— Огромный и страшный. Сопел под дверью моей спальни.
— Ты была очень храбрая, раз ему открыла.
— Я не могла иначе. Я должна была видеть, кто там.
— На следующую ночь он снова пришел?
— Нет. Ему было уже незачем.
— А, ясно. Одного раза довольно.
— Сегодня, если отец Ангуин прав, дьявол подошел ближе.
— Да. Взял тебя за руку. Предложил помощь. Сказал, что всегда готов тебе услужить. Ты испугалась?
— Он возник внезапно, словно ниоткуда.
— Я тоже так умею, — спокойно ответил Фладд. — Исчезать и появляться. Дешевый трюк.
— А почем мне знать, может, вы как раз и есть дьявол? — Она остановилась. Внизу уже различался монастырь, в окне верхнего этажа горел свет. Голос Филомены прозвучал упрямо, враждебно: — Лжесвященник, который выслушивает исповеди? Втирается в доверие?..
«Что, если белый огонь у меня в душе, — подумала она, — первый язык адского пламени, который восстанавливает то, что пожирает, так что мучения не слабеют? Что, если тепло, повеявшее на меня в сарае, — первое дуновение сатанинских мехов?»
— Придется выбирать самой, — спокойно ответил Фладд. — Я не могу сказать, что тебе думать. Если я для тебя нехорош, не мне тебя переубеждать.
— Нехорош? — Ее возмутил выбор слов. «Человек или дьявол, — подумала она, — бес или бесовское орудие, ты можешь лишь погубить мою бессмертную душу. Больше ничего».
— Впрочем, будь я дьяволом, ты бы мне понравилась. Мы склонны думать, что у дьявола адские вкусы, однако на этом пиру самый лакомый для него кусок — нежная душа молоденькой и неопытной монашки. Будь я дьяволом, тебе бы не хватило ума меня распознать. Пока бы я не насытился тобой в полное свое удовольствие.
Сестра Филомена протяжно взвыла от ужаса и отчаяния, потом разревелась. Она заткнула рот кулаком, но всхлипы все равно рвались наружу из-под кривящихся губ. В монастыре мать Перпетуя ждала ее, сидя у погасшего камина, и улыбалась в темноте.
Глава седьмая
Питура набросилась на нее с кулаками.
— Шляешься, как уличная девчонка! Бегаешь по полям! В темноте, как бродяжка!
Настоятельница догадалась, что по полям, а не по дороге, потому что к рясе пристали репьи и мокрые листья, а на туфли налипла грязь. Она не знала, что девушка встречалась с отцом Фладдом. «Если бы знала, мне бы досталось еще сильнее, — думала Филли. — Она ко мне ревнует, хочет его внимания. Она не монахиня. Ей должно быть стыдно. Бегает за мужчинами. За священниками. Подкатывала к отцу Ангуину. Он выставил ее из своего дома, сестра Антония рассказывала. С тех пор не может ему простить».
Пока Питура бранилась и тыкала в нее жестким кулаком, девушка думала о своем. Это гиблый край, жалкие, несчастные люди. Здесь кишат бесы, сюда надо бы отправить миссионеров. Наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего[41]. Апостол Павел бы навел тут порядок.
— Выставляешь мой монастырь на посмешище!
Перпетуя снова ткнула в нее костяшками пальцев.
Филомена перехватила руку настоятельницы чуть повыше запястья и сжала крепкой крестьянской хваткой. Она ничего не сказала, но в зеленовато-серых глазах золотом полыхнули желтые искорки.
В ту ночь она ворочалась на жесткой постели между сном и бодрствованием, причем бодрствование казалось меньшим из двух зол. Усилия проснуться были тщетны: кошмары хозяйничали в мозгу, словно повстанцы в захваченном селенье. Нигредо, огромный черный арап, протягивал ей сигарету из серебряного портсигара. Альбедо, ангел, подносил спичку. Они боролись на старых огородах, катались, сцепившись в объятиях, по кочковатой земле, потом взялись за руки и запели «Дэнни-бой»[42].
В пять утра зазвонил колокол, и она, перевернувшись на живот, зарылась лицом в подушку. Филомена всегда думала, что это специальная покаянная подушка, по особому распоряжению матери Перпетуи набитая чем-то вроде мелких камешков. Сестра Антония (сегодня был ее черед поднимать остальных) шла по коридору, стучала в каждую дверь и кричала: «Dominus vobiscum»[43].
Филомена зевнула и села. Завязки чепца намокли от пота и больно врезались в горло. Она вцепилась ногтями в узел, пытаясь их ослабить, однако ногтей у нее почти не было.
— Dominus vobiscum, — прозвучало у двери. Сестра Антония постучала раз, другой. — Dominus vobiscum. Что там с тобой, сестра?
Филомена молчала, боясь, что если заговорит, то расплачется. Она по-прежнему возилась с узлом, думая про себя: «Были бы у меня ножницы! Собственные ножницы. Но это против обета святой бедности. Было бы у меня зеркало! Но это против обета святого воздержания».
— Да что там такое?! — крикнула сестра Антония уже сердито. — Dominus vobiscum. Оглохла, что ли?
Узел развязался. Филомена бросила чепец на грубое одеяло, спустила босые ноги на линолеум и потянулась. Плечи и руки от локтя вверх, скрытые под рубахой, были сплошь в маленьких синяках.
— Dominus vobiscum. Ты там не заболела часом?
«У меня болит душа», — подумала она, а вслух произнесла нараспев:
— Et cum spiritu tuo[44].
Голос-предатель звучал, как обычно, хотя горло саднило от слез, а грудь стискивали нечестивые надежды.
— Сразу бы так, — сказала сестра Антония и двинулась дальше по коридору.
После часового стояния на коленях в монастырской часовне Филомена пошла на кухню помогать сестре Антонии с завтраком.
— Я думаю, у отца Фладда есть пророческий дар, — сказала она, разливая по кружкам слабый чай.
— Вот как? — вежливо переспросила старая монахиня. — Интересно, может ли он предсказать, кто победит на скачках в Айнтри?
— Пророческий дар — это не предсказывать будущее. Это значит говорить об истинной природе вещей.
Лицо у крошки Филомены было заплаканное, и сестре Антонии смутно припомнились собственные первые годы в монастыре: ритуальные унижения и одинокие ночи. Поскольку она раздавала завтрак, то по доброте душевной положила бедной девочке лишний половник овсянки — пусть хоть поест вволю.
Утро. Джадд Макэвой, улыбаясь и насвистывая себе под нос, вытер пыль с полок, отодвинул засов на двери лавки и повернул картонку в витрине надписью «Открыто» наружу. Агнесса Демпси мыла посуду после завтрака. Отец Фладд облачался к мессе, возлагая на себя каждую из одежд с чтением положенных молитв. Филли видела его мысленным взором: амикт, альба, пояс, манипул, стола, казула[45]. «Убели мя, Боже, очисти сердце мое…»
Первым уроком у нее была физкультура. Не с тем классом, который она готовила к причастию, а со школьниками постарше. Их детское обаяние уже потускнело и осыпалось, как старая штукатурка.
Прежде всего надо было их переодеть в жаркой духоте класса; ночью подморозило, и до десяти утра в колеях поблескивал иней. Девочки, стоя между партами, втискивались в толстые темно-синие шаровары, потом через голову стягивали платья и слои кофт; мальчикам предстояло заниматься в серых фланелевых штанах до колен. Затем все взяли черные спортивные тапки из ящика в углу класса. Тапки были казенные, похуже и получше, но главным образом похуже. Дети по большей части не знали своего размера, а если и знали, то все равно не могли бы выбрать тапки по ноге, поскольку принцип был один: хватай что успеешь. Обуваться требовалось в полной тишине. Филомена высилась над ними, сверкая глазами, грозная в это утро, и следила, чтобы никто не пикнул. Впрочем, это не мешало детям молча бить друг друга по рукам и щипаться, сражаясь за тапки.
Наконец все обулись, построились и вышли. Ниссеновский барак служил разом спортивным залом и столовой; здесь пахло топленым жиром и тестом. Деревянные столы и стулья были составлены в штабеля, а на полу дети расставили снаряды. Мать Перпетуя произносила это слово с нажимом: «Комитет по образованию выделил нам снаряды». До этого года в школе были только небольшие овальные маты, по одному на ребенка. Дети раскладывали их на полу и принимались самозабвенно на них кататься. Потом можно было перейти к прыжкам на месте — упражнение, пригодное для всех возрастных групп. Дети с ним по большей части справлялись. И оно не наносило ущерба их психике.
Однако снаряды внесли в детскую жизнь новые страхи. Они были твердые и блестящие, с острыми углами. Просто собрать их всякий раз оказывалось сложной инженерной задачей; дети в легкой физкультурной одежде обливались потом, словно полуголые заключенные, строящие мосты для японцев. Была высокая лестница на опорах — видимо, на ней полагалось подтягиваться и (как предполагала Филомена) просовывать голову между перекладинами. Но больше всего детей пугало толстое круглое бревно: оно стояло на металлических ногах и доходило Филомене до груди.
— Разбейтесь на команды, — обреченно приказала она. — Ты, ты и ты.
Никто не хотел лезть на бревно. Дети не знали, как это делать и зачем. Некоторые, когда доходила их очередь, подлезали снизу, обхватывали бревно руками и пытались закинуть на него ноги, чтобы повиснуть спиной вниз. Пример оказался заразительным. Все дети попробовали; у некоторых получалось хуже, чем у других, и мало кто смог провисеть долго. Перед лицом снарядов их робость становилась более очевидна — робость, неуклюжесть, хилость, плохое зрение. Дети испытывали стыд за себя — единственное чувство, на какое были способны. Они догадывались, что у бревна есть тайный, недоступный им смысл, и другие дети, которым больше повезло в жизни, умеют с ним управляться. Комитет по образованию прислал снаряды в качестве урока на будущее — чтобы маленькие федерхотонцы уже сейчас осознали свое ничтожество, из которого им не выбраться по гроб жизни.