они не зря воевали. Венька не понял, при чем тут тридцать седьмой, царское время, война (у отца на все было одно — «война»), а мама возражала, что он наивный и упрямый дурак. Конечно, говорили они по-еврейски, и «нар» не так грубо звучит, но смысла это не меняло. Они долго спорили и не могли ничего решить — ведь на воскресенье договорено было у тетки справлять его день рождения. Позвали Григоренко и Василия Ивановича с женой…
— Пока еще можно, мы спим, а когда хватимся — будет поздно. — Тихо сказала мама и заплакала.
— В этой земле лежит мой погибший сын! — торжественно заорал отец по-русски.
— И мой тоже! — тихо и так сказала мама, что отец присел к ней на корточках, обнял и стал утешать.
— Будет. — Твердо сказал Венька. — Оба родителя уставились на него, будто впервые увидели его в комнате.
— Что? — произнесли они в один голос.
— Юрка сказал. — Продолжил Венька вместо ответа. — Ремеслуха готовится…
— У тебя замечательные друзья, — начал отец, имея в виду ремеслуху, но мама прервала его:
— Подожди! — и к сыну: — Что он сказал?
— Он сказал, что они готовятся громить, а он отказался с ними идти, и они его измолотили. — Веньку подхватила горячая волна, обычно заливавшая лицо и шею, и понесла. — А Лизка уезжает… и Эсфирь, наша учительница истории, и Фейгин…
— Все бегут… я понимаю, что вы меня не послушаете…
— Подожди, подожди, откуда такая осведомленность? — снова пафосно заговорил отец…
— Это не осведомленность — это, это… — он не знал, как сказать…
— Это жизнь. — Сказала мама и снова повторила — а ты наивный, — и махнула рукой, — «дурак» при сыне она говорить не стала.
— Подожди, — не унимался отец, — мы тут говорили, и ты все понял?
— Боже! — по-русски взмолилась мать, — Ты так часто бываешь дома, что все забываешь.
— Папа. У меня бармицве в воскресенье…
— Вот и надо ее справить, не взирая ни на что! Мы там на фронте!
— Хватит! — Неожиданно визгливо заорала мама. — Вы там на фронте! Мы тут в тылу! Хватит! Не хочешь! Я сама! Сама! Понимаешь!
— Ты же партийная! — бросил отец последний довод! И Советская власть не допустит!.. — злобно сквозь стиснутые зубы процедил отец.
— Все! — отрезала мать. — Завтра утром он едет со мной на работу. Сложи себе вещи — вон в тот чемоданчик. Там мои уже лежат — так что немного!..
Глава XIVВзрослый
«Пойдем», — сказал Шурка и решительно шагнул к лестнице на второй этаж. Ходить туда было строго запрещено Шуркиной матерью — там были «хозяйские апартаменты». — Пойдем, — повторил он и, не дожидаясь, стал подниматься по ступенькам. Венька нерешительно стоял внизу. Конечно, дома никого не было, а если делать только то, что тебе разрешают, слово жизнь будет иметь очень узкий смысл, но… — Скорей! — скомандовал Шурка и повернул торчащий в дверях ключ.
Венька в три прыжка одолел лестницу, и они оказались в небольшом коридорчике, потом в спальне с широченной кроватью — всюду была чистота, свежий теплый воздух… Шурка подошел к тумбочке около кровати и присел на корточки перед крошечным приемником. Венька последовал его примеру. Но сесть и смять покрывало они не решились. Щелкнул выключатель от поворота ручки, засветилась прежде черная и нечитаемая стеклянная шкала, красная полоска побежала из конца в конец, повинуясь Шуркиной руке, и зашелестели, заурчали, заплескались звуки всего мира. Венька с восторгом смотрел на это чудо, на эту недосягаемую мечту (он даже в мыслях не допускал, что может иметь такой). Всеволновый! С 13 метров! Полурастянутые диапазоны! Боже! Вот это да! Он стал считать сколько их. Сбился, начал сначала. Потрогал коричневый пластмассовый бок, заглянул за него и увидел фирменный знак, гнезда, гнезда — он был ошеломлен.
— Погоди! — запротестовал Шурка. — Здесь на девятнадцати про нас все время передают. — Он еле заметным шевелением пальцев трогал большую круглую ручку, и красная стрелка незаметно для глаза сдвигалась вправо и влево. Урчание становилось то нежным, то плотным и грозным. — Вот глушат, гады! Но ничего! Трофейная техника, что надо — тут есть подстроечка гетеродина!
— Ты тоже радио увлекаешься? — удивился Венька.
— Вот! — поднял палец Шурка. — «… жена синагога», — сожжена, — пояснил он. «В ночь на субботу был смертельно ранен сын раввина… — грохот глушилки становился невыносимо плотным, и волна передачи, как бы под его тяжестью проседала и потом постепенно выползала из-под гнета… — … надгробия, особенно пострадали захоронения последних военных и послевоенных лет. Советское правительство, осуществляющее государственную политику антисемитизма, хранит…» — что оно хранит, узнать не удалось… Венька и Шурка переглянулись…
— Только ты… — Шурка приложил палец к губам… — а то меня мать…
— А при чем тут твоя мать? — удивился Венька.
— Ты что? Дурак? Она если узнает, что я приемник включал и наверх ходил…
— А! — Хлопнул себя по лбу Венька. — Я не про то подумал: они глушат, чтобы мы не слушали это.
— Будто мы так не знаем! — усмехнулся Шурка.
— Мы знаем! А другие нет… — вразумительно сказал Венька. Жалко, что меня увезли все-таки. Теперь жалко. Я бы…
— Да уж! Этот… сын, которого смертельно ранили… Он то с пистолетом был и стрелял… полковник… он в воздух, чтобы разогнать, а они в него из обреза пальнули… говорят из банды…
— А я думал милиция…
— Их никого не было… никого… они потом приехали на мотоцикле… а уже пусто… одни головешки и пожарные… мать! — встрепенулся Шурка, и они мигом очутились внизу возле разобранного велосипедного колеса. Веньку давил стыд. Получалось так, что он сбежал, когда тут убивали людей. И он не мог ответить, почему он был не с ними? То, что увезли родители, совсем не убедительно. Он вспоминал имена разных пионеров-героев, о которых рассказывали в школе, о которых читал. Они ходили в разведку, сражались на торпедных катерах, партизанили, были связными… а он? Значит, струсил… тогда на ум ему приходили слова: «Государственная политика…» Как он мог бороться с государством? А разве фашисты были не государство?.. Но тогда боролись два государства… Нет. Они врут про государственную политику. Говорят же по тарелке: «вражеские голоса». Они врут. Боролись, боролись с фашистами, а теперь «государственная политика антисемитизма…» Он не заметил, как свернул на знакомую улицу. Здесь, на Лесной стояла синагога. Венька был в ней раза три или четыре и приходил сюда за мацой. Теперь перед ним лежал поваленный, втоптанный в снежную жижу и оттаявшую грязь штакетник забора. На месте дома торчала огромная нелепая труба, а весь бывший двор стал черным квадратом. Дальше по улице торчала еще одна труба. Венька подошел ближе и увидел палку, воткнутую в землю, с фанерной дощечкой, на которой коряво было написано углем «Цех». Здесь был цех, в котором пекли мацу. Напротив, на сплошном дощатом заборе крупно черной краской: «Бей жидов!» Некоторые буквы были растерты — очевидно, хозяином дома… Веньке стало страшно. Он посмотрел в оба конца улицы, поднял глаза в серое плотное небо и почувствовал какую-то внутреннюю дрожь. Он хотел уйти и не мог, ноги будто навсегда влипли в эту жидкую грязь… а перед ним лежала и пахла удушающей гарью «государственная политика…» Кто-то положил ему руку на плечо, и он вздрогнул.
— Ду хот нит гезеен?[79] — над ним возвышался Мельник. Он стоял в шапке, седые лохмы вылезали из-под нее. И неожиданно для себя Венька ответил ему по-еврейски.
— Их хоб нит гевен до…[80] — он сам удивился своему голосу, как бы говорившему помимо его собственной воли, удивился этим словам…
— Смотри. — твердо сказал Мельник. — Я первый раз увидел это, когда мне было, сколько тебе, наверно, — сразу после бармицве. Это давно. При Николае. Но память на всю жизнь. Смотри. Запоминай. — Он так и не снимал руки с Венькиного плеча, и тот прижался щекой к его влажному черному пальто. Так они и стояли долго. Потом Мельник сказал: — Пошли. — И они двинулись обратно по Лесной. На углу Мельник сказал: — Я зайду в этот дом, а ты иди сразу домой — не надо болтаться по улице. Венька хотел его спросить, про «государственную политику», но то ли постеснялся задерживать человека, когда ему надо в «этот дом», то ли просто не был готов… он брел, не думая куда. Это был странный вечер — все происходило само собой. Сзади Летнего, где они ставили пьесу, он увидел несколько человек взрослых и двух ремесленников. Венька хотел свернуть, но расстояние до них оказалось небольшим, и они бы сразу поняли, что он испугался. Идти вперед было глупо — здесь лежал заброшенный пустой кусок земли с протоптанной по нему тропинкой. Пока он раздумывал, один черный отделился от группы и уверенно направился к нему. Венька сразу узнал его и почувствовал, как напряглось все тело. В этот раз надо бить ему в другое место сразу, как только подойдет. Если не успею ударить первым — пропал. Он на голову меня выше… убьют… страх, который навалился на него перед пожарищем, прошел. Он сжал кулаки и смотрел, как медленно приближается к нему ненавистное лицо. Наверное, тоже ходил с громилами. Наверняка. А то кто же еще, если не он. Вот она «государственная политика», вот она — идет ему навстречу, и надо дать ей…
— Ну, что? Вот и встретились. А? — Венька знал, что говорить нельзя. — Что молчишь, жидок? — Ремесленник стал медленно опускать руку в боковой карман.
— «Напильник!» — мелькнуло в голове у Веньки, и он инстинктивно таким же движением стал опускать руку в свой пустой карман. Рука ремесленника замерла. Но Венька следил за ним, чувствуя, как дрожит от напряжения. И в тот момент, когда ремесленник выхватил руку и в ней блеснуло лезвие, он отскочил в сторону, споткнулся и грохнулся, не успев вытянуть руки из карманов. Уже падая, он увидел, как летит в сторону и его противник, тень нависшую над ними и услышал сдавленный голос:
— Ты что, падла!?. Удавлю!.. — огромный детина в полушубке стоял к нему спиной и выговаривал поднятому за шиворот ремесленнику. Из-за такой гниды я париться буду, сука!
— Должок отдать хотел… — начал ремесленник сиплым голосом.
— Должок!? — Детина оттолкнул ремесленника, и тот быстро-быстро задом попятился, семеня ногами, чтобы не упасть.
— Отдай перо, — детина протянул руку, и на его огромную ладонь лег самодельный, с наборной ручкой нож. Венька медленно поднимался из жижи, чувствуя, как холодная одежда облепила всю спину, бок, ноги… — А ты, мальчик, иди, — сказал детина надменно ехидным голосом, полуобернувшись, — иди, пока я добрый, и снова добавил провинившемуся: Подставишь — заломаю, гад…
— Я думал… — Венька услышал, как дрожит голос его врага. Но это была последняя реплика. Он медленно поднялся. Ноги плохо слушались. Знобило. По лицу стекала вода, перемешанная с потом. Ему было так противно и горько, что он закрыл глаза и застонал, задрав подбородок. И вдруг почувствовал, что щекам стало теплее, а внутри освободилось пространство, чтобы глубоко вздохнуть. Венька вздохнул, открыл глаза и понял, что плачет.
Глава XVЗачем
Венька ловко перескочил рельсы, пронырнул под платформой и выглянул из-под нее. По сторонам никого не было. Тогда он вылез и, напряженно оглядываясь, пошел вдоль платформы. Лавочка Арона все еще стояла с рваным фанерным боком после погрома и заколоченным окном, через которое шла торговля. Милицию красили новой синей краской, отчего она становилась еще страшнее и нелепее в окружении заплеванных промежутков между лавками, покрытых приклеенной навеки пылью на стенах и тусклых окошках. На воротах склада наискось чернел плохо затертый лозунг, самый популярный этой весной в их поселке: «Бей жидов!» Венька издали посмотрел на школу, на свое окно, сквозь которое наблюдал столько интересного на скучных уроках, на верхушки сосен, торчащих сзади школы на уровне всего второго этажа, потому что их стволы начинаются глубоко в овраге. Здесь всегда к весеннему запаху примешивался еще какой-то особый — железнодорожный: смесь буксовой смазки, пропитанных дегтем шпал и жарких боков паровозного котла. Венька любил этот запах. Он постоял, подышал им, даже зажмурился, и ему показалось, что все — неправда, какое-то кино, книжка без названия с оторванным началом и концом. Он вдруг вздрогнул, огляделся по сторонам и быстро пошел прочь.
На их бывшей темной и задушенной керосином кухне оказалась одна Блюма. Она всплеснула руками, покачала головой и вслух сама себе сказала: «Вос тутцах![81]»
Венька поздоровался и потянул теткину дверь. Никто не ответил. Он вошел в комнату — никого. Тогда он быстро засунул руку за печку, одним пальцем подхватил веревочку и вытащил маленький сверточек в бумаге. Он сунул его в карман, и в это время услыхал, как входит с террасы тетка через дверь в другой комнатушке, где лежала бабушка. Теперь Венька понял, что застрял надолго. Он доложил о том, как они живут, где он ночевал в городе и что там делал днем. Потом поговорил с бабушкой — но это было совсем недолго, потому что он, как примерный тимуровец, вызвался принести из сарая дров, а их еще пришлось поколоть, и приволок два ведра воды. От еды он наотрез отказался, хотя на самом-то деле не ел с утра…
— Передай папе, что я прошу его зайти… не забудь!
— Он уезжает, — сказал Венька.
— Так надо же зайти перед отъездом! Сколько можно ездить? Он совсем себя не бережет… не забудь… — бабушка сильно закашлялась, и тетка крикнула ей
— «Сейчас, сейчас, мама!» — это «мама» так странно было от нее слышать. Венька попрощался и обрадованно вырвался в кухню. Там уже было полно, и все сразу обернулись на открывшуюся дверь. В другой момент они бы начали его расспрашивать и давать советы — здесь всегда воспитывали коллективно. Но на этот раз Веньке повезло, видно, обсуждали, что-то очень важное. Он поздоровался и уже в сенцах услышал: «Вот, им жить в этой „мелухе“». Ясно, что про погром говорят, — подумал он и по дощечкам перешел через вечную лужу.
— Закуривай! — Встретил его за углом Генка и с шиком щелкнул крышкой портсигара. Венька не решался взять папиросу. — Бери! — Подвинул Генка поближе. — Венька нерешительно взял папиросу и держал ее в руках.
— Стибрил?
— Подарили, — возразил Генка беззлобно и покрутил портсигар.
— Подарили?
— Вот, закончу в этом году седьмой и на работу — не хочу больше жить с ними! — Он сложил ладонь лодочкой, чиркнул спичкой и пододвинул к Венькиному лицу. Венька прикурил, но не стал глотать дым.
— Куда?
— На автобазу. Пока слесарем, а потом за баранку и… заживем! Знаешь, сколько шофера зарабатывают! Вон Исер!
— Так он же в такси! — возразил Венька и затянулся. В голове все поплыло… стало противно во рту… — а кто тебя устроил?
— Исер… Лизка помогла… и отец его попросил… — В Венькиной голове еще больше зашумело и словно все спуталось.
— Я пошел, — сказал он, повернулся и пошел, сосредоточенно глядя под ноги, чтобы не упасть.
Зачем Генкин отец, Иван, живущий над Исером, когда был поддатым, орал на всюду округу: «Я изведу под корень эту проклятую нацию! Это жиды продали Россию!» Правда, драться с Исером он не решался — Малка звала своего мужа биндюжником. Он был плотным, квадратным с огромными руками и грубым лицом. Зачем, — думал Венька, — Исер устраивал на работу Генку, который еще недавно подпевал своему отцу… что он его, боится? Они же уезжают! Зачем? — Опять спрашивал он себя. Живут, что надо! Малка всегда с огромными кошелками возвращается, Исер в такси? Зачем они едут туда, в чужую страну. Там капитализм… что они там будут делать… и почему все врут… дома же никто не говорит про счастливое завтра — все наоборот вздыхают: что завтра будет?!
Он шел по подсыхающей земле с погасшей давно папиросой в опущенной руке. Дома даже другими словами разговаривают, чем в школе, чем в учебнике… у кого спросить?
У отца нельзя — он сразу скажет, что воевал за счастье и что брат погиб. Мама, наверное, знает, но не скажет. Нет, она про это не скажет… Эх, был бы сейчас дядя Сережа! Но Венька не забыл их разговор с отцом… «Триста двадцать пять боевых вылетов и живой!» Тогда они сильно выпили и говорили обо всем. Потом дядя Сережа положил ему ладонь на голову и сказал: «Только болтать не надо. Никому. — Он приложил палец к губам. — Ты же взрослый парень. Понимаешь.» И все боятся. Война кончилась, а все боятся. Даже в сортир теперь женщин провожают — бандиты их крадут, и с электрички домой боятся, и в кино — потому что там шпана, и от него прятались за еврейский язык, чтобы не болтнул где-то, о чем дома говорили… а он боится, чтобы не узнали, что снова встретился с ремеслухой… все чего-нибудь боятся… Отец уезжал через несколько дней, а они с мамой все продолжали ссорится. Венька, заслышав их раздраженные голоса, хотел потихоньку выскользнуть в сенцы и оттуда на улицу, но неожиданно услышал:
— Ты знаешь, что от него табаком пахнет? Ты ничего не знаешь. — Отец долго молчал и потом возразил:
— Я раньше начал. Мне тогда десяти не было.
— Тебе наплевать. Ты уезжаешь. А я остаюсь одна. Одна против улицы, которая его поглотит.
— Не сгущай!
— Мы потеряли уже одного сына. Я больше не могу так! Все уезжают!
— Кто, кто все?! — взорвался отец — Эта торговка Малка?
— Все! Мы останемся здесь одни на заклание! — она еле сдерживала слезы.
— Езжай! — сказал отец после долгого молчания. Езжай. Бери сына и езжай. Я никуда не поеду.
— Ты так говоришь, потому что знаешь, что это невозможно. Не посылают полсемьи, а скоро ворота закроют. Совсем и надолго…
— Что ты хочешь?
— Надо что-то делать… он… опять… встретился с ними… мне люди передали… помнишь, когда он сказал, что упал, помнишь… Дальше Венька слушать не стал — хорошего это не обещало. Он тихо выскользнул на улицу, пригнувшись, промелькнул под окнами и отправился к Шурке…
Как это могло произойти, что матери рассказали. Никого вокруг не было… или это просто он не видел. Разве он забыл, когда однажды вечером крикнули «караул», как погасли окна на всей улице. Никто не пришел бы помочь ему — все боятся. Тогда, правда, зачем тут жить, если все кругом боятся. И разве сам он, когда идет и чувствует, что его станут задирать, не боится? Нет, не драки, а что его назовут «жидовской мордой»? А Шурка ему говорил, что всегда ожидает, что его будут дразнить «рыжим»! Ну, и что? Он рыжий! Он — рыжий, а ты — жидовская морда!
Нет! К Шурке идти расхотелось. Вообще лучше никого не видеть. Он свернул на Просечную и побрел к Щербатому. Он шел и думал: интересно, а что я к Щербатому ходил, если меня искать станут, тоже доложат матери? Позднякову даже неудобно было назвать Нинкой в ее новеньком двуцветном с кокеткой платье с белым кружевным воротником, в новеньких черного лака туфельках с белыми носочками, а главное, часто поблескивавшими из-под длинного рукава продолговатыми часами на черном тоненьком ремешке. Она вся была, как новенькая, с гладко и туго натянутыми на голове волосами на пробор и двумя плотными косичками, стянутыми тоненькими ленточками. Шурка подарил ей коробочку из бересты, которую сам смастерил. Он положил в нее записную книжку в кожаных мягких корочках и удивительный карандаш с кнопкой-ластиком на конце. Стоило слегка надавить на этот ластик, и с другого конца появлялось тоненькое жало черного грифеля. Такого карандаша Венька никогда не видел. Сам он принес ей красивую в твердой ледериновой обложке книгу с золотыми тисненными на корешке буквами «Детство. Отрочество. Юность» и написал: «Дорогой Нине Поздняковой к дню рождения. Желаю тебе отличных успехов в учебе и поведении!» Буквы плясали и кланялись в разные стороны над проведенными углом двумя карандашными линиями. Но ошибок, конечно, не было!
Он подарил ей свою самую, наверное, любимую книгу. Особенно «Детство». И вся она со своим удивительно чистеньким, остреньким, как у ласточки носиком, с часто красневшими щеками и быстро двигавшимися губами, когда начинала тараторить, была похожа на ту трогательную девочку в шубке, вошедшую с мороза в комнату, в книге Толстого. Было удивительно: будто Толстой мог так угадать заранее, подсмотреть будущее и точно описать Нинку Позднякову! Но за столом, за который их сразу усадили, они не чувствовали ничего, кроме стеснения. Может быть, потому что тетка Поздняковой сразу задала такой тон.
— Валь, — дернула она сестру за рукав и сказала только ей, но чтобы всем слышно было, — глянь, какие у Нинки женихи!
— Ладно тебе! — Укорила ее Нинкина мама.
— Да, не! Ты глянь только! — Не успокаивалась та, — на любой вкус: хошь чернявый, хошь блондин с рыжиной! И всех национальностев, потому у нас дружба народов! — Она явно уже начала праздновать день рождения племянницы до прихода к ней.
— Ну, пошло-поехало, ты, Любка, всегда невпопад скажешь — возразила баба Дуся и толкнула тихонько сзади свою говорливую дочь. Ребята сидели, опустив голову, а Нинка уже приготовилась дать отпор по всем правилам своей любимой тетке.
— Что мать-то не пришла? — Чтобы перебить разговор, спросила Веньку Нинина мама, и он не задерживаясь и сам удивясь, почему так сказал, соврал:
— У нее дежурство как раз выпало. На самом деле, он просил маму, чтобы она не ходила, потому что знал, что без отца она не пойдет, а с отцом… Он даже не мог себе толком объяснить, почему он не хотел, чтобы мама пришла с отцом. У Нинки нет отца… у Шурки… и ему было как-то неловко, если не стыдно, что они придут целой семьей…
— Ты скажи ей — пусть в другой день, чтоб зашла… попроси… поговорить надо…
— Ладно. Спасибо! — пообещал Венька.
— Может, когда возвращаться с работы будет, по дороге. Я теперь все время в первую смену… я и провожу ее… теперь уже светло долго…
— Ну, ребятки, чего я принесла вам! — И баба Дуся поставила на стол огромную из темной глины миску — драники! Да с селедочкой! Ешьте на здоровье! Прости, Господи, грехи наши!
— Бабушка, это тоже грех? — Нинка кивнула на миску!
— Все грех, доченька!
— А как же добрые дела?
— А добрые дела только, чтоб грехи замаливать — всю жизнь во грехе живем, разве не видишь. С измальства начинаем. У маленьких — и грехи маленькие, а кто большой — и грешит много. А прощенье-то не купишь. Ну, полно — за твое здоровье, за твое здоровье — вон ты какая!
— Заневестилась! — Снова вспыхнула так долго молчавшая тетя Люба. Венька подумал, что сейчас Нинка по своему обыкновению выскажет ей все, как положено, но она проявила чудо выдержки и гостеприимства. — Бабушка ты нам спой… какую-нибудь старинную…
— Ну, какой там петь! — запротестовала баба Дуся.
— Пожалуйста, попросил молчавший до сих пор Шурка, и баба Дуся, серьезно посмотрев, ответила именно ему:
— Спою.
Она удобно уселась на стуле, долго оправляла широченный фартук, положила ладони на колени, чуть качнулась назад и закрыла глаза.
Куковала кукушечка в садочку, Приложила головку к листочку, Куковала, казала: Кто же мое гнездечко разорит?
Венька смотрел на ее лицо в мягких морщинах, покрытых светлым пушком, на чуть кивающую при пении голову и чувствовал, что весь, со всех сторон окружен этим ровным, чуть дрожащим звуком. Он так переживал всю печаль кукушечки, оттого что разорили ее гнездечко пастушки, так наливался безысходной тоской девушки, которой косу расплетали, что ничего больше не оставалось внутри, кроме этого. И, несмотря на то, что грустнее песни, может, он не слышал прежде никогда в жизни, каким-то подсознанием он понимал, что это именно ее ему так долго не хватало. Все в нем успокаивалось. Всякая душевная мелочь, как опилки ссыпалась, и оставалось только это — он еще не знал, что, и не мог понять, но чувствовал до слез, до комка в горле, до восторга.
Глава XVIПобег
Белобородка шел по улице, сам не понимая, почему сюда приехал и что собирается делать. Он дошел до Летнего. Взял у сторожа ключ, открыл свою комнату — в лицо пахнуло холодной сыростью, напитанной старым табачным запахом. Он провел пальцем по стулу и оставил диагональ на сидении, но не вытер его, а расправил полы пальто и сел.
Сегодня был «пустой день», он никого не ждал. Поэтому, когда в дверь постучали, и просунулась Венькина голова, он искренне удивился. Следом появился Шурка. Они пришли вместе, но не стали вместе заходить.
— Почему вы решили сегодня навестить храм Мельпомены? — Оба пожали плечами. Они и правда не знали, что сказать. Но когда постучала Веселова, а следом пришла Вера, Белобородка оглядел всех внимательно и очень серьезно спросил:
— Вы сговорились заранее, или я готов поверить в волшебную притягательную силу искусства… — Не дождавшись ответа, он вдруг протянул руку вперед и немного вверх, очень похоже на знакомый жест многочисленных статуй, и заговорил голосом, как бы идущим изнутри и издалека: «Ты не знаешь ли Давида Лейзера? — Все невольно обернулись, ища глазами, к кому он обратился. — Вероятно нет. Это старый, больной и глупый еврей, которого никто не знает, и даже твой Господин забыл о нем. Так говорит Давид Лейзер, и я не могу ему не верить: он глупый, но честный человек. Это его я выиграл сейчас в кости — Ты видел: шесть, восемь, двадцать. Однажды на берегу моря я встретил Давида Лейзера, когда он допрашивал волны, о чем жалуются они, и он мне понравился. Глупый, но честный человек, и если его хорошенько просмолить и зажечь, то выйдет недурной факел для моего праздника…»
Все сидели, замерев, потрясенные. Венька догадался, что это кусок из какой-то пьесы. Он представлял себе Мельника, стоящего на берегу и допрашивающего волны. Шурка понурил голову и при слове «зажечь» вздрогнул и отшатнулся. Вера подалась вперед, и губы ее невольно повторяли окончания слов, когда она могла их предугадать, а на лице Веселовой было просто написано крупными буквами: «Ой, мамочки!» Белобородка спокойно закурил, и, явно обращаясь к двери, или тому, кто стоял за ней, тихо сказал:
— И не бойтесь, не бойтесь, что искусство может что-то в жизни переделать…
Но ничто не сравнится с наслаждением им. — Он говорил это, сожалея, что тот, невидимый, не понимает, и явно не веря, что поймет. — У нас больше не будет театра, — сказал он и посмотрел на всех, и жестом остановил возражения, — но… я думаю, что вы не посетуете на время… вам еще достанутся новые роли…
Больше никто его не видел после того вечера. Словно оборвалась дорога в горах. Они шли, шли, поднимаясь вверх. Может быть, шли к вершине или перевалу, чтобы увидеть оттуда новые долины, и они уже стали появляться перед их взором, но… неожиданно дорога оборвалась. Перед ними зияла пропасть, и они растерялись: дорога назад потерялась в камнепаде, дороги вперед не было.
Венька не спал всю ночь. Он чувствовал какую-то непонятную ему связь между тем, что закрыли их кружок и пожаром синагоги во время погрома. Между тем, что он перестал дома натыкаться на еврейские газеты и этими странными словами Белобородки о том, что им достанутся новые роли. Разве он думал, что они все станут артистами? Он о других ролях говорил. Это все было одним запутанным клубком, из которого торчали ниточки-вопросы. Эти неудобные вопросы никак не забывались и не прятались, а своими закорючками непрерывно цепляли то с одного, то с другого бока, и поэтому получалось, что идешь, как пьяный, шарахаясь из стороны в сторону. Даже то, что Генка сказал, было оттуда же. Отчего он так переменился, Генка? Может, конечно, и ему Лизка сказала, что ей вырваться надо, и он просто повторил ее слова, понятно, почему повторил… но похоже, что ему и правда — уже никак со своим отцом… а тоже паспорт получать вот-вот…
Вопросы эти так донимали Веньку, что он не знал, куда деться. На уроках ему перестали говорить «не крутись», или «Марголин, повернись лицом к доске!» В этой школе его никто не называл по имени и никто не обращал на него особого внимания. Но в дневнике, на полях регулярно писали: «вертится на уроках», «нет усидчивости и прилежания», «невнимателен на уроке математики» и еще много интересного в том же духе. Эти надписи змеились сверху вниз, свивались спиралями, как свисающий с елки серпантин, перпендикулярно строчкам, на которых значились дни недели, названия уроков, и в графе оценки редко-редко встречалось 4 — в основном, почти во всех этих клеточках стояло 5 за разными подписями учителей.
Венька переменился. Это заметили все. Он, присутствуя, отсутствовал на уроках. Сидел, смотрел в окно и думал о своем: он решал задачку со столькими известными, что ответ получался слишком многозначным, а, значит, — неправильным. Венька не знал настоящего ответа. Это так мучило его, что он затих, придавленный своей беспомощностью. Когда он понял, что самому ему не справиться, стал искать, у кого спросить, с кем посоветоваться. Но из всего его окружения, только два человека было, кому он доверял безгранично: мама… и Эсфирь. Венька был уверен, что они знали ответ, но… мама… маму спросить проще всего… и труднее… она наверняка испугается этих вопросов. Венька даже не знал, почему он так решил, но у него была внутренняя уверенность, что это так, а если так — ее нельзя спрашивать. Она все время плачет потихоньку и нервничает. Эсфирь? Нет. Ее тоже не спросишь. Если бы он сидел в классе, а она ходила по рядам, можно было подойти на перемене и спросить. Нет. Лучше утром будто невзначай встретить ее у пустыря и по дороге спросить… если она захочет ответить правду. Он уже привык к тому, что на некоторые вопросы взрослые отвечают очень… очень… Ну, как очень? Так, чтобы если я проболтаюсь, это бы ничего не значило… Он знал, что нельзя никому рассказывать, о чем говорят дома. И тогда вдруг опять всплыла в памяти та встреча отца с дядей Сережей, и то, как он погладил его по голове и твердо сказал, что болтать не надо, что он ведь уже взрослый парень. Вот! Вот, кто скажет правду и не боится, что он потом проболтается. Венька понял, что один ответ он нашел — единственный, кто скажет ему, в чем тут дело — дядя Сережа. И, значит, надо его непременно увидеть!
Теперь эта мысль стала главной — и это же стало главной его тайной. Ответы, которые он хотел получить, знали многие. Он это чувствовал по недомолвкам на кухне у тетки, по разговором родителей до отъезда отца, по разговорам Эсфири, Фейгина, Мельника… по событиям, происходящим вроде на глазах и непонятным… Но был только один человек, который скажет правду. Не побоится. Недаром он Герой. Значит, такой характер. Герой — это характер! Еще одно открытие, которое Венька сделал за это последнее удивительное время. Самолеты у всех одинаковые, но одни, летая на них, стали героями, а другие нет, а третьи погибли… больше всего погибли… зря что-ли дядя Сережа говорил, что Героя ему дали за то, что он сделал триста двадцать пять боевых вылетов и остался жив, и неважно вовсе, сколько он сбил самолетов! Немцы совсем не идиоты из кино. Они здорово летали, по его рассказам… Дядя Сережа. Увидеть дядю Сережу.
Дожидаться его очередного неожиданно приезда было совершенно невмоготу — обычно он приезжал на Новый Год. Значит… ну, конечно! Надо ехать к нему. И тут возникало много новых вопросов и задач: на какие шиши, когда, как сказать маме и т. д. Но это уже были вопросы, которые Венька мог осилить.
Он принялся за подготовку «к операции»!
План его был простой и, надо сказать, верный. Главное: забраться как можно дальше на север. А там, если даже и поймают, называть фамилию дяди Сережи. Не может быть, чтобы не знали летчика Героя Советского Союза, который служит в полярной авиации. Позвонят, куда надо, и его отправят к дяде Сереже. «Все гениальное — просто» — повторял Венька. Конечно, он был прав. Самолет — это недоступно. Ехать в ящике под вагоном глупо — далеко не уедешь. Пешком — отпадает… по билету в общем вагоне, где народу, как в военной теплушке — это он хорошо помнил, — военную теплушку, которую бомбили. Так. Значит надо, хоть немного денег, чтобы в вагон попасть, а там… Немного денег. Вот это была задача. Продать нечего. Воровать не умею и не буду. Заработать? Можно, но долго. Пойдешь колоть дрова — решат, что тимуровец, и не заплатят, а просить не станешь… Взять взаймы? У кого? Он долго ломал голову. Дали бы, конечно, и Лизка, и Нинка бы попросила у бабы Дуси, но это все ненадежно. Как только его не станет, они проболтаются, что дали денег… Щербатый!
И Венька отправился к Леснику.
Глава XVIIВчера
Сейчас Венька видел и слышал маленький мир с высоты, совершенно уверенный, что с ним это уже однажды было — все, что, происходит. Он мучительно пытался сообразить, где, когда… и ответ приходил постепенно, по мере его погружения в этот битком набитый вагон, где его устроили добрые люди на душной тесной третьей полке за мешками, тюками постели и огромной корзиной неизвестно с чем, из которой пахло пряным, как от чуть подвяленной ботвы репы. Сквозь щели между этим добром Веньке видна была бабка с толстым слоем платков на голове и несколькими на плечах. Одноногий инвалид на деревяшке — Герой Гражданской, как он сам о себе говорил в чрезвычайных обстоятельствах, например, толстой с красным лицом проводнице, когда та стала выяснять, почему он не пускает женщину в «свое купе». Это вообще звучало непонятно — купе в общем вагоне, в который все вломились в течение одной минуты и сразу оккупировали все места. «Я — Герой Гражданской! — провозгласил он, — и имею полное право занять лучшие места для своей сожительницы и ее матери!» Он топнул деревяшкой, и проводница отступила, махнув рукой. «Видите, какие люди, о Господи, — вздохнула она, и кивнула кому-то, видимо, жаловавшемуся. — Пойдем искать дальше». Сожительница, вторая женщина, была на вид старше матери, может, потому, что оказалась совсем беззубой и с серым плоским лицом очень больного человека. Она молчала все время и только, шумно втянув воздух, вздыхала. Через десять минут, когда поезд еще не тронулся, дед уже занял пост коменданта, разрешил еще приютиться рядом молодой женщине с маленькой девочкой. Можно было только догадаться, что это девочка по длинным, совершенно золотым волосам, выбивавшимся из какого-то пакета, в котором она пребывала. Потом дед стал устраивать вещи, встал одной ногой на нижнюю полку, заглянул между тюков и прошипел: «А ты лежи и не высовывайся, как в окопе…» Он соскочил, стукнув деревяшкой в пол, будто поставил точку — так, мол, тому и быть, а по-другому — никогда. Конечно, это уже было когда-то, понял Венька. Точно — ровно полжизни назад, в сорок первом. Только там была теплушка с нарами, а не такой шикарный вагон. И такая же старуха с дочерью, и тетя Варя с Настей в узелке, откуда торчали две косички и два глаза. Там не было «купе», но был старший по вагону, и все почему-то его слушались, хотя он не кричал, не топал деревяшкой — у него были нормальные ноги, и не говорил он, что герой, а всех называл «дети» — и взрослых женщин, и старух, и детей, и даже двух стариков. Оттуда, оттуда это незаметно переползло опять в его жизнь. И вовсе не полжизни назад это было, а только вчера. Стук колес. Морозный воздух в щели. Вой немецких самолетов над крышей. Вздрагивающий, как от испуга, вагон, крики «тревога» и «отбой», испуганные глаза, вопли, ругань снаружи и самый сладкий звук: постукивание молотка обходчика по буксам — значит, опять поехали. Состав вздрагивал, грохали сцепки, сипло свистел паровоз и облегченно шипел: «Черт возьми! Черт возьми!» «Веник, — донесся снизу голос деда, — на, пожуй!» — Венька протиснул между барахлом руку и почувствовал на ладони кусок хлеба. Суровый Герой Гражданской оказался на удивление сердобольным и, если бы не он, ни за что не попасть бы Веньке в вагон. Но, видно, сжалился дед, заглянув в угольно черные Венькины глаза, и так зыкнул на проводницу, что та махнула рукой. Да и не сдержать ей было напиравшую сзади толпу. Так вот повезло! Состав тащился медленно. Венька задыхался от духоты и сквозь дрему слышал бесконечный разговор. Было впечатление, что это едет одна семья, и обсуждает старые свои проблемы, Все у всех похоже, как старые галоши на валенках. Жить негде — у кого немцы сожгли, у кого свои отобрали, и денег нет, и едут люди искать места, где легче кусок заработать — кто к родным, кто на новое место в надежде, что там лучше… от всех этих нудных тоскливых вполголоса разговоров духота казалась еще плотнее и безжалостней. Венька раздвинул тюки и высунул голову.
«Небось, упарился, — сказала бабка, — Слязай!» Молодая женщина подвинула на лавке свой конверт с торчащими глазами и рукой пригласила Веньку: «А ты же чей?» «Я так понимаю, — начал дед и оглянулся, — в бега подался. Не одобряю — но не препятствую… — он помолчал. — Потому сам так же начинал…» Венькина легенда была проста, и врал он так, что уже сам в это верил, тем более, что ничего необычного не было в его рассказе. Пробирается он на север не потому, что там жить легче, а потому что работает там его дядя и определит его в ремесленное при заводе. А матери одной с троими не справиться. Но денег у него на всю дорогу нет, и поэтому он опасается, что застрянет в пути, если не помогут. Выглядел он вполне подходяще к этому рассказу в вылинявшем и протертом зимнем пальто с остатками шерсти — островками на вытертом воротнике. Рукава кончались чуть пониже локтя, а из четырех пуговиц спереди только две были похожи… зато на боку Веньки красовалась подаренная отцом планшетка с картой страны в желтоватом целлулоидном окне, а еще его сопровождал тощий «сидор», одетый на обе руки и упиравшийся сзади в хлястик пальто. Тысячи мальчишек вокруг были похожи на него, или он на них и даже лицом, почерневшим от паровозной копоти и вагонной пыли…
Столь подробно невозможно представить себе, что творилось у Веньки внутри, потому что мысли прыгали, то опережая поезд и предвидя поиск дяди Сережи и встречу, то возвращаясь назад домой, к матери, нашедшей его записку с просьбой не волноваться — такую, как всегда и все пишут в подобных обстоятельствах. А иногда его память приоткрывала вдруг не только забытые, но мельком виденные картины той теплушки и всего, что вокруг нее творилось — воспоминания, независимо от его желания, жившие в нем, и время от времени по малейшему поводу, возникающие и подавляющие все остальные чувства. Он плыл теперь по течению жизни, как катил по рельсам поезд, стучали колеса на стыках, протестовали сцепки на остановках, ругались люди с проводницей, и та коротко и просто отвечала: «Вагон полный. Местов нет.» И прошлое с каждым часом отдалялось и отдалялось, будто не с ним все это было, а что было, казалось незначительным и пустым, когда видишь, как тысячи людей вокруг тебя и ты сам сдвинулись с места, чтобы найти новое, где будет лучше. Пьяный на платформе размахивал снятым сапогом по кругу и орал, прервав Венькины размышления: «Я воевал? Воевал!.. А теперя имею право…» Непонятно было, каких он прав добивался. Вагон остановился как раз против того места, где бурлил этот человек: «Я за Сталина кровь проливал! А скажет он, что опять идти, и пойду — вот погоди! Гитлер их не добил… а Сталин даст приказ, и мы их враз порешим…» Он громко запел «Артиллеристы, Сталин дал приказ!» А Венька соображал, кого это надо порешить — и путем несложных вычислений понял, что именно его! И мысли его свернули на другой лад, и он с удивлением вдруг понял, что всегда ожидает такой или подобной тирады. Что так кричал ремесленник, что это же было на заборе напротив синагоги, и что теперь перед окном орет этот пьяный — что вот это и есть «Государственная политика», и то, что он, Венька, помнит теперь об этом всегда-тоже государственная политика. И еще он вдруг захотел поскорее доехать, но уже не к дяде Сереже, а, побывав у него, назад — домой — пока единственному известному ему месту на земле, где можно об этом не думать.
Глава XVIIIЦель
Милиционер тупо смотрел на Веньку и слушал, а сказать ему больше было нечего. Но милиционер ждал, и Венька начал с самого начала свою легенду. Наконец, милиционеру слушать надоело, он сдвинул шапку со звездой на затылок, медленно опустил на стол ладонь с растопыренными пальцами и лениво спросил кого-то за перегородкой:
— Иван, що с им делать?
— Велено сдавать в комиссию. — Милиционер ждал, но за перегородкой молчали.
— Подывысь, може, не врет!
— А нам то что, — безразлично откликнулся Иван, — кончай, в леспромхоз ехать надо.
— Так, — задумался милиционер… — чего ты до мене пристал… сам не пойму… сделаем так… — он надолго задумался, потом встал и решительно сказал: — Пошли. Росту в нем было метра два, не меньше. Голова совершенно круглая, и ушанка на ней казалась прилипшим листочком. Он не обернулся и в проеме двери бросил напарнику: «Иван, ты жди, я сейчас». Они вышли на улицу пересекли площадь, двинулись между шеренг желтых бараков по дощечкам и камням, форсируя огромные лужи. Милиционер молчал и шел, не оборачиваясь. У Веньки мелькнула мысль — юркнуть между двух бараков за висящие на веревке полотнища простынь и… — вот дальше ничего не складывалось. Он ясно понимал, что здесь, на этой маленькой станции его снова поймают, и тогда… — дальше придумывать не хотелось, что тогда с ним будет.
Они подошли к последнему бараку. Милиционер стукнул в стекло и ждал. Отодвинулась занавеска, в окне появилась голова молодой женщины. Милиционер мягко сказал:
— «Дывись! Покорми его, а я проверю, как он врал, и что с ним делать. А пока посторожи». — Он подтолкнул Веньку в спину к двери, повернулся и пошел обратно. Венька посмотрел на его широченную спину, плечи качались вверх вниз, так можно было сделать только специально, но милиционер просто шел и не оглядывался по более важным делам. Веньке вдруг стало стыдно. Может быть, потому что его не ругали, не грозили ничем, а все старались помочь — ему стало стыдно. Правда, он не знал, отчего и почему… он понурился и шагнул в дверь.
Так вкусно он не ел давно. Может, только баба Дуся так кормила. Он уже с трудом держал открытыми глаза. Все путалось. И опять было душно и жарко. Он чувствовал, что засыпает и одновременно ему вроде что-то снилось — он попал в какой-то фантастический мир, где сразу существовало сейчас и никогда, т. е. сон. Он чувствовал, как хозяйка вынула ложку у него из руки, подхватила подмышки и легко приподняла, а потом помогла добрести до стоящего у стены топчана и усадила на него. И единственное, что он различил, было: «Поспи маленько!»
Венька спал крепко, так крепко, что ему даже ничего не снилось. Он не знал, какой переполох наделал на этой станции в милиции. Они уж и не рады были, что сняли его с поезда, поверив этому бдительному гражданину в гимнастерке. Правда, они записали его фамилию и место проживания, как положено, и с ним еще разберутся, но теперь дело было совсем в другом. Если пацан говорил правду, то могло им крепко нагореть от начальства — стоило только этому знаменитому в их краях человеку пальцем шевельнуть. Поэтому, никому ничего не говоря и не оформляя документы, Василий забрал Веньку к себе, чтобы в случае скандала, перевернуть все вверх ногами и только выиграть. А впрочем, мальчишка ему действительно понравился. Не раз уж он приводил к себе домой и снятых с поезда, и выловленных бездомных, Наталья его отмывала их, кормила, а потом они отправлялись к Батищевой, и та знала, что с ними делать — детские дома были переполнены… Детей им Бог не дал. Восьмой год они жили на этой затерянной станции, и оба мечтали, что Бог взамен пошлет им какого-нибудь хлопца, чтобы сразу душа прикипела. Вот и приводит Василь домой ребят, а Наталья ворчит потихоньку, делает вид, что сердится, и исподволь приглядывается и примеривает, как оно будет, если паренек у них останется. Пока мужу все сходило с рук, хотя он знал, что Иван докладывает Онищенко, что он водит задержанных к себе домой. Но начальник был его земляком и делал вид, что выговаривает подчиненному за нарушение режима, а на самом деле не обращал внимания. Он не очень опасался бдительного Ивана, потому что и над ним был его земляк. Конечно, нельзя входить в контакт с задержанными, а если поглядеть на этих задержанных, то только душа болит… Ничего этого Венька не знал. И пока он спал, Василь наводил справки и думал, как лучше поступить, чтобы не влипнуть в историю. Если парнишка не врет (поди знай), то можно и в качестве сопровождающего отправиться дальше — тут недалеко, и доставить его прямо в руки адресата. А как быть уверенным? Вдруг он просто узнал фамилию знаменитого человека и на ней спекулирует-тогда не то что погон лишишься, а… дальше он даже думать не хотел. «Обратишься к нему, что его племянник ищет, а тот и слыхом не слыхивал про такого родственничка!.. Вот влип! Чего меня в этот раз потянуло, — соображал он, — отправить его к Батищевой и все. Сказать, что вчера поздно было, и не нашел ее… А если он правду говорит? Вот вражина! Хоть бы себя назвал… упорный хлопец…» Если бы не Иван, Василь отпустил бы парня и даже бы ему пятерку дал на дорогу. Если парень правду говорит, то не забудет его назвать, когда найдет своего дядю и станет ему рассказывать, как добирался. Ну, а если соврал — Бог с ней, с пятеркой. Но Иван ведь доложит обязательно, а тут уж подставляй спину! И как всегда, в, казалось бы, безвыходной ситуации Василь решил все рассказать Наталье. Она всегда давала ему дельные советы… В момент обсуждения Венька проснулся. Было темно. Он долго соображал, где находится, и чьи это голоса. А когда сообразил, не шевелясь, стал прислушиваться к разговору и понял, что если сможет хоть как-то убедить, что говорит правду — все обойдется для него и тут, и по возвращении домой. Если же не докажет, непонятно, когда вообще вернется. Надо называть свою настоящую фамилию (пока что он никакой не назвал), начнут проверять — запрос, допрос… ему даже не по себе стало, и он, как часто с ним бывало, неожиданно для себя сказал в темноту по направлению к голосам: «Я не вру. Мне врать нельзя!» Последнее звучало совсем нелепо, но настолько неожиданно, что оказалось убедительнее его утверждения, что не врет.
— Почему? — так же неожиданно спросил Василь, будто это было нормально, что среди ночи чужой мальчишка в его доме подслушал его разговор с женой и так вот запросто встрял в него.
— Глянь — не спит! — Удивилась одновременно Наталья.
— Клятву дал! — не нашелся, что больше сказать Венька. Когда Володя погиб, я клятву дал не врать и отомстить.
— Это кто?
— Брат… — Все замолчали надолго. Венька пытался разглядеть хоть что-нибудь, но безуспешно. Он только понял, что лежит одетым, как был… и ему очень захотелось оказаться в своей кровати дома и крепко потянуться, перевернуться лицом вниз в подушку и тут же заснуть.
— Ладно, — сказал Василь после молчания, — завтра пойдем на узел. Если соврал, сдам в колонию. Сам отвезу, никому звонить не буду. Там быстро перевоспитают. Они умеют. — Он говорил без всякого нажима, но так, что по-другому быть не может и не должно. Соврал — плати, и все! Они еще о чем-то быстро-быстро говорили по-украински — Венька ничего не мог понять и незаметно для себя перестал слышать голоса. Он снова заснул и спал крепко. Узел оказался небольшим двухэтажным бараком с зарешеченными окнами. Василь оставил Веньку у входа и сказал: «Жди! Бежать не советую-тогда получишь на всю железку.» Он скрылся за дверью, а Венька прислонился к стене у входа и пытался что-нибудь разглядеть в сером морозном сумраке. Тут весна только подступала — ее еще ждали. Вскоре дверь скрипнула, милиционер поманил Веньку жестом, положил ему огромную ладонь на плечо, сжал его легонько и пояснил: «Я вызвал, кого ты просил, послушаем, что ты ему скажешь, а там видно будет.» И он ввел Веньку в комнату с глухой перегородкой, на столе стоял черный телефонный аппарат без диска, в открытое окошечко, похожее на кассу в их Зимнем, с любопытством высунулась лохматая голова молодого человека и отрапортовала:
— Готово, товарищ старшина!
— Спасибо, — отозвался Василь, надавил рукой на Венькино плечо, и тот опустился на стул. — Бери трубку! — Венька ухватил трубку и держал ее двумя руками. В трубке что-то шуршало, щелкало и падали в этом шорохе отдельные слова и короткие фразы, будто птицы мелькали перед окном бегущего поезда. Потом раздался далекий-далекий голос:
— На связи!
— Товарищ Баллай, — оглушительно закричала трубка, — сейчас с вами говорить будут! — Голова мгновенно показалась в окошечке, радист дал отмашку рукой, Василь слегка подтолкнул Веньку в спину, тот поднял на него глаза и пересохшими губами прошелестел:
— Дядя Сережа!
— Что? Кто говорит? — донеслось из трубки.
— Громче! — Скомандовали одновременно Василь и рыжий радист. Венька втянул воздух и отчаянно закричал:
— Дядя Сережа, это я Венька! — Громкоговорящая связь мгновенно выдала на всю комнату сквозь щелчки и завывания:
— Венька? Как… — Он видимо хотел спросить «какой», но сообразил на полслове и тоже закричал, — Венька Марголин, Венька?
— Да! — Заорал Венька так, что радист покачал головой:
— Во орет! Обрадовался! — Объявил радист.
— Нэ брэшет! — пояснил ему удовлетворенно Василь. — Говори, говори, — одобрил он Веньку. Тот посмотрел на них глазами, полными слез, и закричал дальше: Я в милиции, в узле, в Песцовом…
— Ничего не понимаю! В какой милиции? Кто старший? — Спросил он командирским голосом. Василь мягко отнял у Веньки трубку и отрапортовал:
— Товарищ капитан, — докладает старшина Опанасенко, — мальчишку сняли с поезда в Песцовом, он доложил, что добирается к дяде, к Вам то есть. — это проверка! Какие будут распоряжения? Доставить по месту?!
— Доставить, конечно, доставить! Спасибо старшина! До связи! — В трубке щелкнуло, высунулась голова радиста и объявила:
— Все! Хорошенького помаленьку!
— Бывай, Петров! Спасибо за службу! — Рыжий высунулся из окошка:
— С вас причитается!
— Спасибо, дядя. — Сказал Венька.
— Бывай! Слава Богу, один нашелся…
— Что не сбрехнул, то — хорошо, — размышлял вслух Василь, — а что мать там с ума сходит — плохо.
— Я ее записку написал, — отпарировал Венька.
— Записку, — ехидно подтвердил милиционер.
— Подробную, — добавил Венька.
— Подробную! Ишь ты!.. — Дальше они шли молча
Глава XIXВ конце концов
Венька дважды постучал — никто не откликался, тогда он толкнул дверь, и они с Натальей вошли в небольшие темные сени и оттуда уже без стука открыли дверь в комнату. Посредине ее стояла девочка — в одной руке кукла, в другой шлемофон.
— Ты кто? — Спросила она.
— Ленка! — Венька шагнул к ней. И вдруг девочка, узнав его, бросилась навстречу и обняла, ничего не выпуская из рук.
— А папка спит! Я его разбужу сейчас!
— Не надо, — запротестовала Наталья, стоявшая сзади, — Мы сами. — Она огляделась, скинула пальто, взяла свое и Венькино, повернулась к вешалке, а оттуда уже вернулась с веником в руках, и работа закипела. Веньке, конечно, повезло — так получилось, что его интересы пересеклись со стремлением милиционера Опанасенко вырваться из Песцового. Он чувствовал, как Иван следит за каждым его шагом, а потом бежит к начальнику. То ли его раздражало человеческое отношение к окружающим, то ли он завидовал тому, что Василю «везло» в делах — он капал и капал. Чем это может кончиться, Василь знал слишком хорошо. Баллай был начальником эскадрильи, и он мог помочь перевестись, а уж если попасть к нему самому — разве можно упустить такой случай. И сообразительный старшина дал Веньке в провожатые свою жену, а самого Веньку попросил замолвить за него словечко — он, мол, «парень самостоятельный, если две тыщи километров отмахал сам по себе». Венька, конечно, пообещал и не забыл об этом.
Вечером, когда они впятером сидели за столом, разговор шел о жизни. Женщины, непонятно чем похожие друг на друга, сразу нашли общий язык. Тетя Маша (так называл Венька новую жену дяди Сережи) тоже была с Украины, и так же мягко говорила, как Наталья, что ему очень нравилось. Они не жаловались, а обсуждали и даже мечтательные фразы проскальзывали в их разговоре… Венька с Леной болтали ногами под столом, и Венька, поддерживая эту игру, по-взрослому снисходительно усмехался. Дядя Сережа молчал. Держал круглый тонкий стакан с тремя красными ободками по верхнему краю в кулаке и отхлебывал крепко заваренный чай крошечными глотками. Наверное, у него сегодня был выходной. Телефон на стене поразил Веньку — он даже представить не мог себе — домашний телефон. Но когда тот в первый раз зазвонил, и дядя Сережа командирским своим голосом отдал какие-то распоряжения, называя собеседника в трубке по фамилии — Никонов, Венька понял, что иначе — нельзя. Ему стало спокойно и хорошо — он был дома… но как ни рассеянно слушал он разговоры за столом, вовремя вставил фразу, что старшина Опанасенко очень ему помог, а то попал бы он в руки Батищевой! И еще, что старшина Опнасенко про него говорил, что он замечательный летчик, и тут его все вокруг очень уважают.
— Ты бы, дядь Сереж, взял его к себе служить — он хороший милиционер!
— Хороший милиционер! — повторил дядя Сережа и рассмеялся! — Хорошо звучит! Поговорить им удалось только через день. Весь следующий, после приезда гостя, летчик пропадал на аэродроме. Вечером он пришел поздно, шумно мылся и жаловался, что попал ему такой остолоп Никонов, которому поручить ничего нельзя. Венька чувствовал покой и счастье. Радиограмму маме они отправили сразу, как только проснулся дядя Сережа — в первый день, в первый час. Отправили прямо отсюда из дома по телефону. А сегодня он целый день играл с Ленкой — она задавала такие вопросы, что Венька даже не представлял, как на них можно ответить, и восхищенно говорил тете Маше:
— Она такая умная!
— Очень! — соглашалась тетя Маша и каждый раз в подтверждение рассказывала какую-нибудь забавную историю.
«Вот теперь и время поговорить есть. — Сказал дядя Сережа. — Не просто же посмотреть на меня ты приехал… или по Ленке соскучился? — Он усмехнулся. — Я когда постарше тебя самую малость был, знаешь в кого влюблен был? — Вопрос повис в воздухе. Венька напряженно всматривался в лицо дяди Сережи… — В твою маму! — Венька даже отшатнулся от неожиданности! — Да, да… она нас учила, а тебя еще на свете не было, и отец твой только на подступах был — ухаживал за Цилей! Так красиво ухаживал, а я сходил с ума от ревности и думал, что убью его. А потом… знаешь, мне казалось, что я никогда никого не смогу полюбить больше… Твой отец меня спас дважды: один раз от смерти, второй — от большой глупости… считай, тоже от смерти… вот так… ну, это для зачина… а теперь ты давай… что наболело… накинь-ка мою форменку, пойдем в сенцы, я подымлю…»
Здесь Веньке было проще. Дядя Сережа не смотрел на него. В полумраке светилась его папироса. Форменка уютно окутывала все тело — даже ноги ниже колен, и он начал рассказывать, сбивчиво и не стесняясь, не дожидаясь ответов на свои вопросы: зачем, почему, как, что делать… Обо всем на свете. Теперь ему просто было рассказать про Эсфирь, словно дядя Сережа заранее облегчил ему дорогу к этому своим неожиданным признанием. Он рассказал ему о Лизке, о драке в овраге, о погроме и о новой встрече с ремесленниками, о том, что все всего боятся, а евреи хотят уехать, и что все их ненавидят, о том, что он слышал по «вражескому голосу» у Шурки Соломина, и еще о том, что не с кем поговорить, и почему он сюда к нему прибежал… И еще Венька добавил, что ему тут нравится, и нельзя ли ему пожить немножко… Венька говорил долго, сбивчиво, даже рассказал про Белобородку про то, как учил его каркать со смыслом их руководитель, и про то, что их кружок закрыли… он уже не разделял главное и второстепенное. Он «вываливал все». Похоже было, что в нем не осталось больше места для нового — новых впечатлений, мыслей, решений, даже для новых желаний, и ему надо было непременно освободиться от старого груза — иначе невозможно жить. Венька не ошибся в своем выборе — дядя Сережа не перебивал, не поучал его и реагировал, как все Венькины ровесники, просто и открыто. Он слушал внимательно и отвлекался только, чтобы закурить новую папиросу. Когда рассказ кончился, они долго молчали. Казалось, взрослый забыл о мальчишке, о том, с какой надеждой он ждет его слова. Потом он повернулся к Веньке, взял его за плечи двумя руками и присел на корточки. Их лица оказались близко друг против друга глаза в глаза. В темноте не было видно их выражение, но крепко сжав плечи мальчишки, взрослый сказал тихо и очень напряженно:
— Я не знаю. Ты же не затем пол России отмахал, чтобы я врал тебе. Нет у меня ответа на этот вопрос… — Он молчал долго, не меняя позы. Потом добавил. — Ни у кого нет. Давно. Мы ему на фронте ответ дали, а он, гад, оказывается в тылу вылез…
— А как же… — начал было Венька. Он не верил, не верил! Не потому, что дядя Сережа врет, а потому — что не мог… как тогда жить ему — Веньке, жидовской морде, в этом страхе и политике…
— Так и жить! — угадал его мысли дядя Сережа и со вздохом выпрямился. Уже другим голосом он добавил. — Послушай!
— У нас в полку, в соседней эскадрилье татарин служил. Маленький, кривоногий, глаза раскосые… июня сорок первого училище летное закончил и прямо в полк — лейтенантик новоиспеченный. Пришел к командиру, доложил о прибытии-тот посмотрел на него, и не понравился ему татарин. Тогда вообще вдруг такое недоверие к татарам — вроде они фашистам помогали, боялись предательства с их стороны. Газеты писали, слухи всякие… Ну, и командир говорит ему: «Я тебя в другую часть отправлю! Не нужен ты мне!» — А тот ни в какую — война, мол, не время искать место — тут воевать буду. Командир вызвал начпомтеха. Спрашивает, починили тот самолет, что списать хотели? Тот отвечает, что ремонт закончен. Тогда приказал он дать этому малому самолет починенный. Не придерешься — а на самом деле — одно название — латка на латке, старье на слом-только на тот свет на нем лететь, а не в бой. А этот лейтенантик, как ни в чем ни бывало, глазом не моргнул, говорит: «Спасибо»! И все. Первый бой — он наравне со всеми, второй — а самолет еле живой. Но выдержка у него оказалась железная. Прошло время — получили новые машины — всем дали, а ему шиш! Мы то все видим, внутренне возмущаемся, а молчим… приказ — есть приказ!
Прошло еще время, и он на своем инвалиде «мессера» завалил — чудо! Механик на него молился, крестил его потихоньку в спину, когда тот в кабину забирался. Летал он здорово — словно в воздухе родился — это все видели. Мы назад к Кавказу пятимся, а он свой счет ведет, звезды на фюзеляж сажает… раздолбали его машину, еле он до дома дотянул, пришлось командиру ему другую дать, новую. Потом командир сменился, потом уж на запад война пошла… Одну звезду ему на грудь, потом вторую, и, заметь, за всю войну — ни одного госпиталя, а под ним три машины сгорело…
Где тот полковник, что его не принял, не знаю… а он за всех татар, за весь народ доказывал… не сладко ему было… дружили мы с ним… все его любили — никогда он не выпячивался, а что прикажут — будто всегда рад… не знаю, понял ли ты меня… — Они опять долго молчали. Потом летчик добавил… иногда по одному человеку о целой стране судят… хотя не всегда это верно выходит…
— А теперь он летает?
— Куда ж ему деваться?! Он как все мы, ничего не умеет больше… летает… других летать учит.
— А как его зовут?
— Зовут? — Переспросил дядя Сережа… — Зачем тебе? Пусть он для тебя будет легендой… не все называть своими имена надо… ты ведь большой уже, Венька… Меньше знаешь, меньше сболтнешь… татар до сих пор в подозрении держат… вот как, брат!.. — Наверное, было уже очень поздно, когда он притянул к себе Веньку и продолжил:
— Знаешь, то, что ты приехал, замечательно, только маму одну нельзя оставлять надолго — она же одна там, а ты мужчина. На отца не обижайся — он мужик настоящий, ты еще поймешь его, вот чуть повзрослеешь. А на мелкие вопросы, если я тебе отвечу — это будут мои ответы, а ты свои найти должен. Для того и жизнь дана, чтобы самому на все вопросы ответить… только ты на нее не обижайся, на жизнь, а то неудачником станешь… погоди еще денек… а там у нас транспорт пойдет в центр — вот и прокатишься! Не боишься летать-то? Эх, Венька, заживем мы еще, я верю! Или зря столько жертв было?! Заживем! Мы ж еще молодые, а?
В дорогу Венька получил мешок подарков — правда, он не знал, что в него положили. Дядя Сережа сказал пилоту: «Смирнов, доставишь парня по адресу и это прихвати,» — и протянул ему тяжеленный брезентовый мешок. Венька видел в круглый иллюминатор, как побежала назад земля, фигурки стремительно, как в ускоренном кино, исчезли, потом постройки аэродрома, деревья, потом все это мелькнуло внизу, моторы взревели, самолет заложил вираж, прошел полкруга и стал набирать высоту. Тогда будто все успокоилось, по-северному неторопливо поплыло куда-то назад, унося с собой много произошедшего в эти дни. Получалось так, что все это вместе с видимым внизу уплывает назад в память, а Венька вместе с этим самолетом летит вперед, как ему казалось, к чему-то очень хорошему и радостному.
Глава XXПора
Ветреным майским днем Венька шел по улице Горького в Москве. Упругая волна толкала его в спину и под коленки, отчего ноги сами собой переступали быстрее. У кукольного театра он остановился и стал разглядывать афишу с негритенком. Раньше Венька редко бывал в городе, он существовал для него только как «Столица нашей Родины — Москва». Теперь он все чаще сбегал сюда — ему было тесно в поселке, а здесь, казалось, не может быть всего того, что окружало его, как нет убогих палаточек у станции, одних и тех же лиц шпаны у кинотеатра, одних и тех же разговоров и страхов. Он чувствовал, что ему пора оторваться от этого самому. С тех пор, как он вернулся, многое для него переменилось, и, как он понимал, именно потому, что он сам этого хотел и приложил свои усилия. Он снова и снова возвращался к тем дням, когда ездил к дяде Сереже, и удивлялся, как же долго можно об этом вспоминать — по времени во много много раз дольше, чем он там пробыл. А если рассказывать, то заняло бы много дней, такой важной и наполненной была каждая минута. Даже когда никто с ним не разговаривал, Венька впитывал в себя окружающее, совсем другой, простой уклад жизни — он не понимал, что это так, а только чувствовал разницу в отношениях людей и мотивах поступков. Как дом, подумал Венка, оглядываясь. Вот построили этого громилу за один год, а люди в нем живут уже сто лет, может.
Было еще совсем рано, и ему казалось, неловко идти к Григоренко. Сегодня он предупредил маму, что едет к ее друзьям, и она безропотно отпустила, дав даже денег на дорогу, потому что понимала, что сына ей уже не удержать на месте. «Как быстро и сразу он повзрослел. — Думала она. — Наверное, не зря выбрано время для бармицве…» На самом деле Венька приехал сюда не затем, чтобы навестить друзей, и не праздно шататься — он узнал, что сегодня уезжает Эсфирь и другие. Лизка говорила, что это точно. Почему они сами не едут, Венька спрашивать не стал. И вот он приехал пораньше, чтобы успеть забежать к Григоренко и тогда сказать матери правду, что был у них. Если бы она узнала настоящую цель его поездки, ни за что бы не пустила. Как-то раз он подслушал ее разговор на старой квартире у тетки, из которого выходило, что ехать провожать небезопасно для тех, кто здесь остается. Что синагогу никогда не восстановят, а бывать возле центральной не стоит, потому что там следят и сообщают «куда надо».
Венька, как все, понимал, что это значит. Но каждый понимал это по-своему. Ему было плевать. Он не хотел больше оглядываться — он хотел в последний раз увидеть Эсфирь.
Так он простоял, размышляя, наверное, достаточно долго, и, когда очнулся, оказалось, что времени на посещение уже мало, хотя дом их был рядом на 2-ой Тверской Ямской, но не придешь ведь, не скажешь — «Я только так, по-быстрому, чтобы маме сказать, что был у вас!» Тогда Венька решил зайти к ним после вокзала и отправился дальше вверх по улице. Он прошел в здание, огляделся — покупать перронный билет не хотелось. Время еще было, и он побрел искать «дырку». Она, конечно, нашлась. Это Венька знал точно — если есть забор, в нем есть и бесплатный проход. В начале грузового двора к нему вела хорошо утоптанная тропинка. Он перешел рельсы, вернулся к зеленоватому зданию, которое ему очень нравилось, и стал по расписанию прикидывать, какой поезд нужен ему. Выходило, что ждать надо не меньше часа. Идти внутрь он не мог, чтобы потом вернуться на перрон, пришлось бы опять проделать длинный окружной путь. Тогда он прошел левее, откуда уходили пригородные поезда, и отправился по платформе медленно-медленно, заглядывая в пустые окна вагонов. В конце он соскочил на землю, пересек несколько путей, взобрался на другую платформу и еще медленнее пошел в обратном направлении. Когда он добрел до состава, который, предполагал, ему нужен, проводники уже открывали двери и вытирали ручки. Вдоль состава катили тележки с торфом и чемоданами в багажный вагон, а из вокзала выходили пассажиры с огромными баулами и тюками, они тащились вслед за такими же нагруженными носильщиками с чемоданами висящими на ремне через плечо, как два прямоугольных горба на спине и на груди.
Венька высматривал знакомых в толпе, но никого не было. Он стал волноваться, что пропустит, потому что поток нарастал, его толкали, задевали тюками, чемоданами. Он пошел вдоль вагонов с пассажирами и провожающими, заглядывал в окна осматривал, небольшие очереди, стоящие возле проводниц, потом повернул и двинулся против потока. Ему было тревожно и неуютно. Он решил, что это не тот поезд, который он ждал. До отхода оставалось минут пятнадцать. И тут, продираясь сквозь провожающих, особо плотно стоявших у одного вагона, он в окне увидел ее. Венька остановился и замер. Она стояла вполоборота и не могла его заметить. Пока он решал, как же так получилось, что он пропустил ее, и что делать — постучать в окно или рвануть в вагон, за соседним стеклом мелькнуло еще одно знакомое лицо — это был Мельник. Венька шагнул вперед, Мельник сказал что-то не слышимое, и в то же мгновение она обернулась и увидела Веньку. Эсфирь подняла палец, что явно значило «подожди», и двинулась по проходу к тамбуру. Венька шел параллельно ей по платформе, продираясь сквозь толпу, и они встретились у подножки.
— Зачем ты вышла? — услышал он чей-то встревоженный голос.
— Их муз аф айн минут![82] — Она привычно положила руку ему на плечо и отвела в сторону, потом развернула к себе лицом и крепко прижала. — Спасибо, что пришел. — Она оглянулась вокруг. А у Веньки кружилась голова от сладкого запаха, от прикосновения к ней, и он не мог произнести ни слова. — Спасибо!
— Снова сказала она…
— Я… — он задыхался, — я хотел сказать Вам, что… я никогда Вас не забуду. — Он видел, что глаза ее наполнились слезами, но она еще по инерции улыбалась.
— Спасибо!.. Мы еще увидимся — Я верю… там… мать никогда не убивает своих сыновей, если она не сумасшедшая… надо уезжать… ты уже взрослый мужчина… я говорила твоей маме… ты должен все знать… скоро захлопнется дверь… нам надо жить там… родина, не где родился, а где ты с пользой можешь прожить жизнь… — Она говорила все быстрее, — Думай сам, думай! Я знаю, что отец не хочет… ах, как он ошибается… — Она снова оглянулась и, совсем понизив голос, добавила — А теперь уходи, и не иди сразу ни в один дом — здесь полно их. Не бойся! Иди! — Она наклонилась, крепко поцеловала его, притянув голову к себе, так, что Венька невольно уткнулся лицом в ее грудь, распрямилась, оттолкнула и в два шага оказалась снова на подножке.
Он, ошеломленный, стоял и чувствовал, что сейчас заплачет. Вот ее лицо мелькнуло в окне, и она рукой приказала ему уходить. Он сделал шаг в сторону вокзала, прошел мимо Мельника в следующем окне и кивнул ему головой, заметил еще в одном окне рыжую копну Фейгина, и тот помахал ему рукой. Дальше у вагонов не было такой толпы и суеты. Но зато теперь он явно слышал гул голосов, от которых отдалялся, и чей-то плач навзрыд, и вскрики — все то, что раньше было так близко, так обволакивало его, что не ощущалось, как постороннее, а являлось частью его самого.
— Кого провожал-то? — услышал он за спиной, обернулся и увидел парня на полголовы выше себя, круглолицего и с рыбьими глазами. Он ничего не ответил и, словно продолжая оборачиваться, изменил направление своего движения на сто восемьдесят градусов и пошел обратно вдоль состава к голове поезда. «Ясно», — подумал Венька, и вдруг его наполнила дикая злоба. Он шел вдоль состава и видел снова знакомые лица, но теперь на них была не прощальная улыбка, а тревога и удивление. Но он не обращал уже внимания и все ускорял шаг. Парень следовал за ним. Когда они поравнялись с паровозом, где провожающих на платформе не было, Венька резко свернул в сторону, соскочил на рельсы пронырнул между вагонами на другую сторону и присел у колеса. Парень не ожидал и потерял доли секунды. Когда он появился следом за Венькой, тот наотмаш ребром ладони ударил его по открытой шее. Парень рухнул, как подкошенный. Венька даже не посмотрел на него и бегом отправился к дырке в заборе.
На площади Венька огляделся, вытащил чистый носовой платок из кармана и стал им очищать от пыли ботинки, разглядывая, то левую, то правую от себя сторону. Он выпрямился, перешел улицу Горького и пошел по перпендикулярной вдоль трамвайных путей. Одну остановку отмахал пешком, а на следующей вскочил в подошедший трамвай, достал гривенник и ждал, демонстративно держа его в руке. Кондукторша пробиралась с другого конца вагона. Народа было совсем не много, но она шла медленно и, когда оказалась около Веньки, тот уже собирался выходить, но все держал гривенник.
— Да ладно, — сказала кондуктор из под платка звонким голосом, и тогда Венька заметил, что она почти девчонка. Он спрятал руку в карман, улыбнулся ей и прислонился к поручню на площадке. Ноги были ватными, голова кружилась, и болела рука — видно он попал парню не сразу по шее, а сначала в ключицу. Вдруг ему показалось, что сзади кто-то смотрит на него. Венька тихонько скосил глаза — правда, сзади на «колбасе» примостился мальчишка и строил рожу грозившей ему кондукторше. Тогда, непонятно почему, Венька вдруг успокоился и направился к выходу.
Он вспомнил, что недавно читал в книжке, как разведчик в немецком тылу, в оккупированном фашистами городе на Украине, переодетый в форму эсэсовца, прежде, чем идти по нужному адресу, колесил по городу. Веньке стало сначала весело, а потом грустно — ему не хотелось играть в эту игру… он бесцельно брел по тротуару, мимо церкви спустился на Палиху, наткнулся на афишу «В шесть часов вечера после войны» и пошел в кино. Все равно — спешить ему было некуда и видеть никого не хотелось.
Глава XXIЗавтра
Генка, пьяный, сидел на траве спиной к забору.
— А, Венька! Куда идешь? — Венька стоял прямо над ним и молчал. — Давай! Садись! Налью… — Он полез за отворот пиджака и достал четвертинку, потом начал шарить другой рукой по траве у штакетника и, наконец, нашел стакан. — Садись! Ты хоть и еврей, а хороший парень… — Он уже прицелился горлышком, чтобы наполнить стакан. Венька молча повернулся и пошел.
— Что он тебе сказал? — Тут же окликнула его Лизка и спустилась со ступенек своего крыльца-кабины.
— Ничего!
— А что у тебя с лицом тогда?
— Что с лицом? — Не понял Венька.
— Я не знаю… может, ты проглотил лягушку?
— Это ты проглотишь — он тебе то же самое скажет, когда…
— Не скажет, — перебила его Лизка… и тут они оба увидели Блюму. Она медленно пересекала двор и сама себе что-то говорила. Они молча смотрели ей вслед. — Совсем чокнулась, как Мельник уехал. Хотела удавиться… Ты что не знаешь?
— Нет! — Искренне удивился Венька, — А при чем тут Мельник.
— Ты что? Он ничего не знает! — Венька явно услышал в голосе Лизки Малкины базарные крикливые нотки, так она выговаривала при всех Исеру. — Ты знаешь, что Мельник к ней ходил?
— Ну…
— Ну! А зачем он к ней ходил? Что, рыбу фаршировать? У него же вся семья в гетто погибла… а у нее муж сидит, и она отказалась развестись с ним… когда ей органы предложили отказаться от него… они… они нашли друг друга… ты знаешь сколько ей лет? Это она выглядит старухой, а ей тридцать пять…
— Тридцать пять? А Мельник-то старик!
— Старик! Если он седой, так это не старик! А отчего он седой? Его спасли, а их нет… их расстреляли… и он пошел обратно… в гетто, потому что не хотел жить… но его поймали… ой, это целая история… в общем свои его поймали на передовой и опять спасли… а он просил, чтоб его зачислили в часть, так его не взяли, потому что он видит, как курица… и вот он седой…
— Я знаю! — Соврал Венька — он ничего этого не знал, и теперь задним числом вдруг в его памяти возникали отдельные слова и фразы, которые тогда, давно, ничего не значили, а теперь подтверждали ему, что Лизка говорит правду. — Какой же я дурак! — Думал он, — или равнодушный какой-то…
— Он ее звал с собой. Он же с сестрой и племянником уезжал… а она не могла…
— Почему? — Спросил Венька.
— Ты что, нарочно? — Закипятилась Лизка. — Я ж говорю, что она развестись с мужем отказалась…
— А! — Наконец догадался Венька.
— Вот, теперь Мельник уехал, а она совсем… — И Лизка покрутила пальцем у виска. — А знаешь, — она приблизила свое лицо к Венькиному, — он не хотел ехать. Она ему пообещала, что обязательно приедет к нему… туда… знаешь, у кого, как у ее мужа «без права переписки» — никто еще не вернулся… — Она помедлила и добавила, — говорят…
— Откуда ты все знаешь? — удивился Венька.
— Знаю. — Твердо сказала Лизка. — И как ты со своей… этой… целовался… научился уже…
— Тебе-то что! — Обиделся Венька и смутился.
— Ничего. Ты не знаешь, почему это так всегда в жизни получается, что кому-то это не нужно, а у него есть, а кому очень хочется-тому никак не дается?
— Ты это о чем? — Прикинулся Венька. Он подумал, что Лизка опять про поцелуи.
— Вот — они уехали, а торговки и шофера там не нужны.
— Да? — Опять удивился Венька.
— Дурак ты! А нарешер нефеш![83] — С сердцем добавила она.
— Да?
— Да, да… если научился, так покажи…
— Ничего я не учился, — смутился Венька, — я просто провожал ее…
— Глупенький, я знаю… иди, что шепну… — Венька приблизил к ней свое лицо, тогда Лизка обхватила рукой его шею, притянула к себе и крепко прижалась губами к его губам. Венька почувствовал, что падает назад, и его спасла стена дома.
— Зачем ты? — Спросил он запыхавшись. Лизка пристально посмотрела ему в глаза и тихо сказала, опустив голову:
— У меня ж нет никого… даже поговорить не с кем… — Венька почувствовал вдруг, что ему ужасно жалко ее, что, может, она бы тоже побежала на край света, как он к дяде Сереже, чтобы только поговорить, и он тихо ответил:
— Прости, пожалуйста… ты так всегда говоришь…
— Как?
— Ну, вроде, разыгрываешь меня…
— Это я так… стесняюсь, — шепнула Лизка и юркнула в дверь.
Вечером в стекло постучал Шурка. Венька вышел к нему.
— Мы съезжаем, — Сказал тот.
— Почему?
— Генерал с семьей на дачу переезжает. Нам машину дает вещи перевезти. А у него своя прислуга… народа много получается.
— И куда вы?
— В деревню к тетке… не далеко… двести верст всего… под Рязанью.
— И когда?
— Через три дня велено.
— Жалко очень…
— Послушай, Венька, — поговори с матерью — пусть разрешит тебе с нами. Я знаю, что она тебя не отпускает…
— Это не она — отец…
— Он что, вернулся?
— Нет. Но она сначала должна написать ему… в известность поставить… будто посоветоваться, а он не позволит… я знаю.
— Ну, хочешь, я свою мать попрошу. — Венька стоял молча и думал.
— На все лето?
— Ну, да! Там река, рыбалка, пасека… — соблазнял Шурка.
— Хочу, — неуверенно ответил Венька и подумал, что теперь, после отъезда Эсфири, скучать ему тут не по кому. Он еще раз перебрал в памяти всех знакомых, родных и еще раз твердо сам себе сказал уже вслух: «Нет!»
— Зря! — Огорчился Шурка…
— Ты не так понял! Хочу! Хочу!
— А твоя дома?
— Мама? Да!
— Тогда я побежал за своей — пусть договорятся. Она сама мне предложила — я бы не решился попросить… а она сама, понимаешь… там здорово — вот увидишь! Жди!.. — и он убежал.
Есть природный оптимизм в натуре человека, который спасает его от уныния. Кажется, что все, что сейчас у нас есть — будет всегда: мать, дом, друг… ни Венька, ни Шурка не задумывались о том, что в один горький час могут остаться без них, как не вспоминали каждую минуту, что рано или поздно обязательно умрут. Если бы мы постоянно думали об этом, то не смогли бы жить. Венька уезжал на лето. Это значило, что к первому сентября он снова вернется сюда — в свой дом, в свой класс, к своим товарищам… к своим врагам. Он не знал, что больше никогда не увидит их, а посетит этот поселок через много лет взрослым и ничего не узнает, так его перестроят, перекроят и изменят. Он и не думал об этом. И еще он не знал, что быть евреем не самое страшное — а тем, что ты еврей, можно гордиться даже тогда, когда тебя гонят и втаптывают в грязь в той стране, где ты на свое несчастье родился. Это все ему еще предстояло узнать. А пока…
Глава XXIIВсё равно
Ему снова приснилась Эсфирь, да так, что он проснулся весь, обливаясь жарким потом, и никак не мог сообразить, что это не на самом деле Эсфирь его целовала, как Лизка, и так же нежно гладила сзади по голове обнимавшей рукой. Сердце колотилось. Сон улетел. Тревога навалилась — непонятно почему. Все ведь было хорошо…
Утром Венька отправился к тетке попрощаться, потом долго стоял на краю пустыря, наблюдая, как гоняли настоящий, хотя старый и дырявый дерматиновый мяч. Его тоже пригласили в игру, но он отказался, посидел у забора склада и побрел дальше. В школе суетились старшеклассники — у них шли экзамены. Венька прошел за ограду, остановился у парадной, задрал голову и смотрел на свое окно на втором этаже.
— Ты что здесь? — Окликнул его знакомый голос. Венька опустил глаза и уперся взглядом в сухое с двумя глубокими морщинами от носа к подбородку лицо Сковородкина. — Обратно пришел проситься? — Обычно Венька никогда не отвечал на вопросы противника перед дракой — это только расслабляло… Он помолчал и спокойно ответил:
— Здравствуйте, Иван Степанович. — Эта вежливость обескуражила директора.
— Здравствуй, Марголин. — Он приналег на последнее слово. — Как закончил год?
— Одна четверка. Мне легко дается учеба, вы же знаете. До свидания, Иван Степанович! — Венька тоже приналег на последние два слова.
— До свидания… — удивленно процедил директор вслед, — если ты исправил свое поведение, дверь открыта! — Венька оглянулся и снова убил Сковородкина вежливостью:
— Спасибо! Мне там больше нравится! — Теперь то уж точно назад никогда не возьмет, гад, — этого он мне не простит. Все равно… Он прошел сквозь двор — дыра в заборе была заделана. Венька удивился, прошел левее — и там нет хода. Забор починили. — Наверное, недавно, — решил он, — раз еще не успели сломать. — Обходить он считал ниже своего достоинства и полез через заостренные высокие прутья, держась за столб. Сверху, как никогда прежде, ему открылся овраг, сосны на склонах, вытоптанные желтые косички тропинок, затертые земляные ступени на круче, а там, на той стороне, насыпь и бегущая грязнозеленая электричка с хриплым свистком. Венька уселся на склоне, спустив ноги в овраг. Солнце приятно грело спину и затылок. Никого не было, и опять пришло «Все равно!» Оврагу все равно, что они тут дрались… что женщины боятся через него ходить, особенно вечером, что его кто-то любит, а кто-то боится… Он стал спускаться, пересек линию и незаметно и необъяснимо для себя оказался у дома Поздняковой. Баба Дуся возилась во дворе, согнувшись пополам. «Кур завели!» — Удивился Венька, увидев желтых цыплят возле старого тазика с какой-то едой… Нинки дома не было. Венька потоптался, размышляя, зайти ли к бабе Дусе, и не смог пройти мимо — очень ему хорошо с ней было. От нее исходил добрый дух, который распространялся на всех, на «плохих», на «хороших» — для нее все были грешные люди. Венька не всегда понимал ее, но чувствовал, что она его любит, и отвечал ей тем же.
Баба Дуся сказала, что Нинка поехала к матери на работу, а зачем уж — это ей понять трудно, а ему спешить некуда, и сейчас она его чайком попотчует. Венька просидел у нее часа два, слушая рассказы, потом натаскал воды, закрутил петлю на калитке и прибил доску на крыльце, а то приходилось бабе Дусе скакать через поломанную ступеньку.
Дальше он отправился к Летнему. Тут хрипела музыка, и детишки играли в песочнице, а бабушки сидели по скамеечкам. Венька потоптался, не зная, как быть, и зачем он сюда пришел. Настроение явно стало портиться, какой-то туман затягивал все вокруг после разговоров с бабой Дусей, и Венька не мог понять, почему. Может, потому что уже не существует их театр. Он вспоминал, что по слухам Белобородку «опять посадили», выходило, что он уже сидел… Венька совсем расстроился. Он побрел домой. Стало жарко. Молодая листва и сосны наполнили воздух таким плотным ароматом, что, казалось, его можно пить, как компот. Венька остановился, подышал и почувствовал, что хорошее настроение опять возвращается. Наверное, я «бесчувственный эгоист», правильно меня ругает мама, когда очень сердится. Наверное… Шурка выскочил навстречу ему с расширенными глазами.
— Отец приехал! — Выпалил он.
— Чей? Твой? — Удивился Венька. Он знал, что отец ушел от них уже давно.
— Балда! Твой!
— Мой? — Венька даже задохнулся.
— Смотри, не поддавайся, обязательно поедем! Слышишь! — но Венька уже бежал домой — он понял: что-то случилось.
Отец был человеком очень сдержанным, и, хотя всегда называл Веньку уменьшительно, очень редко выражал ласку. Поэтому, когда он обнял сына и прижал к себе, Венька по-настоящему удивился и понял, что был прав: что-то случилось. Они дожидались матери вместе и говорили обо всем на свете, кроме сегодняшних дел. Мама пришла намного раньше обычного — оказывается, отец ей позвонил. Она с тревогой смотрела на него, и в глазах ее был вопрос. Он и прозвучал:
— Что теперь делать?
— Жить. — Ответил отец.
Самое странное, что отец не возражал против Венькиной поездки, когда мама ему сообщила об этом. Наоборот, он даже, вроде, обрадовался и сказал, что это отлично — пожить в деревне и набраться крестьянской мудрости и мускулы поднакачать на работе. Сам он был крепким, с очень сильными руками — занимался гимнастикой в молодости. Он никогда не болел, ел все подряд и на вид никак не производил впечатление инвалида. Но Венька знал, что левый глаз его ничего не видел — был перебит осколком какой-то нерв, и иногда приступы страшной головной боли после контузии так мучили его, что он глухо стонал и сотрясался от рвоты, а потом лежал обессиленный по нескольку часов без движения.
Радость от того, что он все-таки едет, не заглушила Венькиной тревоги — он хотел знать, в чем дело, и не мог спросить.
Его отправили спать, а сами родители сидели за столом напротив друг друга и почти шепотом разговаривали. Под воркование их голосов Венька заснул. Как всегда заполночь он услышал тихий разговор уже из родительской кровати, который в другое время наверняка шел бы на высоких нотах. Он проснулся, когда мама говорила отцу:
— Ты никого не слушал, ты всегда все лучше знаешь!
— А что надо было делать? Ехать? Удирать? Я тебе сказал — поезжай.
— Теперь поздно говорить — вот, эта дверь захлопывается… уже захлопнулась. Я поеду с тобой…
— Как? А работа, институт, диссертация?
— Дос из майн идеше глик…[84] Возьму пока отпуск — там видно будет…
— Нет, это не выход. Я поеду один, все разузнаю и тебя тогда вызову.
— Нет, Лазарь, — твердо сказала мама, — я чувствую, что если ты уедешь один, меня заберут… и я больше тебя никогда не увижу…
— А Венечка?
— Он с надежными людьми, и там его искать не станут.
— Сделай один раз, как я прошу. Завтра он уезжает, ты не будешь его провожать, а тоже уедешь к Косте. Я срочно отпрошусь на работе и покупаю билеты, у меня есть блат. Сереже звонить не надо… потом мы встретимся — и на вокзал.
— Они всюду достанут… — безнадежно сказал отец… «беспачпортные космополиты»… такого мир еще не слыхал…
— С севера на юг не ссылают, — ответила мама. — Глупо сидеть и ждать…
— А если мы не вернемся? Как он жить будет? На что, где… — мама молчала. Венька услышал, что она тихо плачет, и сам ощутил приближающиеся слезы. Он сполз поглубже под одеяло. Окно уже наливалось серым рассветом, и долгожданное утро совсем теперь не радовало его. Он все понял. Отца сняли с работы. Уволили. Сократили. Он знал много похожих слов. И мама не бросит его одного в такую минуту. Она, как Блюма. А ему не надо быть с ними, и поэтому отец… и бегут они к дяде Сереже. К замечательному дяде Сереже. Как хорошо, что он есть на свете. И что он так далеко… а как он будет жить? Как все… — отвечал он сам себе и не мог представить, что это значит. Что же, нет выхода? Попрошу Исера, чтобы устроил, как Генку… нет… не получится… — лет мало… и где жить… и вдруг простая мысль обрадовала его: пойду в ремеслуху. Там общежитие, там еда, там школа и работа. В другое, не в это. Сейчас полно ремесленных, а с моими отметками… он начал фантазировать, как все это будет, и как удивится Лизка и Позднякова. И незаметно для себя заснул…
Глава XXIIIОгонь
Венька увидел Лизку на платформе еще на подходе. Ему показалось, что она чем-то сильно расстроена. Но пока они затаскивали свои чемоданы и помогали подняться по ступенькам инвалиду без ног на деревянной дощечке с колесиками, уже послышался приближающийся хриплый свист электрички. Венька поспешил к Лизке. Она шла ему навстречу и дрожащими губами тихо произнесла:
— Отца забрали ночью!..
— Ночью?.. За что?.. — Лизка прикрыла пальцами рот, чтобы не вырвались рыданья, и отрицательно замотала головой. Венька увидел, как разлетаются в стороны крупные слезы. Электричка подкатила и хлопнула дверьми. Лизка встала на подножку, обернулась и молча смотрела на него, закусив губу. Он хотел ей столько сказать в этот момент — утешить, рассказать, что у них тоже неважно… но сиплый свисток разорвал невидимую ниточку, соединявшую их. Безжалостно лязгнули сцепки. Лизкино лицо поплыло мимо, быстро отдаляясь, и Венька даже не успел ничего крикнуть ей на прощанье — створки дверей двинулись навстречу друг другу и захлопнулись… Первым его порывом было — остаться! Но он вспомнил вчерашнее прощанье с отцом и его последние слова. «Езжай спокойно. За нас не волнуйся. — Он говорил с ним уже не как с мальчиком, а как со своим взрослым товарищем — это первый раз в жизни. — Что бы ни случилось, знай, что мы честно жили и не для себя, а для Родины… — Он помолчал… — Ты будешь умнее и счастливее. Не пиши никому! Понял! Ни-ко-му!!! И ты не знаешь, где мы. Понял? И никто не знает, где ты. Забудь все адреса на свете навсегда! Это очень важно. Не волнуйся — мы тебя сами найдем. Все.» Отец крепко обнял его, поцеловал в лоб, присел перед ним на корточки, как когда-то дядя Сережа и добавил: «Что бы тебе ни говорили — мы твои самые близкие, верные и честные люди: мама и я». Он уехал один. А сегодня Веньку проводила мама до угла улицы и стояла, пока они повернули за угол. «Какая она маленькая, — подумал Венька в последний момент, когда штакетник заслонил маму. — Маленькая… и одна…» Он вспомнил слова своего дорого дяди Сережи: «Ты мужчина, должен знать: женщин нельзя оставлять одних надолго…» Во всем, что происходило, Венька чувствовал чью-то чужую волю, которая направляла события и вертела им, как хотела, даже не замечая его переживаний, неудобств, как впрочем, и радостей. Ему вдруг открылось, что никому он не нужен, кроме отца с матерью, от которых эта неведомая воля оторвала его брата и убила, а теперь оторвала его, и еще никто не знает, как все обернется, а главное, не понятно, зачем и кому все это нужно… «Правильно отец сказал — я стал взрослым, — думал он. — Раньше я так не стал бы задумываться. Раньше все было проще. А теперь я до того додумался, что решил пойти в ремесленники! Я ж их просто ненавидел… Глупо. Что они не люди что ли? Из них потом рабочие получаются… А вообще, кем я хочу стать? Ну, кем? Все знают, чего хотят… Лизка вырваться… — Тут его словно обожгло. Он вспомнил все, и ему стало жарко… теперь и Генке несдобровать, а Лизке уже не от кого вырываться — не бросит же она мать одну! А может, ерунда, может, обойдется?! Если бы Исер задавил кого-нибудь, им бы сказали. А что еще мог натворить шофер?.. Но кем он хочет стать? Вот он, Венька Марголин, и так стать, чтобы не забирали ночью, и не надо было бегать, как отец, чтобы не увольняли с работы… Летчиком, как дядя Сережа!.. Нет. Нет, не получится… Музыкантом во фраке с бабочкой и скрипкой на сцене — кланяться публике… он был с мамой на таком концерте… Его же проверяли — мама водила, и сказали, что большие способности… но как это все? Где учиться — ездить-то далеко, а он был маленький, и деньги надо на скрипку, на фрак… ну, на фрак это потом… на учителей… Может, рабочим, после ремеслухи на завод… и торчать там каждый день… одно и то же, и мастер тебе будет замечания непрерывно делать, и вообще жить по гудку… Я знаю, кем я буду… я буду ездить в экспедиции, только ездить не как отец, на одно место, — я буду путешественником. И чтобы никто не знал, где я… новые острова, неизвестные животные, редкие птицы… и ни адреса, ни почты, и никакого Сковородкина над тобой… чтобы только твои товарищи рядом и твоя воля. Твоя. И все…»
В это время глобального разбоя и празднословия и мелких убивающих бытовых невзгод Венька неосознанно начинал ощущать то, чего добивалась эта никак не формулируемая им сила, которая определяла насильно его жизнь: он превращался в винтик этой огромной адской машины. Винтик, который не смел даже выразительно каркнуть. Но здоровая природа, заложенная в него, так же неформулируемо сопротивлялась этому. А он, мальчишка, не в силах разобраться толком, чувствовал непрерывно душевную тревогу и неудобство и инстинктивно пытался найти место в мире и в себе, где можно обрести равновесие. Поэтому сначала ему понравилось в деревне. Его успокаивала и природа, и простота общения, и развлечения целый день… но это скоро прошло. Очень скоро. Он не мог жить иждивенцем (а он хорошо, как и все дети его времени, знал, что это значит на самом деле), и он стал помогать по хозяйству. Скоро ему и это надоело — он уже был своим. Ему, как и всем остальным, диктовали, приказывали, так же ругали и ссорились с ним. И не с кем было поговорить, и некому было открыться. Только Шурка. Но он, хоть и был «свой в доску», но Веньке было этого общения недостаточно. Ему нужен был человек, из которого он мог черпать, а Шурка, при всей своей преданности и доброте, не всегда даже успевал за изгибами и прыжками Венькиной нервной мысли. Да и Венька сам порой удивлялся тому, куда она его заводит. Сначала он решил терпеть и таким образом закалять волю. Когда затосковал — решил податься в бега, но никак не мог сообразить, куда. И еще его останавливало то, что у него теперь не было тыла. Когда он бежал к дяде Сереже, у него был дом и люди, которые бы его защитили в любых обстоятельствах… А теперь? Однажды он бесцельно брел по знойной пыльной улице. Ему очень нравилось наступать босыми ступнями в бугорки перетертого до состояния пудры песка. Раздавалось едва слышно «Штоп…», желтые струйки прыскали в разные стороны, и подошве ноги становилось щекотно.
— Мальчик, — услышал он, — помоги мне, пожалуйста. Венька поднял голову. На обочине стояла молодая женщина. Рядом лежали завернутые в газету и перевязанные веревкой пачки. Откуда она тут взялась — совершенно не соответствовала она всему окружающему в черном длинном до пят платье и с черным платком на голове. — Меня зовут Поликсена Ефимовна, — представилась женщина, чуть напирая на «о».
— А меня Венька.
— Тут не далеко. Помоги, пожалуйста. — Она взяла по пачке в руку и пошла вперед. Венька схватил оставшуюся на земле и поспешил за ней. Они шли молча до самого места, которое оказалось старым кирпичным домиком, с облупившимися стенами рядом с заколоченной церковью. Женщина отомкнула висячий замок, отбросила щеколду и отворила дверь. Изнутри пахнуло холодом, таким приятным в жаркий день. Венька вошел следом за ней и стоял с пачкой в руках.
— Положи на лавку, пожалуйста. — Венька положил пачку на широченную лавку возле печи. — И садись, передохни. Я сейчас. — Венька сидел и ждал. Она вернулась с коричневой глиняной кринкой и такой же кружкой, налила из кринки и протянула Веньке. Он молча взял, глотнул сладкого кваса и в тот же момент почувствовал, как холодок просачивается в него, заполняет горло, грудь, живот, и этот холодок вливает в него спокойствие. Он пил мелкими глотками, удивляясь тому, что действительно хотел пить и боясь оторваться, чтобы не ушло вот это неожиданное новое ощущение, и смотрел вокруг.
— Ты любишь читать? — Спросила Поликсена.
— Не все… — сразу ответил Венька.
— А что больше? — поинтересовалась она. Венька задумался.
— Про путешествия. Про открытия ученых. Дневники…
— Дневники? — Удивилась Поликсена. — Какие же ты читал?
— Воспоминания Екатерины Великой, например, — Венька хотел продолжить, но в этот момент Поликсена перекрестилась и тихо сказала: «Греховная книга, прости Господи». Венька замолчал.
— А сейчас книгу возьмешь почитать? — Она говорила немного непривычно для Веньки, но опять ему показалось, что это именно то, чего он хочет сейчас, что она снова угадала. — тогда развязывай осторожно, чтобы не повредить! — Она кивнула на пачку, лежащую на лавке.
Это было неожиданное в таком заброшенном месте богатство. Из-под газеты сверкнули золотые буквы на корешках книг, темные сафьяновые сгибы, а между этими томами дешевые издания с мягкими обложками, поглоданными временем корешками и стертыми от частого перелистывания углами. Большая часть названий была Веньке абсолютно не знакома, смущал твердый знак на конце слов и странная буква — он понял, что держит старые дореволюционные издания, и даты внизу подтвердили это… от всего богатства веяло необыкновенным, загадочным: «Типография Ф. Маркса, Издание М. И С. Сабашниковыхъ, Поставщик двора Его Императорского величества В. Розен, Дешевая серия, Иван Д. Сытин… Житие». Венька смотрел и перекладывал одну пачку, вторую, потом Поликсена Ефимовна завела его в другую комнату, побольше, всю покрытую стеллажами полок вдоль стен, со столом у входа, на котором тоже лежали книги, стояла непроливашка с воткнутым в нее пером и ящики с карточками — картотека. Венька замер на пороге и женщина, заметив произведенный на него эффект, заметила тихо: «Огонь негасимый!»
— Выбирай! А потом я тебе покажу, как записать в карточку. Будешь мне помогать, — сказала она полувопросительно, — и Венька радостно кивнул головой.
Глава XXIVИтоги
Дни мелькали, как страницы раскрытой книги под порывом ветра. Теперь у Веньки была страсть, работа, неодолимая душевная потребность общения с книгами и Полиной, как он называл про себя Поликсену Ефимовну. Она оказалась в деревне белой вороной, и Людмила Ивановна не одобряла Венькиной дружбы. «Доведет она тебя до греха!» — обычно ворчала она, но запрещать общение не решалась, а совершенно непоследовательно выговаривала сыну: «Гляди вон на товарища — мозги-то развивать надо — брал бы тоже книжки у Поликсены-то!» Но Шурка ленился читать — ему нравилось другое — он мог часами лежать на животе и наблюдать жизнь — жизнь мелких букашек, паучков, мух. Он объяснял Веньке, что для них трава — это джунгли, и они ведут там трудную, опасную жизнь и борются за существование, и воюют, и так все умно делают, что ему, Шурке, не верится, будто они живут одними только рефлексами. Он считает, что они все, больше или меньше, используют разум, и ему очень хочется это доказать. Венька возражал ему, что стоит лучше почитать, что другие по этому поводу думают и не ломиться в открытую дверь. Но Шурка был упрям и доводам не внимал. Так и не удалось Веньке заманить друга в компанию. Он один приходил к Полине в прохладный домик и принимался за работу. С тех пор, как отца ее, священника соседнего прихода, убили в начале двадцатых, когда активно боролись с церковью, она, еще совсем молодая, решила уйти в монастырь. Пошла бродить по Руси. Но монастыри тоже один за одним закрывались и разрушались. Жить в своей деревне она не хотела, а здесь жила ее тетка по матери. Она остановилась передохнуть от странствий, да так и застряла. Теткины знакомые выхлопотали ей место библиотекаря, пользуясь тем, что сам председатель был книгочеем. В старом поповском доме сделали нечто похожее на клуб и ячейку ликбеза — Поликсена учила грамоте и собирала библиотеку на основе бывшей поповской. Она перетащила постепенно свои книги из родительского дома, а потом пошла бродить по селам-деревням, собирая книжки, кто что даст. Поэтому получился «перекос» — очень много духовной литературы. И Поликсена, справедливо опасаясь, что за это может погореть, организовала как бы две библиотеки — одна для всех, в первой большой комнате со стеллажами, а вторая в той комнатке, где она жила и в которой хранила книги в двух здоровенный дубовых шкафах, занимавших половину площади. Сюда допускались только очень доверенные лица. Об этом и знали всего несколько человек и, на счастье Поликсены, помалкивали. Колхоз платил ей зарплату, на которую не проживешь, и давал подводу дров в зиму. Зарабатывала же Поликсена тем, что потихоньку врачевала. До ближайшего фельдшера было двенадцать километров, а до больницы все двадцать пять. Зимой не добраться по снегу, весной и осенью не одолеть бездорожье, а летом — некогда: надо ухаживать за землей, чтобы хоть как-то дотянуть до следующего урожая. Поликсена ничего не готовила, не сажала огород, а жила тем, что приносили ей те, кого она лечила травами да молитвой. Она умела много. Доставала высушенную траву из банок и кринок, растирала сухие стебли из пучков, висевших в сенях, сама готовила мази и припарки, а больным строго наказывала, как заваривать траву и как пить, а перед тем, как передать в руки, потихоньку быстро ее крестила и шептала молитву, но слов этих никто, видно, кроме Господа, не слыхал.
Она никогда не улыбалась и не шутила. Говорила тихо и не слушала ни возражений, ни доводов. Говорила и все. Веньку тянуло к ней, и он сам не знал, почему, да и не задумывался об этом. После нескольких книг, прочтенных в самом начале знакомства, он был допущен к той, что видел в первый день, когда распаковывал пачку. Это было «Житие». Книга эта настолько потрясла его, что он даже не решался ничего спрашивать, хотя очень многое не понял. Но сила духа загнанного в яму человека казалась ему невероятной. Он сравнивал его с чем-то привычным и знакомым из своей жизни, и тогда в уме и воображении возникали разведчики, молчавшие под пытками фашистов, летчик Маресьев, боец Матросов и погибший полковник — сын раввина, вышедший один против толпы.
— Ты чего к Поликсене зачастил-то? — Спросила как-то Людмила Ивановна. — Гляди, обратит она тебя в иную веру, — усмехнулась она и, помолчав, добавила, — Да это я так. Она образованная — еще при батюшке успела, и зла никому не помнит… Хоть и рядом живут те, кто всю жизнь ее разорил… мать сама потом с горя померла…
— Мне у нее интересно, — сказал Венька, — она на нашу учительницу истории похожа…
— Вон что… а я не замечала…
— Нет, из прежней школы!
— А… Хоть бы Шурку приучил читать-то.
— А он сам не хочет, — ответил Венька, — я звал его.
— Успею еще зимой, начитаюсь. А лето не вернешь. Ты мне потом расскажешь, что читать стоит… — откликнулся Шурка.
— Ишь, хитрый! — удивилась Людмила Ивановна.
— А Поликсена-то хорошая, только тронутая чуть-чуть… да и то… тронешься… таких на Руси много… теперь… Венька долго думал после этого разговора, почему он так сказал, что Поликсена похожа на Эсфирь? Внешне они были совершенно разными… и только несколько дней спустя он понял: обе они одинаково уверенно говорили, а значит, и верили в то, о чем говорили, и еще чувствовалось, что за их словами столько, что невольно хотелось туда заглянуть. Куда? Может быть, в их души?…
Поликсена позволяла Веньке выбирать любые книги, когда никого не было. Потом бегло смотрела на обложку и говорила: «Запиши!» Это значило, что книгу можно взять с собой. Венька сам заполнял карточку, которая по-научному называлась формуляр, и он это знал. Или же Полина потихоньку произносила: «Читай!» что значило — читай книгу здесь, не вынося из дома. Просить и спорить было бесполезно, да Веньке это и не приходило в голову. И еще об одном он больше не вспоминал — скука. Это слово оказалось совершенно забытым где-то в далекой прошлой жизни. Если раньше Венька был очень переборчив в своем выборе книг, то теперь читал все подряд от русских классиков до Капитана Буссинера и от «Трех Мушкетеров» до «Рассказов о русском первенстве».
Часто Поликсена Ефимовна своим обычным ровным голосом звала его: «К столу пожалуйте!» Венька каждый раз испытывал неловкость, потому что знал, как бедно все живут в этой деревне, но возражать стеснялся. Они пили чай молча, сосредоточенно, будто выполняли очень важную работу, требующую большого внимания. Так проходили дни и недели. Веньке казалось, что должно что-то произойти. Это что-то произошло, просто он сам не заметил, как под влиянием прочитанных книг стал совершенно по-другому реагировать на окружающее. То, на что он раньше бы обиделся и стал кипятиться, теперь вызывало в нем сожаление к тому, кто был его обидчиком. То, мимо чего он прежде прошел бы, не обратив внимания, теперь вызывало в нем желание вмешаться, помочь каким-то образом, откликнуться. А то, что произошло с ним прежде, сегодня представлялось совершенно иначе. И все это вместе отдаляло его от прежнего мальчишки Веньки.
Неожиданно Людмила Ивановна объявила, что пора сворачиваться. Она договорилась с генералом перед отъездом, что к первому сентября прибудет домой, т. е. на дачу, чтобы та не стояла пустой, а то как раз в первые дни нового учебного года больше всего и лазают по дачам мальчишки. Оставалась еще неделя. Теперь Венька с утра до ночи торчал у Полины, чтобы прочесть побольше тех книг, которые домой не отпускались. За очередным чаем Поликсена Ефимовна сказала ему:
— Сожалею, что ты покидаешь меня. — Венька удивился ее совершенно новому голосу и молчал. — Надеюсь, Бог даст, свидимся. А ты читай. Писатель Горький правильно сказал, что книга — верный друг — этот друг не предаст, а отнять, что в голове запрятано, никому не под силу. — Она широко перекрестилась.
— Я обязательно буду вас все время помнить… и книги…
— Вот это правильно, — поддержала Поликсена, — книги помнить надо, а то зачем читать. Это, как если бы у тебя много голов было — с каждой книгой прибавляется, и все они умные и плохому не научат… — Венька удивлялся разговорчивости Полины. За все лето, она столько не говорила с ним. Она помолчала и потом, видно, сказала свое сокровенное. — Ты хоть не крещен в веру православную, но, как я вижу, безбожие не исповедуешь, а потому могу сказать тебе истинно, что еще придешь ты к вере, ибо темный человек только на Бога уповает, потому что сам обездолен и беспомощен в битие, а просвещенный понимает, что все истинное духом высоким держится. Остальное прах и тлен. — Венька почувствовал интонацию многих прочтенных им здесь, в доме, не на вынос, книг, и ему показалось, что напрасно она ему это внушает, он итак давно это знает и, конечно, согласен. Она опять помолчала и будто поставила точку. — Безбожие — есть путь в никуда. — Венька чувствовал, что отвечать ничего не надо, хотя ему очень хотелось сказать, что он согласен, согласен, но все слова казались мелкими, обычными, а говорить так, как она, он еще не научился.
Этот разговор происходил в среду, а в пятницу, когда Венька сидел на скамейке возле полининого домика и рассматривал обложку «Сонника», всю испещренную сюжетами в овальных окнах, прибежал запыхавшийся Шурка и выпалил:
— Бежим! Твоя мать приехала! — Венька встрепенулся и ответил:
— Сейчас!
— Подожди! — выглянула из дверей Поликсена. Она снова исчезла в доме, вышла через несколько минут с чем-то завернутым в газету и протянула Веньке:
— Больше мы не увидимся! — Венька хотел было протестовать, но она жестом остановила его и продолжила, — У тебя все хорошо будет… — помолчала и поправилась, — У вас все хорошо будет! — непонятно было, к кому относится это «У вас» — к нему и матери, или к нему и Шурке, стоявшему рядом, или вообще ко всем, живущим в мире. — А это потом посмотришь, сам. — Она сделала ударение на последнем слове. — Дай тебе Бог! — Она открыто и широко трижды перекрестила его, притянула к себе и поцеловала в лоб. Венька радостно спешил к маме. Он представлял уже, как они все вместе вернутся домой — отъезд был заранее намечен на послезавтра. Он напевал в такт шагам «Были сборы недолги, от Кубани до Волги…» Но когда он вошел за покосившийся черный забор, увидел маму, улыбающуюся ему со скамеечки у дома, стоящий рядом на земле его чемодан и разводящую руками Людмилу Ивановну.
— Ну, раз надо, — еще раз повторила она.
— Надо! — подтвердила мама, открыла сумочку и протянула деньги, — возьми!
— Нет! Что ты, Циля! — Обиделась Людмила Ивановна, — я не из-за денег его взяла.
— Я знаю, — тихо и огорченно подтвердила мама, — я знаю. Возьми и не обижайся — это Лазарь велел тебе передать, даст Бог, еще увидимся. — Она вложила деньги в руку растерянно стоявшей Шуркиной мамы.
— Ты что не…
— Нет, — перебила мама, догадавшись и предваряя вопрос, мы еще не домой, потому и торопимся. — Она встала. — Спасибо тебе, Люда.
— Чего там — спасибо тебе! — Обе женщины обнялись и заплакали. Шурка с Венькой подали по-мужски друг другу руки, а потом тоже обнялись и начали хлопать друг друга по спине.
Их усадили на тряскую подводу, до станции было далеко идти. Венькина мама в ответ на Шуркин взгляд ответила именно то, что он хотел знать: «Папа работает. И, пожалуйста, пока больше ничего не спрашивай». Венька и не спрашивал. Ему не терпелось развернуть сверток и посмотреть, что там-тонкое и твердое, наверняка, книжка. Но он хотел сделать это наедине. Мысли незаметно переключились на дорогу, плавно выплывавшую из под кромки телеги. Лошадь шла неспеша. И так же неспеша по дороге памяти он возвращался назад к прошлому сентябрю, прошлому пустырю, прошлому классу и оврагу, куда, как он понял, сейчас никак не попадает. И он не стал спрашивать, куда они направляются. Он решил, что сбывается его главная мечта, и сейчас начинается первое путешествие.