— Вот как? — простодушно удивилась Паулита. — Неужто эти девушки — те самые дикари, о которых вы говорили?
— О нет, — невозмутимо ответил Хуанито. — Они просто перепутали, не туда стали… Дикари сейчас придут.
— Вот эти, с бичами?
Хуанито утвердительно кивнул, но на душе у него заскребли кошки.
— Выходит, девушки — это cochers?
На Хуанито напал приступ отчаянного кашля, зрители зашумели.
— Вон из зала! Пусть этот чахоточный убирается! — крикнул кто-то.
Чахоточный? Его назвали чахоточным в присутствии Паулиты? Хуанито вскочил с места — сейчас он проучит этого нахала, покажет ему, кто чахоточный! Дамы удерживали его, но это только придавало ему храбрости и задору. К счастью, диагноз поставил не кто иной, как дон Кустодио, а ему вовсе не хотелось привлекать к себе внимание, и он сделал вид, что весь ушел в свои критические заметки.
— Я спустил этому наглецу только потому, что я с дамами! — прорычал Хуанито, вращая зрачками не хуже заводной куклы. И, как бы для того, чтобы сходство с куклой было полное, яростно замахал руками.
В этот вечер Хуанито окончательно покорил сердце доньи Викторины: какая отвага, какая готовность постоять за свою честь! Она решила непременно выйти за него замуж, как только умрет дон Тибурсио.
А Паулита становилась все печальней, она думала о том, как это ее Исагани мог плениться девицами, которых называют «cochers». Слово cocher напоминало ей одно французское словечко, отнюдь не лестное[149], которое в ходу у учениц колледжа.
Первое действие окончилось. Маркиз нанял в служанки Серполетту и робкую Жермену — инженю труппы, а в кучера — бестолкового Гренише. Под громкие аплодисменты они выбежали на сцену, взявшись за руки, хотя пять секунд назад бранились и чуть было не подрались; раскланиваясь направо и налево, они стали благодарить любезную манильскую публику, причем актрисы не забывали обменяться взглядами со своими поклонниками.
Поднялась легкая суматоха: одни спешили за кулисы поздравить актрис, другие — в ложи, засвидетельствовать почтение знакомым дамам, третьи собирались в фойе, чтобы высказать свое мнение о пьесе и актерах.
— Разумеется, Серполетта лучше всех! — с апломбом заявил один.
— А мне больше нравится Жермена — это идеальный тип блондинки.
— Но у нее нет голоса!
— А зачем мне ее голос?
— Потом, она чересчур высока!
— Пхе! — поморщился Бен-Саиб. — Всем им грош цена, разве это актрисы!
Бен-Саиб был критиком в газете «Глас единения», и пренебрежительный отзыв сильно возвысил его в глазах собеседников. О, ему не так-то легко угодить!
— У Серполетты нет голоса, Жермена неуклюжа. И вообще разве это музыка, разве это искусство? — торжественно заключил он.
Лучший способ прослыть великим критиком — хулить все подряд. К тому же из театра прислали в редакцию всего два билета…
Публика недоумевала: чья ложа пустует? Вот уж кто всех перещеголяет, явится самым последним!
Невесть откуда разнесся слух, что место в ложе куплено Симоуном. И в самом деле, ювелира не было в театре — ни в партере, ни в театральной уборной.
— А между тем я сам видел, он днем беседовал с мосье Жуи, — сказал кто-то.
— И подарил колье одной из актрис…
— Кому же? — любопытствовали дамы.
— Разумеется, самой смазливой, той, что не сводила глаз с его превосходительства!
Понимающие взгляды, подмигиванья, возгласы удивления, сомнения…
— Строит из себя какого-то Монте-Кристо! — заметила дама, кичившаяся своей образованностью.
— Или королевского поставщика! — прибавил ее обожатель, уже ревнуя к Симоуну.
В ложе, где сидели студенты, остались только Пексон, Сандоваль и Исагани. Тадео пошел развлекать дона Кустодио беседой о его любимых проектах, а Макараиг отправился переговорить с Пепай.
— Вот видите, дорогой Исагани, — разглагольствовал Сандоваль, изящно жестикулируя и стараясь придать голосу приятную звучность, чтобы его слышали в соседней ложе дочки того самого богача, который задолжал Тадео. — Ведь я говорил вам, во французском языке нет того богатства звуков, того разнообразия, той мелодичности, что в испанском. Я не понимаю, не представляю себе, не в силах вообразить, как могут у французов быть ораторы, я даже сомневаюсь, были ли они когда-либо и есть ли теперь, разумеется, если употреблять слово «оратор» в точном смысле, в истинном смысле этого понятия. Ибо не следует путать слово «оратор» со словами «говорун» или «краснобай». Говоруны и краснобаи найдутся в любой стране, во всех уголках населенного мира — и среди флегматичных, сухих англичан, и среди живых, впечатлительных французов…
Далее следовал великолепный обзор наций с поэтическим описанием характера каждой и самыми роскошными эпитетами. Исагани кивал головой, думая о Паулите, чей взгляд он перехватил. О, этот взгляд так много ему говорил, так много обещал! Исагани пытался разгадать, что выражали ее глаза. Уж они-то обладали истинным красноречием!
— А вы, поэт, раб рифмы и метра, вы, дитя муз, — продолжал Сандоваль, элегантно взмахнув рукой, как бы приветствуя божественных девятерых сестер. — Можете ли вы себе представить, чтобы столь неблагодарный, столь немузыкальный язык, как французский, дал миру поэтов, равных по величию нашим Гарсиласо, Эррере, Эспронседе и Кальдерону?[150]
— Однако, — заметил Пексон, — Виктор Гюго…
— Ах, друг мой Пексон, если Виктор Гюго поэт, то лишь благодаря тому, что жил в Испании… Ведь всем ясно как божий день — и даже сами французы, которые так завидуют Испании, это признают, — что своим талантом, своим поэтическим даром Виктор Гюго обязан Мадриду, где прошло его детство. Там он впитал в себя первые жизненные впечатления, там развился его ум, там расцветилось красками его воображение, там созрело его сердце и родились прекраснейшие вымыслы его фантазии. И в конце концов, кто такой Виктор Гюго? Разве можно его сравнить с нашими современниками…
Но тут разглагольствования оратора были прерваны приходом Макараига. С грустным лицом и горькой улыбкой Макараиг молча протянул Сандовалю записку.
Сандоваль прочел вслух:
«Моя голубка! Письмо твое пришло слишком поздно, я уже представил комиссии свое решение, и оно было одобрено. Но я словно угадал твои мысли, решил дело так, как того хотели твои подопечные.
Я буду в театре и подожду тебя у выхода.
Твой верный голубок
Кустодийчик».
— Славный человек! — растроганно воскликнул Тадео.
— В чем же дело? — спросил Сандоваль. — Я не вижу тут ничего плохого, напротив!
— О да, — печально усмехнулся Макараиг. — Дело решено в нашу пользу! Я только что говорил с отцом Ирене!
— И что он сказал? — поинтересовался Пексон.
— То же, что пишет дон Кустодио, да еще посмел, плут этакий, поздравлять меня! Комиссия-де согласилась с мнением референта, одобрила его предложение и выражает студентам признательность за их патриотические чувства и жажду знаний…
— Ну и что?
— Да только то, что, принимая во внимание нашу занятость и опасаясь, как бы мы не испортили столь похвального замысла, комиссия полагает уместным возложить его осуществление на один из монашеских орденов, в случае если доминиканцы откажутся создать таковую Академию при университете!
Возгласы разочарования вырвались из уст друзей. Исагани поднялся с места, но ничего не сказал.
— А дабы и мы приняли участие в управлении Академией, — продолжал Макараиг, — нам поручается собирать пожертвования и взносы с обязательством сдавать их казначею, назначенному орденом; этот же казначей будет выдавать нам расписки…
— Значит, мы будем вроде старост барангаев! — воскликнул Тадсо.
— Сандоваль, — сказал Пексон, — вот нам и бросили перчатку. Что ж, поднимай ее!
— Нет, это даже не перчатка, это грязный носок, так смердит это решение!
— Но самое очаровательное то, — продолжал Макараиг, — что отец Ирене советует нам отметить событие банкетом, серенадой или факельным шествием студентов, чтобы выразить благодарность всем, кто принял участие в этом деле!
— Высекли нас, а мы еще должны петь и благодарить! Super flumina Babylonis sedimus![151]
— Банкет за решеткой! — сострил Тадео.
— Банкет, на который мы все явимся в трауре и будем произносить надгробные речи, — прибавил Сандоваль.
— Устроим-ка им серенаду с пением «Марсельезы» и похоронным маршем, — предложил Исагани.
— Нет, господа, — запротестовал Пексон, растягивая в ухмылке рот до ушей, — такое событие надо отпраздновать банкетом в китайской панситерии и чтобы подавали нам китайцы без рубашек, да, да, китайцы без рубашек!
Эта мысль пришлась всем по вкусу — было в ней какое-то озорство, горькая насмешка. Сандоваль первый поддержал ее: он давно уже хотел побывать в одном из этих заведений, где вечерами так шумел и веселился народ.
Как только оркестр заиграл увертюру ко второму действию, юноши встали с мест и удалились из зала, к великому возмущению публики.
XXIIIСмерть
Симоун в самом деле не был на спектакле.
Около семи часов вечера он вышел из дому, охваченный мрачным возбуждением; затем слуги видели, как он дважды возвращался, приводя с собой незнакомых людей; в восемь Макараиг встретил его на Лазаретной улице, поблизости от обители святой Клары — в монастырской церкви как раз звонили колокола; в девять Вареный Рак опять заметил его у театра Симоун, переговорив с кем-то, по виду студентом, вошел в двери, но вскоре вернулся и тут же исчез в густой тени деревьев.
— А мне какое дело? — опять пробурчал Вареный Рак. — Какая мне корысть предупреждать горожан?
Басилио, как сказал друзьям Макараиг, тоже не пошел в оперетту. Съездив в Сан-Диего, чтобы выкупить свою невесту Хулию, он снова засел за книги, а свободное от занятий время проводил в лазарете или у постели капитана Тьяго, усердно борясь с недугом старика.