Для Дутра представление было словно наркотик, дурманящий напиток. Стоило только ему выйти на затемненные подмостки, увидеть в черной бездне зала море голов, уловить мощное дыхание толпы, волной разбивающееся о край сцены, как он раздваивался. Подобные чувства испытывают в коме: он видел, словно со стороны, как по сцене двигался похожий на него незнакомец, и его действия приводили Дутра в отчаяние. Но особенно он боялся поцелуя. После долгих колебаний Одетта узаконила эту неожиданную импровизацию, и теперь Дутр просто обязан был целовать партнершу. До самой последней минуты он боролся, колебался, потому что не знал, как отреагирует Аннегрет. Одна из сестер стискивала губы, стараясь спрятать их от него; другая, напротив, с готовностью поднимала голову, ждала, прикрыв глаза, он чувствовал, как она дрожит в его объятиях, едва сдерживая стон. И невольно замедлял действие. Ему казалось, что, помогая девушке освободиться от веревки, он раздевает ее.
С трудом заставляя себя отстраниться, Пьер краем глаза замечал стоящую в кулисах Одетту, которая пытается спрятаться за декорации. Каждый вечер все то же испытание. Он готовился, твердил себе: «На этот раз будет та, что меня не любит» — и каждый раз ошибался. Вынужденный склоняться над ней, он обнаруживал, как тают под его губами ее губы. От волнения он совершенно терял голову. Может, равнодушная красавица тоже сдалась или они на пару придумали эту игру, чтобы посмеяться над ним? Которая из них была к нему благосклонна?
Когда Дутр позволял себе дерзкий жест в фургоне, девушка хмурилась. «Грета? Хильда?» — жалобно спрашивал он, а та отвечала: «Аннегрет!» — и ускользала со смехом, звучавшим, словно музыка. Днем они были для него недосягаемы. Он мог приблизиться к одной из них только вечером, когда полный зал в напряженной тишине следил за каждым движением артистов. И сцена, которую они разыгрывали, была шутовским отражением его ежедневного любовного краха. Он умолял Одетту изменить мизансцену.
— Ты газеты читал? — спрашивала та в ответ.
Целые кипы их лежали на стульях, открытые на театральных разделах. Заголовки пьянили: «Альберто завладели Брюсселем», «Чудо-пара», «Вызов законам природы».
Дутр настаивал:
— Вполне можно убрать корзину.
— Зачем?
— Да со шпагой… Не очень красиво получается!
— Тебе-то что? Боишься взаправду убить ее? Она только того и заслуживает, маленькая шлюха!
Когда Одетта злилась, она не выбирала выражений. Но моменты разрядки наступали и у нее. Особенно когда она подсчитывала сборы: деньги текли к ним рекой. После обеда она заносила цифры в толстую тетрадь, прихлебывая анисовую или бенедиктин.
— Ну-ну! Не так уж плохо!
Почесывая голову карандашом, она потягивалась и добавляла, зевая:
— Скоро продадим «бьюик», эту развалюху. Надо держать марку, ребятки! Никогда не забывайте, что надо держать марку!
Она подписала контракт с «Электрой» на выступления в Париже. После полудня она запиралась с мужчинами, которые громко смеялись и курили сигары. Каждую минуту ее звали к телефону. Она возвращалась, вздев очки на лоб и что-то бормоча про себя. Владимир перекрасил фургоны. Желтый с черным, и надпись: «Семья Альберто». Была в этом цирковая нарочитость, но как здорово, возвращаясь домой, пробираться сквозь толпу ребятишек! И как приятно, когда билетерши почтительно приветствуют тебя: «Здравствуйте, господин Пьер!» Приятно, что в кармане все больше и больше деньжат и что, останавливаясь перед витриной, думаешь: «Стоит захотеть, войду и куплю».
Дутр прекрасно понимал, что все это лишь продолжение сна. Слишком уж легко. Но еще абсурдней, чем прежде! Одна девушка до вечера заперта в фургоне. Другая — кто знает, может, та же! — гуляет по городу, чтобы вознаградить себя за вчерашнее заточение. А через несколько часов — прожектора, сырая темень театра, привязанная к стулу пленница, ожидающая его поцелуя. И наконец, побег по веревке, веревке профессора Альберто! Никогда больше ему не спуститься по ней…
Дутр бродил по магазинам, разглядывая свое отражение, оно-то, скорее всего, и было настоящим Дутром. Ибо где изнанка, а где лицо? Время от времени он подбрасывал свой доллар. Орел. Решка. Орел. Liberty. В конце концов он покупал полдюжины галстуков или серебряный портсигар. С четырех до шести он работал. Теперь руки у него стали почти такими, какими хотел их видеть Людвиг. Особенно Пьеру удавались фокусы с картами. Они летали в пальцах, будто связанные невидимыми нитями.
— Выбирай!
Одетта отвлекалась от своих счетов и бумаг, протягивала руку, всю в перстнях.
— Король! Еще выбирай!
Он все время подсовывал ей одного и того же короля, хотя она, задетая за живое, внимательно за ним следила.
— Каналья! — восклицала она.
В какой-то миг все препоны между ними рушились. Он улыбался без принуждения. Она похлопывала его по щеке.
— Вот увидишь — прошептала она однажды. — Если в Париже дело пойдет как надо, у нас будет все…
Она умолкла, потому что вошел Владимир. На подносе стоял обед для пленницы.
— Кто сегодня работает? — спросил Дутр.
— Хильда.
Одетта засмеялась:
— Хильда, Грета! Я не могу их отличить. Этим девкам нравится сбивать нас с толку. Надо им знак какой наколоть, что ли?
Дутр вновь замыкался в себе.
— Не давай ей слишком много жратвы, — советовала Одетта. — Обе только о еде и думают. Могли бы поработать, французский поучить. Нет же! Целый день пирожные!
Дутр шел к двери. В сумерках зажигались огни у входа в театр. Сияли афиши. Справа от входа — Аннегрет. Слева он, Дутр. Она — блондинка с ярко накрашенными губами. Он… Но теперь он видел только губы девушки. Оттолкнут они его через несколько часов или раскроются навстречу его губам?
Это и было самым страшным в его сне — каждый вечер он словно падал в пропасть… Он собирался с силами. Говорить он больше не мог. Его гипнотизировал большой черный провал, в котором бурлило море голов. Снова предстоит выдержать это, дойти до стула, до шкафа, спрятать Аннегрет и вскоре увидеть, как Аннегрет появляется, искать на ее лице следы волнения и шептать: «Хильда, я тебя люблю… Грета, я тебя люблю…» — чтобы в конце концов увидеть перед собой лишь смятое платье и двух голубок. Он кусал губы, глядя на зрителей, выстраивающихся у кассы. Он ненавидел их, каждого из них, они пробуждали в нем злобное ожесточение. Он ужинал с Одеттой и одной из девушек: орел, решка? Мысли в его голове начинали путаться, сворачиваться в отвратительный дряблый клубок. Задолго до начала Одетта принималась давать наставления, сначала по-немецки, потом по-французски.
— Ты что, спишь? Когда я взмахну рукой…
Вперед! Пора. Они вставали. Владимир уже на посту. Одетта запирала фургоны. В груди у Пьера дрожало. Последний взгляд в зеркало. Оркестр играл модную мелодию. Пьер подходил к двери.
— Сегодня полный сбор, — шептала кассирша.
Он сжимал и разжимал кулаки. Ему хотелось придушить ее.
Глава 5
Париж. «Электра». Публика загорелась, как огонь в сухой траве. Восторженная критика. Фотографии во всех журналах. Одетта отвлекала репортеров в сторону, пока Владимир во дворе мюзик-холла помогал той из девушек, которую не должны были видеть зрители, забраться в грузовичок. Потом они добирались до Сен-Манде, где на опушке Венсенского леса стояли их фургоны.
Одетта запретила девушкам выходить в одиночку, и Дутру приходилось сопровождать ту из них, которой разрешалось погулять, ибо Одетта все время боялась неосторожности, оплошности.
Так он провел несколько опьяняющих дней. Он без устали бродил с прекрасной спутницей по Елисейским полям или взбирался на Монмартр, чтобы полюбоваться оттуда золотыми в нежном весеннем свете далями, усеянными куполами и колокольнями. Он обнаружил, что может говорить девушкам что угодно, ведь они не знали французского. Он останавливался, обнимал спутницу за талию.
— Хильда.
— Ja, ja.
На этот раз угадал, и они смеялись, возбужденные игрой в жмурки, в которую играли, не закрывая глаз, на улице, среди прохожих.
— Я люблю тебя, Хильда. Ты красивая, ты мне нравишься.
Она смотрела на шевелящиеся губы, внимательно вглядывалась в лицо, стараясь понять, серьезно он говорит или шутит; потом он привлекал ее к себе, указательным пальцем легонько тыча в плечо:
— Ты — Хильда… Ты красивая.
Руками он пытался нарисовать в воздухе формы своей спутницы.
— Красивая, очень красивая!
Она прыскала, но, если он пытался поцеловать ее в шею, в ухо или щеку, в уголок рта, отстранялась:
— Nein. Verboten[4].
Тогда он менял игру: обнимал девушку рукой за плечи и с видом нежного почтения произносил такие непристойности, что сам вздрагивал. А что, если она влепит ему пощечину? Прямо здесь, прямо под носом у полицейского? Но она умиротворенно качала головой.
— Ja. Jawol![5]
— Знаешь, как я тебя люблю!
В голову приходили самые гнусные образы. Он невольно оглядывался по сторонам. Он боялся слов, слетавших с языка. Он перестал узнавать себя. Но успокаивался быстро. Ведь, в конце концов, это всего лишь игра. Он понемногу избавлялся от своих страхов, от робости, которая, казалось, прочно приклеилась к нему. Он делал вид, что показывает ей памятники, колонны, дворцы, она поднимала светлые глаза, внимательно слушала быстрые, звучные, незнакомые слова. Внезапно он умолкал, отстранялся от нее, как будто она приводила его в ужас.
— Ja.
— Бестолочь, — ворчал он. — Да-да… Видела бы ты, какой у тебя дурацкий вид! Тебе никогда не говорили, что ты похожа на дуру со своим отрешенным взглядом? Ты глупа, моя бедная девочка!
Он шепотом оскорблял ее, а она прижималась к его плечу. Но потом злость вдруг оставляла его. Он ощущал себя добрым и невинным. Он целовал кончики пальцев девушки.
— Знаешь, я не особенно люблю эту работу. Рехнуться можно. Если бы хоть вас не было двое… Если бы я знал точно, что люблю именно тебя… или твою сестру!