Флибустьеры — страница 23 из 64

— Ах, черт!.. — кусая губы, пробормотал Пласидо.

Он заколебался, входить или нет: минус уже поставлен. А в университет ведь ходят только для того, чтобы не иметь минусов. От занятий там мало толку! Обычно студенты отвечали вызубренные наизусть параграфы, читали вслух учебник, и лишь изредка преподаватель задавал им какой-нибудь вопрос, весьма абстрактный, глубокомысленный, каверзный и малопонятный. Ни один урок не обходился без проповедей о смирении, покорности и почтении к духовным особам, но Пласидо и так был смиренен, покорен и почтителен. Он уже хотел было уйти, однако вспомнил, что скоро экзамены, а преподаватель еще ни разу его не спрашивал и даже как будто не замечал. Вот удобный повод напомнить о себе! А на кого преподаватель обратит внимание, тот наверняка перейдет на следующий курс. Одно дело — срезать студента, которого ты видишь впервые, другое — провалить человека, которого знаешь и который своим видом весь год будет ежедневно напоминать тебе о твоем жестокосердии.

Пласидо вошел, но не на цыпочках, как обычно, а громко стуча каблуками. И его желание исполнилось! Преподаватель взглянул на него, нахмурился и покачал головой, словно говоря: «Нахал этакий, погоди, я с тобой рассчитаюсь!»

XIIIУрок физики

Класс представлял собой просторное прямоугольное помещение с большими зарешеченными окнами, пропускавшими много света и воздуха. Вдоль стен были расположены одна над одной три широкие каменные скамьи, облицованные деревом, на них в алфавитном порядке сидели учащиеся. В глубине, против входа, под изображением святого Фомы Аквинского, высилась на помосте кафедра, к которой с обеих сторон вели ступеньки. Кроме отличной грифельной доски в раме из красного дерева — ею почти не пользовались, судя по нестертым с первого дня занятий словам «Добро пожаловать!», — в классе не было никакой другой полезной или бесполезной утвари.

Окрашенные в белый цвет стены, до половины выложенные изразцами, чтобы не обтиралась краска, были совсем голы: ни рисунка, ни гравюры, ни изображения какого-нибудь физического прибора! Учащиеся ничего не требовали, никто из них не страдал от того, что науку, которую без опытов постичь невозможно, преподавали без практических занятий; так здесь учили год за годом, а Филиппины как стояли, так и стоят, и все идет по-прежнему. Изредка в класс точно с неба сваливался какой-нибудь прибор, он являлся студентам в отдалении, как святой дух коленопреклоненным верующим смотри, но не прикасайся! А бывало, что иной благодушный профессор и распорядится пустить студентов в полный тайн физический кабинет, где в застекленных шкафах стоят непонятные аппараты. Чего ж тут жаловаться? Любуйся сколько душе угодно разными занятными штуковинами из латуни и стекла, всякими трубками, дисками, колесами, колокольчиками. Тем и ограничивалось знакомство студентов с экспериментальными науками, а Филиппины как стояли, так и стоят!

К тому же учащиеся отлично знали, что приборы куплены не для них — монахи не так глупы! Кабинет устроили, чтобы показывать иностранцам и важным чиновникам, приезжающим с Полуострова; осматривая приборы, те кивали одобрительно головами, а провожатый улыбался, словно говоря:

«Вы небось думали: невежественным монахам не до науки? А у нас и физический кабинет есть, идем в ногу с веком».

После любезного приема иностранцы и важные чиновники пишут в своих «Путешествиях» или «Мемуарах», что «Королевский и папский университет святого Фомы в Маниле, препорученный славному ордену доминиканцев, располагает для просвещения молодежи великолепным физическим кабинетом… Ежегодно этот предмет изучают около двухсот пятидесяти студентов, и только апатией, ленью и тупостью индейцев или же какой-либо иной этнологической причиной, если не волею самого господа, можно объяснить, что малайско-филиппинская раса до сих пор не произвела ни Лавуазье, ни Секки, ни Тиндаля»[83].

Однако справедливости ради отметим, что в этом кабинете иногда работают тридцать — сорок студентов, которые проходят «расширенный курс», и руководит ими вполне добросовестный преподаватель. Но его подопечные почти все питомцы иезуитов из Атенео, где принято физику изучать практически. А было бы куда как полезно, если бы в кабинете занимались все двести пятьдесят человек, которые платят за право учения, за книги и которые после года зубрежки ровно ничего не смыслят в науке. Вот и получается, что, кроме одного-двух сторожей да смотрителей кабинета, проведших там долгие годы, мало кому есть прок от этого кабинета.

Но вернемся в класс.

Преподаватель физики был молодой доминиканец, который прежде читал разные предметы в коллегии Сан-Хуан-де-Летран и слыл весьма строгим, знающим человеком. Он считался столь же искусным диалектиком, сколь глубоким философом, одним из самых многообещающих представителей своей партии. Старики его уважали, молодые ему завидовали — среди молодых тоже есть партии.

В университете он вел занятия уже третий год и, хотя физику и химию читал здесь впервые, успел завоевать славу великого ученого не только среди снисходительных студентов, но и среди своих коллег — кочевников по кафедрам. Отец Мильон отнюдь не принадлежал к числу тех бездарностей, которые каждый год меняют кафедру, чтобы набраться вершков из разных наук, и отличаются от своих учеников разве тем, что изучают в один год только один предмет, не отвечают на вопросы, а задают их, лучше знают испанский и в конце курса не держат экзамена. Нет, отец Мильон занимался наукой всерьез, знал «Физику» Аристотеля и отца Амата[84], усердно читал Рамоса и время от времени заглядывал в Гано. При этом он частенько с сомнением покачивал головой и, усмехаясь, бормотал: «Transeat»[85]. Что ж до химии, тут ему приписывали незаурядные познания, ибо однажды он доказал опытом изречение святого Фомы «вода есть смесь», тем самым утвердив за «ангелическим доктором» славу первооткрывателя и посрамив Берцелиуса, Гей-Люссака, Бунзена[86] и других чванливых материалистов. И все-таки, хотя ему случалось преподавать и географию, у него были некоторые сомнения касательно шарообразности земли, и при разговорах о вращении земли вокруг своей оси и вокруг солнца он только улыбался и декламировал:

Врать о звездах всякий может,

А поди его проверь!..

Не менее тонко улыбался отец Мильон, слушая некоторые физические теории, и считал иезуита Секки фантазером, если не безумцем: он рассказывал, что Секки, помешавшись на астрономии, чертил треугольники на облатках для причащения, и за то-де ему запретили править службу. Однако к тем наукам, которые отцу Мильону приходилось преподавать, он испытывая, как многие замечали, почти что отвращение. Увы, и на солнце есть пятна.

Он был схоласт и человек религиозный, а естественные науки — по преимуществу науки опытные, они строятся на наблюдении и дедукции, тогда как отец Мильон питал склонность к наукам философским, чисто умозрительным, строящимся на абстракции и индукции. Вдобавок, как истый доминиканец, пекущийся о славе своего ордена, отец Мильон не мог любить науки, в коих не прославился ни один из его собратьев — в химические познания святого Фомы он, разумеется, не верил! — и кои своим процветанием обязаны враждебным или, скажем мягче, соперничавшим с доминиканцами орденам.

Таков был университетский профессор физики. Проверив присутствующих, он приступил к опросу, требуя отвечать урок наизусть, слово в слово. Живые фонографы работали по-разному, одни выпаливали все без запинки, другие запинались, мямлили. Первым ставилась хорошая отметка, вторым, если ошибок было больше трех, — плохая.

Какой-то толстяк с сонным лицом и жесткими, как щетина, волосами зевал так отчаянно, что едва не вывихнул челюсть, и сладко потягивался, будто у себя в постели.

Преподаватель заметил это и решил его припугнуть.

— Эй ты, соня! Ишь зевает во весь рот, лентяй первостатейный! Видать, урока не выучил!

Отец Мильон не только говорил студентам «ты» по монашескому обычаю, но и уснащал свою речь словечками из лексикона базарных торговок — подражая манере преподавателя канонов[87]. Кого хотел этим унизить его почтенный коллега: своих слушателей или же священные установления церкви, — вопрос до сих пор не решен, хотя и немало обсуждался.

Грубый окрик не возмутил аудитории — это слышали здесь каждый день, напротив, развеселил ее, многие захихикали. Не смеялся только студент, которого назвали «соней», он вскочил на ноги, протер глаза и… фонограф заработал:

— «Зеркалом называется всякая полированная поверхность назначение каковой посредством отражения света воспроизводить образы предметов помещенных перед упомянутой поверхностью по материалу из которого образуются такие поверхности они подразделяются на зеркала металлические и зеркала стеклянные…»

— Стой, стой, стой! — перебил преподаватель. — Иисус, Мария, какое бревно!.. Значит, мы остановились на том, что зеркала делятся на металлические и стеклянные. Так? Ну, а если я тебе дам полированный кусок дерева, к примеру, камагона, или кусок отшлифованного черного мрамора или агата, они ведь тоже будут отражать образы предметов, помещенных перед ними? К какому роду отнесешь ты эти зеркала?

Не зная, что ответить, а может быть, не поняв вопроса, толстяк решил выкрутиться, показав, что выучил урок, и затараторил дальше:

— «Первые состоят из латуни или из сплава различных металлов а вторые состоят из стеклянной пластины обе поверхности которой хорошо отполированы причем одна покрыта оловянной амальгамой».

— Те, те, те! о том речь! Я ему «Во здравие», а он мне «За упокой».

И почтенный преподаватель повторил свой вопрос на языке торговок, пересыпая его бесконечными «ишь» и «видать».