И сейчас же ревность, оскорбленное самолюбие, тоска по утраченному счастью — все отступило, все забылось. Одной любовью горело теперь благородное сердце юноши. Не думая об опасности, Исагани бросился к дому; его решительный вид и хорошее платье помогли ему беспрепятственно пройти внутрь.
А пока на улице происходила эта короткая сцена, за столом верховных богов передавали из рук в руки клочок пергамента, на котором красными чернилами были написаны зловещие слова:
«Мане, Текел, Фарес[186].
Хуан Крисостомо Ибарра»
— Хуан Крисостомо Ибарра? Кто это? — спросил его превосходительство, передавая записку соседу.
— Какая непристойная шутка! — возмутился дон Кустодио. — Подписываться именем флибустьера, который уже более десяти лет как убит!
— Флибустьера!
— Шутка бунтовщика!
— При дамах…
Отец Ирене взглядом искал шутника; вдруг он заметил, что отец Сальви, сидевший справа от графини, побелел как полотно, глаза его в ужасе расширились — взгляд был прикован к таинственной подписи. И отцу Ирене пришел на память аттракцион с говорящей головой.
— Что, отец Сальви? — спросил он. — Узнаете руку своего друга?
Отец Сальви беззвучно пошевелил губами и, не отдавая себе отчета в том, что делает, отер лоб салфеткой.
— Ваше преподобие, что с вами?
— Это его почерк, — еле внятно пробормотал отец Сальви, — почерк Ибарры!
В изнеможении он откинулся на спинку стула, руки его бессильно повисли.
Все молча переглянулись, на лицах было уже не беспокойство, а явный страх. Его превосходительство хотел встать из-за стола, но, подумав, что это сочтут трусостью, остался сидеть. Стараясь не выдать волнения, он время от времени оглядывался: солдат поблизости не было, слуг он видел впервые.
— Продолжим ужин, господа! — возгласил он. — Не надо придавать значения глупой шутке.
Но голос его дрожал, и все встревожились еще больше.
— Надеюсь, это «Мане, Текел, Фарес» не означает, что нас нынче вечером собираются убить? — промямлил дон Кустодио.
Все оцепенели.
— Правда, нас могут отравить…
У гостей попадали из рук вилки и ножи.
Свет лампы между тем стал постепенно слабеть.
— Лампа гаснет, — обеспокоенно заметил генерал. — Отец Ирене, прошу вас, подкрутите фитиль!
В этот миг в беседку, как вихрь, ворвался какой-то человек, опрокинул стул, оттолкнул слугу, схватил лампу, выбежал с ней на террасу и, размахнувшись, швырнул ее в реку. Это заняло не больше пяти секунд, от изумления все потеряли дар речи. Беседка погрузилась во мрак.
Только когда лампа уже очутилась в воде, слуги завопили: «Держи вора!» — и тоже ринулись на террасу.
— Револьвер! — крикнул кто-то. — Дайте револьвер! В погоню!
Но неизвестный с легкостью тени вскочил на кирпичную балюстраду и, прежде чем зажгли другую лампу, бросился в реку — раздался лишь громкий всплеск воды.
XXXVIСтрадания Бен-Саиба
Наконец внесли лампы, при свете которых потрясенные боги явились глазам смертных в самых неожиданных и неприглядных позах. Тогда Бен-Саиб, воспылав праведным гневом и осмотрительно запасшись одобрением цензора, помчался со всех ног к себе домой — жил он в мансарде совместно с прочей газетной братией, — чтобы написать великолепнейшую статью, какой еще не читывали под филиппинским небом. Добросердечный журналист не мог допустить, чтобы генерал-губернатор уехал в Испанию, не узрев дифирамбов Бен-Саиба. Итак, он пожертвовал ужином, балом и всю ночь провел без сна.
Статья начиналась патетическими возгласами негодования. Близок конец света! Даже звезды, вечные звезды в смятении нарушили бег свой! Затем шло интригующее вступление, полное намеков, умолчаний… Затем самое событие и заключительная часть. Изысканнейшие метафоры и сравнения расцвечивали рассказ о том, как его превосходительство генерал-губернатор опрокинулся навзничь, приняв несколько запоздалое помазание соусом, оросившим его олимпийское чело; как проворно он снова занял вертикальное положение, отчего голова очутилась там, где прежде находились ноги, а ноги — на месте головы. Сколько чувства было в благодарственном гимне провидению, уберегшему от ушибов священные телеса! Статья была написана с таким искусством, что его превосходительство и в перевернутом виде выглядел героем, то есть, говоря словами Виктора Гюго, падая, возвышался. Бен-Саиб — надо отдать должное его таланту журналиста — строчил, вычеркивал, делал вставки, без конца шлифовал слог, дабы все касающееся семерых богов звучало возвышенно, эпически, и, напротив, неизвестный грабитель, «каковой поспешил наказать самого себя, устрашившись содеянного», был награжден самыми низкими, самыми презрительными эпитетами. Поведение отца Ирене, залезшего под стол, объяснялось «его прирожденной, доходящей до безрассудства храбростью, каковую не мог сдержать даже носимый им всю жизнь сан монаха, чье призвание служить богу кротости и миролюбия»; отец Ирене ринулся на преступника и, избрав кратчайший путь, очутился под столом. Попутно Бен-Саиб упомянул о подводных тоннелях, о новом проекте дона Кустодио и напомнил о просвещенности и дальних путешествиях почтенного монаха. Обморок отца Сальви был вызван чрезмерной скорбью, объявшей добродетельного францисканца при мысли о том, сколь мало пользы извлекают индейцы из его поучительных проповедей. Оцепенение прочих гостей, сидевших за столом, в их числе графини, которая «оперлась» (вернее, свалилась) на отца Сальви, было гордым спокойствием героев, по сравнению с которыми римские сенаторы, застигнутые нашествием галлов, вели себя как изнеженные девицы, падающие в обморок при виде таракана. Затем, для контраста, портрет грабителя: страх, безумие, смятение, взгляд исподлобья, искаженные черты и — свидетельство духовного превосходства высшей расы благоговейный ужас, поразивший дерзкого разбойника, когда он узрел столь высокое собрание! Тут, само собой, напрашивалось отступление, страстная речь, бичующая порчу нравов, из коей следовал вывод о необходимости учредить постоянный военно-полевой суд, а также «объявить чрезвычайное положение сверх уже объявленного осадного, ввести особое, более строгое и действенное законодательство, ибо со всех точек зрения необходимо как можно скорее показать всем смутьянам и преступникам, что у правительства не только есть сердце, исполненное великодушия и отеческой любви к людям смиренным и уважающим закон, но есть также твердая, могучая, неумолимая, беспощадная длань, которая карает всех, кто согрешает против закона и колеблет священные устои отечества! Да, господа, этого требует не только безопасность наших островов, не только благо всего человечества, но также слава Испании, честь испанской нации, престиж иберийской расы, ибо прежде всего мы испанцы, и стяг Испании» и т. д. и т. д.
Заключалась статья трогательным прощанием:
«Иди же спокойно, храбрый воин, ты, что опытной рукой направлял судьбы страны сей в столь смутные времена! Иди спокойно наслаждаться целебным воздухом Мансанареса![187] Мы же останемся здесь, как верные стражи; будем чтить твою память и с восхищением обращаться мыслью к мудрому твоему правлению. Мы клянемся, что отомстим гнусному негодяю, дерзнувшему нарушить твое великолепное пиршество, верь, мы отыщем злодея даже на дне морском! Страна сия навек сохранит драгоценное воспоминание о твоей мудрости, доброте и отваге».
Еще до рассвета, как только статья была закончена, Бен-Саиб послал ее в редакцию — он ведь уже получил одобрение цензора. После этого он уснул, подобно Наполеону, составившему план сражения при Иене[188].
Утром его разбудил посыльный, который принес обратно статью и записку от редактора: его превосходительство строго-настрого запретил оглашать событие и приказал опровергать все слухи и комментарии как безосновательные вымыслы, преувеличения и досужие сплетни.
Для Бен-Саиба это был тяжелый удар. Убили его дитя, такое прекрасное дитя, рожденное в трудах и муках! Куда теперь пристроить это великолепное, истинно цицероновское рассуждение о порче нравов, это блестящее изложение военно-карательных мер? Подумать только, через месяц-два ему надо уезжать с Филиппин, а в Испании эту статью, конечно, не напечатают. Как применишь ее к мадридским преступникам, если там в ходу совсем другие идеи, — там ищут смягчающих обстоятельств, изучают факты, привлекают присяжных! Статьи такого сорта — это нечто вроде ядовитых алкогольных напитков, которые производятся в Европе для продажи неграм, good for negroes[189]. Разница только та, что этих напитков негры могут не пить и тогда не отравятся, меж тем как статьи Бен-Саиба — читают их филиппинцы или не читают — все равно оказывают действие.
— Хоть бы завтра или послезавтра произошло еще какое-нибудь преступление! — вздыхал Бен-Саиб.
При мысли о своем чаде, испустившем дух, еще не увидев света, об этом безвременно увядшем бутоне, слезы наворачивались на его глаза. Он оделся и пошел к редактору. Тот пожал плечами: да, его превосходительство запретил статью, ибо, если станет известно, что семь главных богов позволили какому-то наглецу напасть на них врасплох и ограбить, в то время как они орудовали вилками и ножами, — под угрозой окажется неделимость отечества! Посему губернатор повелел не разыскивать ни лампу, ни ее похитителя, а также дал совет своим преемникам не являться на ужины в какие бы то ни было частные дома без мощной охраны. А так как гости дона Тимотео, знавшие о происшествии, — это почти все чиновники и военные, то опровергнуть слухи не составит труда: ведь речь идет о неделимости отечества! Эти слова заставили Бен-Саиба склонить голову: в героическом смирении он сравнивал себя с Авраамом, с Гусманом «Добрым», с Брутом и другими историческими героями древности.