Фокусницы [Куклы; Колдуньи] — страница 19 из 26

Он не решился сказать, что теперь еще сильнее, чем когда-либо прежде, хочет жениться на ней. Теперь уже он раскрыл на полу картонную папку и стал искать хоть какую-то завалящую идею, копаясь в набросках, планах, эскизах. В одном конце фургона Грета шила. В другом Одетта, подняв очки на лоб, перебирала письма и счета.

— Заколдованный колодец? — предложил Дутр.

— Слишком дорого, — возразила Одетта, — нам сейчас не до роскоши.

— Ящик с цветами?

— Боб Диксон уже знает секрет.

— Сфинкс?

— Какой-то американец делает это в Медрано.

— Ты думала о Людвиге?

— У него турне на севере.

— Но, в конце концов, не в благотворительных же заведениях выступать!

Он вспомнил старика, выступавшего у них в коллеже, с чемоданами в наклейках, с дрожащими руками алкоголика, и весь напрягся, словно животное, которое тащат на заклание. Они получили письмо из Марселя. Жалкое предложение. Пять дней в кинотеатре вместо получившего травму эквилибриста. Они поехали.

— Не знаю, — вздохнула Одетта, — может, лучше продать «бьюик» и фургоны?

— Если мы остановимся в гостинице, — сказал Дутр, — она от нас сбежит.

Побег стал у него навязчивой идеей. Теперь, когда шрам у Греты совсем исчез, ему казалось, что нужно удвоить бдительность, как будто стеречь следовало двух девушек. Одетта же все чаще и все ядовитее намекала, что счет в банке быстро иссякнет, если они не получат длительного контракта, что Пьеру легче выкручиваться одному, что кто-то работает, а кто-то вечно сачкует. Грета многое понимала, плакала. Дутр сжимал кулаки.

— Ты хочешь, чтобы она ушла, да? Так и скажи!

С заострившимся от злости носом, он ходил вокруг Одетты.

— Да, пусть убирается! — кричала та. — Ветер в корму, солома в задницу!

Дутр бросался к Трете, извинялся, умолял, угрожал. Кончилось тем, что, уходя, он стал запирать ее на ключ. Он тайком приносил ей шоколад и цветы. Пять дней в Марселе прошли как кошмарный сон. Дутр брал Грету за руку и вел ее, словно поводырь, по пестрому, бурлящему городу. Отвлекись он на секунду, и она исчезнет в толпе — он знал это. Он дрожал над ней, как дрожат над кошкой или над болонкой, созданной для ласки и неспособной часу прожить без хозяйского ухода. Иногда он грустно улыбался, как бы измеряя глубину своего заблуждения, но бесполезно было думать о Грете как о человеческом существе. Он отвергал эту мысль. Свободная Грета? Бросьте! В глубине души он знал, чего хочет: чтобы она получала пищу, дыхание, самое жизнь из его рук. Он хотел мыть ее, причесывать, кормить. Слишком долго она была для него чужой, и все из-за той, другой, из-за ее отражения, двойника — ее сестры, которая была ей ближе любовника. Он хотел, чтобы теперь, когда она осталась одна, когда та, другая, умерла, чтобы теперь она принадлежала только ему. Так приятно было твердить про себя это «хочу»… Препятствие устранено… Главное — не бояться быть смешным. Унижения, грубые окрики — он согласен на все. Черный хлеб любви ему по вкусу. Он жил рядом с Гретой как отшельник живет рядом с Богом. Сам он едва ли осознавал, что хочет заменить покойную, стать частью плоти, второй половинкой сердца Греты. Но для того, чтобы раствориться в ней, нужно, чтобы сначала она подчинилась ему. Одна воля была лишней.

Каждое утро Одетта понапрасну ходила на почту — предложений не поступало. Она установила режим строгой экономии. Ели они меньше, зато курить стали больше. Одетта, прежде такая собранная, теперь окончательно распустилась. Она вдруг стала предаваться мечтам; с приклеившейся к губе сигаретой, уставившись в пустоту, она о чем-то глубоко задумывалась. Потом тяжело поднималась, бросала куда попало окурок и ворчала:

— Господи! До чего же мы докатились!

Или доставала блокнот и решительно начинала: «Мой дорогой друг…»

Но вскоре бросала ручку, шагала взад-вперед, наливала себе коньяку, так и не решаясь продолжить письмо. Иногда она кружилась вокруг сына:

— Пьер, я хочу с тобой поговорить!

Любой предлог годился, чтобы отложить разговор на потом. Она перестала убирать в фургоне. Хозяйством теперь занимался Владимир. Бездействие окончательно доконало их. После многих месяцев интенсивной работы они не знали, куда девать убийственно долгие часы, отделявшие утро от вечера. И особенно невыносимо было для них не видеть друг друга. После обеда они ставили рядышком шезлонги, дремали на солнце, поглядывая друг на друга, чувствуя себя одинокими, словно все были при смерти. Одетта предлагала уехать.

— Ну и куда? — вопрошал Пьер.

— А зачем оставаться? — отвечала она.

Иногда от нечего делать они втроем шли в кино, а может, и потому, что испытывали необходимость вновь очутиться в зрительном зале, вдохнуть запах публики, потереться среди чужих судеб; но возвращение всегда было таким мучительным, что вскоре они отказались от развлечений.

Наконец они получили письмо. Импресарио предлагал им контракт на две недели в Виши, в конце сезона. Предполагалась приличная оплата, и Одетта вновь воспряла духом.

— Опять начинается! — с отчаянием прошептала Грета.

Но Дутр, которого тоже увлек мираж, занимался изучением автомобильных карт. Он тщательно разработал маршрут: Арль, Ним, Алес, Манд, Сен-Флу, Клермон-Ферран… У них еще есть время, будет интересно проехать по Центральному массиву в качестве туристов, с привалами. Отъезд на следующий день, рано утром.

Как только они тронулись в путь, оживление пропало. Впервые каждый задумался над тем, что ждет их на вечернем привале. И когда подходил вечер и фургоны останавливались на краю какого-нибудь луга, они садились в кружок, чтобы выкурить последнюю сигарету, но не осмеливались смотреть друг другу в глаза. Только Владимир произнес однажды: «Опять полная луна!» — и тут же пожалел об этом. Как всегда, приложив два пальца ко лбу, он отсалютовал компании и пошел спать в грузовичок.

Над горизонтом поднималась зловеще красная луна, каждый вечер освещавшая их бивак. Они молчали. Дым их сигарет, поднимаясь вверх, смешивался. Спать им не хотелось. Когда побелевшая к утру луна, напоминающая доллар, со странным рисунком на диске, не то орлом, не то женщиной, возносилась высоко в небо, Дутр поднимался:

— Я иду спать.

Женщины тоже вставали.

— Спокойной ночи.

Он провожал Грету, закрывал фургон на ключ — она больше не возражала — и прятал его в карман.

— Как глупо ты себя ведешь! — сказала Одетта.

— Я знаю, что делаю.

Они остановились.

— Послушай! — начала Одетта.

— Да?

Он видел ее лицо, освещенное луной, глаза спрятались в глубокой тени под бровями. Но он чувствовал их темный блеск, их неподвижный огонь, направленный на него. Одетта медленно отвернулась.

— Спи спокойно, сынок!

Она взобралась по ступенькам в фургон, и Дутр остался один, как часовой, поставленный охранять их бивак. Он зажег еще одну сигарету, обошел фургоны; тень его скользила рядом. «Моя боль, — подумал Дутр, — мой грех!» Но небо было полно звезд, словно дерево в майском цвету. Дутр пожал плечами. «Было бы нелепо отчаиваться!» — подумал он.

Он вошел в свой фургон, прошел к кровати, разделся, не зажигая ночника. Он не боялся. Здесь ему было лучше, чем рядом с Одеттой. Перед тем как лечь, он приласкал голубок, почесал им головки, горлышки. Одна из них должна умереть, чтобы восстановилось равновесие. Ему не нравились подобные мысли. Да и что общего между девушками и голубками? Птицы волновались в клетке. Долго было слышно, как они стучат коготками. В конце концов он зажег ночник и только тогда заснул.

Глава 10

Караван миновал горы. Дни были долгими и утомительными, ночи — мучительными. Они медленно двигались вдоль незнакомых рек, по диким плоскогорьям или вдруг обнаруживали какую-нибудь каменистую лощину, которая вела к дрожащему в солнечном мареве горизонту.

Им больше не хотелось останавливаться на отдых. Владимир, по пояс голый, похожий на худого и жилистого Христа, только что снятого с креста, ехал впереди, выбирая для стоянки местечко у моста или уголок в тени под каштанами, и высовывал из кабины руку с поднятым большим пальцем, и фургоны со скрежетом останавливались. Они молча, наскоро перекусывали тушенкой с хлебом. Одетта расстегивала «молнию» на комбинезоне, чтобы ветром обдало грудь, массировала колени. Упав на траву, Дутр зажигал сигарету. Грета мечтала, следя за полетом хищных птиц, а Владимир заливал водой радиаторы и проверял шины. Потом он свистел в два пальца. Привал окончен. Машины трогались, устанавливали дистанцию, и караван набирал скорость.

Был у них и приятный момент, ближе к шести вечера, когда тени от холмов падали на дорогу. На склоне дня они давали волю мыслям; напоенный запахом фруктов воздух холодил потные щеки. Дутр прислонялся к двери, закрывал глаза или украдкой смотрел назад, туда, где стоял грузовой фургон, в котором заперта Грета. Окна закрыты. Нет, она не могла сбежать. Они останавливались в деревне, чтобы купить хлеба, колбасы, пива. Владимир ставил машины квадратом, Дутр освобождал Грету, приносил воду. В перламутровом небе зажигались первые звезды. Одетта накрывала стол на открытом воздухе, торопила всех, суетилась вокруг плитки. Приближение ночи тревожило ее. После еды именно она последней обходила стоянку, пока забытая сигарета не обжигала ей пальцы. От фургонов на землю уже падала мягкая тень. Чувствовалось, что луна поднялась, хотя ее еще скрывали дома. Владимир отправлялся спать. Грета, не произнеся ни слова, скрывалась в фургоне. Мать и сын оставались вдвоем, лицом к лицу, в пространстве, замкнутом с четырех сторон фургонами. Между ними на столике лежала пачка сигарет и зажигалка. Время от времени они закуривали и, откинувшись на спинки шезлонгов, глядели на яркие звезды.

— Ты устал, — произносила Одетта. — Иди спать.

Он медленно выпускал колечко дыма, после чего тоже предлагал:

— Если хочешь, иди ты…

Она делала вид, что не слышит. Луг, долины сияли таким нежным светом, что Дутр едва удерживался от громкого стона. Казалось, кузнечики ведут перекличку с разных концов земли. Прикрыв глаза, Одетта следила за Дутром, а Дутр, хотя и делал вид, что смотрит в другую сторону, пристально наблюдал за ней. Неподвижные, задумчивые, они подолгу сидели за столом, а луна поднималась все выше и выше. Постепенно остывал воздух. Первыми начинали мерзнуть руки, потом холод скользил по телу, охватывал живот и грудь, застревал в ложбинке на шее, заставлял неметь ноги. Им вдруг начинало казаться, что они промокли до последней нитки, дрожь леденила челюсти. Они вставали, быстро растирали руки.