Флибустьеры — страница 55 из 64

ую кампанию, дабы иметь предлог остаться. Впрочем, говорили также, что его превосходительство впервые не внял советам своего любимца, считая долгом чести ни одним днем долее не задерживаться на вверенном ему посту, и поэтому следует ожидать, что бал состоится очень скоро. Симоун был непроницаем, он стал еще менее общителен, почти не показывался на людях и, когда заводили речь о предполагавшемся торжестве, загадочно улыбался.

— Да ну же, сеньор Синдбад, — сказал ему как-то Бен-Саиб, — поразите нас чем-нибудь истинно американским! Как-никак вы кое-чем обязаны этой стране.

— Несомненно! — криво усмехаясь, отвечал ювелир.

— Уж наверняка дом будет ломиться от гостей, не так ли?

— Возможно, да вот дома-то у меня нет…

— А дом капитана Тьяго, тот самый, который чуть не даром приобрел сеньор Пелаэс!

Симоун промолчал, но с тех пор его часто видели в магазине дона Тимотео Пелаэса, с которым, как говорили, он намеревался основать торговую компанию. Через несколько недель, уже в апреле, разнесся слух, что Хуанито Пелаэс, сын дона Тимотео, женится на Паулите Гомес, чьей руки домогалось немало филиппинцев и иностранцев.

— Есть же счастливчики! — с завистью говорил один коммерсант. — И дом купил за гроши, и партию кровельного железа выгодно продал, и с Симоуном в компанию вошел, да еще женит сына на богачке! Вот уж поистине лакомый кусочек! Не всякому такой перепадет.

— А знали бы вы, каким образом достался Пелаэсу этот лакомый кусочек! — подхватывал другой, лукаво подмигивая, и прибавлял: — Но все равно, уверяю вас, бал состоится, и весьма пышный.

Паулита действительно собиралась выйти замуж за Хуанито Пелаэса. Ее любовь к Исагани угасла, как всякая первая любовь, навеянная поэтическими грезами. История с прокламациями и арест совершенно уронили юношу в глазах Паулиты. Подумать только, ищет опасности, сам является в полицию, чтобы разделить судьбу товарищей, когда все разумные люди прячутся и открещиваются от соучастия в этом деле! Донкихотство, безумие! Никто в Маниле не может ему простить этого, и Хуанито, конечно, прав, когда высмеивает Исагани и преуморительно изображает, как он бежит в полицию. Понятно, такая блестящая девица, как Паулита, не могла любить человека со столь превратными понятиями о жизни, человека, которого все осуждают. И она принялась размышлять. Хуанито умен, ловок, всегда весел, забавен, он сын богатого манильского коммерсанта и вдобавок испанский метис или, если верить дону Тимотео, даже чистокровный испанец. А кто такой Исагани? Индеец-провинциал, который только и знает, что мечтать о своих рощах, где кишмя кишат змеи, юноша сомнительного происхождения, и дядюшка у него священник, чего доброго, будет против роскоши и балов, которые обожает Паулита. Итак, в одно прекрасное утро она поняла, что была ужасной дурой, когда предпочла Исагани его сопернику, и с той поры, как все заметили, горб Хуанито увеличился. Паулита бессознательно, но неуклонно следовала закону, открытому Дарвином: самка избирает наиболее ловкого самца, того, кто умеет приспособиться к окружающей среде, а в этом отношении с Пелаэсом никто не мог сравниться, он сызмала знал в Маниле все ходы и выходы.

Минул великий пост, минула и страстная неделя с процессиями и богослужениями: единственным происшествием за это время был загадочный бунт артиллеристов, причина которого так и осталась тайной для публики. Были наконец снесены ветхие дома, и при сносе присутствовал отряд кавалерии на тот случай, если домовладельцы вздумают сопротивляться. Но те поплакали, попричитали и покорились своей участи. Любопытные, в их числе Симоун, отправились поглазеть на оставшихся без крова. Убедившись, что спокойствию города ничто не грозит, зеваки равнодушно разошлись по домам.

К концу апреля все страхи улеглись, Манилу волновало лишь одно событие — бал, который устраивал дон Тимотео Пелаэс по случаю свадьбы своего сына; сам генерал милостиво согласился быть посаженым отцом, говорили, что этому поспособствовал Симоун. Свадьбу собирались отпраздновать за два дня до отъезда его превосходительства, который изъявил желание почтить дом своим присутствием и преподнести подарок жениху. Шли слухи, что ювелир будет пригоршнями швырять бриллианты и жемчуга, засыплет золотом сына своего компаньона. Самому Симоуну, холостяку, не имевшему собственного дома, негде было устраивать бал, и все ожидали, что свадьба Хуанито станет и проводами Симоуна, — уж он постарается удивить филиппинцев! Вся Манила была взбудоражена, сколько было тревог, сколько сомнений — а вдруг не пригласят! Все наперебой старались снискать расположение Симоуна, и многие мужья, по настоянию своих супруг, закупали бруски железа и цинковые листы, дабы завязать дружеские отношения с доном Тимотео Пелаэсом.

XXXIIIПоследний довод

Наконец долгожданный день настал.

Симоун с утра не выходил из дому, он приводил в порядок свое оружие и драгоценности. Легендарные его сокровища уже были упакованы в стальной сундучок, покрытый матерчатым чехлом. Осталось лишь несколько футляров с браслетами и шпильками — вероятно, предназначенными для подарков. Ювелир готовился к отъезду с генерал-губернатором, который ни за что не хотел оставаться правителем Филиппин еще на один срок. Сплетники намекали, что Симоун уезжает просто потому, что боится мести обездоленных и ограбленных им людей, — покровитель-то будет далеко! — тем паче, что новый губернатор, которого вскорости ожидали, слыл человеком справедливым и возможно, да-да, вполне возможно, он заставит ювелира возвратить все, что тот здесь нажил. Суеверные же индейцы просто считали Симоуна дьяволом, который повсюду следует за своей жертвой. Пессимисты, лукаво подмигивая, говорили:

— Саранча поле объела, на другое полетела!

Лишь немногие, очень немногие, молча усмехались.

Под вечер Симоун отдал слуге распоряжение — если явится молодой человек по имени Басилио, проводить немедленно. Затем он заперся в своем кабинете и погрузился в глубокое раздумье. После болезни лицо его стало еще более суровым и угрюмым, резче обозначилась вертикальная складка между бровями, он начал сутулиться, прежняя горделивая осанка исчезла. Поглощенный своими мыслями, он не услышал, как постучали в дверь. Стук повторился, Симоун вздрогнул.

— Войдите! — сказал он.

Это был Басилио, но quantum mulatus![180] Если Симоун сильно изменился за эти два месяца, то Басилио стал неузнаваем: щеки у него ввалились, одежда была в беспорядке, волосы растрепаны. Глаза уже не светились, как прежде, мягкой грустью, а сверкали мрачным огнем. Он походил на покойника, вернувшегося с того света: в чертах его лица застыл ужас, точно его овеяло ледяное дыхание вечности. Даже Симоун был потрясен, и сердце его сжалось от сострадания.

Не здороваясь, Басилио медленно прошел в комнату.

— Сеньор Симоун, — сказал он голосом, от которого ювелиру стало не по себе, — я был дурным сыном и дурным братом: я забыл о муках матери, о злодейском убийстве брата, и бог покарал меня! Ныне мной владеет только одно желание — отплатить злом за зло, преступлением за преступление, насилием за насилие!

Симоун молча слушал.

— Четыре месяца назад, — продолжал Басилио, — вы поверили мне свои планы; я отказался принять в них участие и поступил неразумно — вы были правы. Три с половиной месяца назад вы готовились поднять восстание, я снова отказался помочь вам, и восстание сорвалось. В награду меня заточили в тюрьму, освобождением я обязан лишь вашему заступничеству. Да, вы были во всем правы. И вот я пришел сказать вам: дайте мне оружие, я встану в ваши ряды, как сотни других страдальцев. И пусть вспыхнет восстание!

При этих словах лицо Симоуна просветлело, глаза загорелись торжеством.

— Я прав, да-да, я прав! — воскликнул он с радостью, словно нашел наконец то, что давно и безуспешно искал. — Закон, справедливость на моей стороне, ибо мое дело — дело всех гонимых… Благодарю вас, друг мой, благодарю! Своим приходом вы развеяли все мои сомнения.

Симоун встал. Как и четыре месяца назад, когда в роще предков он излагал Басилио свои планы, лицо его дышало энергией, неукротимой волей — так после пасмурного дня небо озаряется пламенем заката.

— Да, — продолжал он, — восстание не удалось, многие меня покинули, видя, что я, убитый горем, в решающий миг заколебался: в сердце моем тогда угасли еще не все чувства, я еще любил!.. Ныне во мне умерло все, я уже не страшусь возмутить священный для меня сон покойников! Прочь колебания! Даже вы, примерный юноша, вы, незлобивый, как голубь, поняли, что необходимо бороться, вы явились ко мне и призываете меня действовать. О, если бы глаза ваши раскрылись немного раньше! Вдвоем мы могли бы осуществить самые грандиозные замыслы! Я наверху, в высших кругах, сеял бы смерть среди злата и благовоний, превращал бы погрязших в пороке властителей в диких зверей, растлевал и запугивал добродетельных, а вы бы действовали среди народа, среди молодежи, поднимая их к жизни из моря крови и слез! Тогда дело наше было бы не жестоким, не кровавым, но милосердным и совершенным, как произведение искусства, и я убежден, что труды наши увенчались бы успехом! Но никто из людей образованных не пожелал мне помочь; в просвещенных слоях я видел лишь страх и малодушие; в кругах богачей — эгоизм, у молодежи — наивность, и лишь в горах, в местах ссылки, среди отверженных, я нашел нужных мне людей! Но не будем унывать! Пусть не в наших силах изваять идеальную статую, безупречную во всех деталях, мы обтесаем глыбу вчерне, а остальное довершат потомки!

И, схватив за руку Басилио, который слушал, не вполне его понимая, ювелир повел юношу в лабораторию, где он производил опыты и где хранились химические вещества.

На столе стоял большой ящик, обтянутый темной шагреневой кожей, напоминавший ящики для серебряной посуды, которую дарят друг другу богачи и монархи. Симоун открыл его; в нем на красном атласе лежала необычной формы лампа. Резервуар представлял собой плод граната, величиной с человеческую голову; на нем был как бы надрез, в котором виднелись зерна — крупные сердолики. Оболочка из оксидированного золота вызывала восхищение искусством мастера, сумевшего великолепно воспроизвести шероховатую кожуру плода.