Фома Верующий — страница 11 из 41

ассирующие заряжаем через один.

— Если видите, что сосед не справляется, можете помочь, главное — не «дать светляка», а то Калабаев на губу отправит за такие фокусы, — напутствует взводный.

Но основное представление заключается не в этом. Первой идет наша троица: я, Корягин и Гриша Шаронов — бледный юноша в круглых очках. Когда в караул он надевает шинель — вылитый юнкер начала двадцатого века. Капитан Юрченко зовет его «чувак в пенсне». Мы бежим на огневой рубеж, готовимся к стрельбе. Поднимается поясная — задержать дыхание, палец как из ваты, прицельная планка на четыреста, целюсь под срез мишени и нажимаю спуск, в уме «двадцать два». Кучная двоечка, мишень падает. Следом поднимается пулеметный расчет, еще двоечка — есть. Корягин мажет, у меня в патроннике как раз должен быть трассер. Щелкаю затвором, убираю патрон в карман и «добиваю» пулеметный расчет соседа еще одной двойкой.

Мы снова бежим к пункту боепитания. По идее должны сдать остаток из магазинов и по дорожке — к своему взводу, отдыхать и дожидаться окончания стрельб. Но нас уже поджидают двоечники и троечники. Они отдают нам свой боезапас и возвращают старшине излишки. Потом вместо нас возвращаются, а наша тройка снова несется на рубеж. Эту карусель старшина, который выдает патроны, так и называет — цирк с конями. В конце стрельб довольный Юрченко смотрит в журнал, где стоит ровный ряд пятерок. Ох, хорошо стреляет рота, ох, хорошо. Снайперы — ни дать, ни взять.

Поздней осенью в Орел приехала моя мать с младшим братом, и меня в первый и последний раз за всю службу отпустили в увольнение с ночевкой. Мы устроились в обшарпанной милицейской гостинице с шикарным видом на городскую тюрьму. Возле узилища постоянно происходило какое-то движение, крики, чьи-то руки из форточек махали своим, только к ночи все стихало. Полгода я не видел родных, мы сидели в кафе, где я, похудевший на двадцать кило, уплетал пельмени из глиняного горшочка. Два дня мы гуляли по берегам Оки, по усадьбе Лескова и каменным мостовым в центре Орла. Ранним утром я проводил маму с братом на электричку до Москвы, а сам на трамвае поехал в «Чайку». Тяжело было расставаться. Мать, конечно, плакала. Уже потом, полтора года спустя, она мне рассказала, что еще в части ее пригласил к себе Юрченко и беседовал. Сказал, что хочет меня оставить в роте сержантом, но я против такого поворота. «Ваш парень рвется в горячую точку. Хочет со своими. Он прямо не говорит, но вы же знаете, в какой он бригаде служит — она воюет, воюет хорошо, но и потери тоже несет», — сказал ей капитан.

Скоро на сером раннем разводе мне торжественно вручили погоны с двумя капральскими лычками, а вечером на вокзале мы уже ожидали погрузки в поезд. Даже горячие кавказские парни притихли. В части они ходили гоголями — кругом земляки и поддержка. Но и наша когорта была не лыком шита. После нокаута в исполнении тяжеловеса Еремина и пятнадцати свистящих в воздухе солдатских блях на следующий день, когда пришли на разборки «земляки», мы быстро заслужили славу отморозков и стычки на национальной почве сразу же сошли на нет. Да и люди были разные. Вот кабардинец Алан, мы сдружились, — едет в свою часть в Красноармейск. Вот Мага и Расим — эта неразлучная пара из аварцев, один под два метра, другой от силы два аршина. Задиристые, потому всегда с приключениями. Их от греха подальше из учебки отправляют в какую-то Тьмутаракань. Снова утро и низкая осенняя хмарь. Москва. Ранняя электричка на Сергиев Посад везет нас, притихших и немного погрустневших. В Орле недавно в одну ночь осыпались каштаны, а в Софрино уже лежит снег.

Старший нашей команды — смуглый мелкий прапорщик с фамилией Воскресенский. По всему видно, что он страдает от своего роста. И даже речь у него странная и нервная — через каждые пару слов раздается мелкое похрюкивание и поплевывание, отчего даже фамилия бойца начинается с «тп, тп». Уже на месте мы поняли, что в подразделении его не любили. Было за что. Наполеончиков нигде не любят.

И вот уже заканчивается эта бесконечная зима. Остатки роты, и последние недели здесь. Скоро будет большая замена. Первые две партии в командировку уже убыли. Все те, с кем был в учебке, ехал в поезде и электричке. Почти все. Мне же выпала участь дожидаться пополнения. В каком-то приподнятом настроении ходят не только срочники, но и Воскресенский. И его товарищ, такой же маломощный с говорящей фамилией Коротков.

Кто бы мог подумать, всего месяц назад я пригрозил Воскресенскому пристрелить, если еще хоть пальцем тронет бойцов. Вместе с прапором-коротышкой, приняв на грудь, они любили показать свою крутость. Прыгали даже на меня: почти метр девяносто ростом и под девяносто весом. Я мог бы уложить их двумя ударами обоих, но просто отмахивался как Винни-Пух от пчел: я уеду на гауптвахту, а то и в дисбат, а они так и будут наполеонить. Но не бывает худа без добра.

А случилось вот что. Началось все с того, что самовольно оставил часть ефрейтор Серов — подчиненный Короткова. Серов был тихий, безобидный и всегда находился на службе в закрытой части узла связи. Остается только догадываться, что он там терпел. Ефрейтора вернули, Короткова подвели по уголовку за неуставные взаимоотношения и вышибли из армии с волчьим билетом. Воскресенский притих. Ротный — капитан Москалев — зверствовал:

— Почему не доложили мне, тихушники, кого сдать боялись? Назначаю сейчас занятия по рукопашному бою, Савченко, поставь в планы. Воскресенский, сюда иди. Кулаками махать полюбил, вот сейчас против меня и встанешь, надевай защиту.

Москалеву шел двадцать пятый год, сухой, жилистый комок мускулов, с орлиным взглядом, превосходный боец и рукопашник. Тренировки до седьмого пота, до изнеможения, с полной самоотдачей до самоотречения. Вот и тогда была фирменная москалевская подготовка по самообороне без оружия.

— Распределились, товарищи солдаты и сержанты, по весу и росту пока. Атажанов с Габбасовым, Неупокоев с Беловым, Савченко… куда в канцелярию побежал, писарчук? Перчатки надевай. Начали, работаем.

После двух хлестких ударов Воскресенский зажался в угол, еще связка — кряхтя осел. «Пошел вон, в парк БРДМ ремонтировать, если до завтра не сделаете, то вся рота идет туда и толкает, а вы в это время продолжаете делать. Это звуковещательная станция, аппаратура тоже должна работать», — сквозь зубы выдавил ротный.

Как быстро сгорает ночь. Дни стали заметно длиннее, и кажется, если хотя бы десять минут постоянно смотреть в окно, то будет видно не только течение времени, но и заметно, как сходит снег. В дежурствах по роте я особенно люблю утро. Оно всегда умытое и немного уставшее, но всегда светлое, даже если за окном унылый пейзаж. Я поднимаю дневальных. Через полчаса просыпаться всем остальным. Бойцы домывают пол, Шиша смотрит на часы и утренним шепелявым петухом, смягчая «т», орет: «Рота, подъем». Из каптерки в семейных трусах выползает заспанный старшина и тащится в туалет, суеты нет, всё буднично. После зарядки он всех уведет на завтрак. Потом придет Москалев, как всегда выслушает мой доклад о прошедшей ночи. Ротный очень расстраивается, когда ЧП. Он узнает об этом еще на КПП от дежурного по части. Тогда доклад не слушает, а с порога называет фамилию и показывает на дверь канцелярии. Если кто-то попадается на самоволке или, упаси, с запахом спиртного, то разговор короткий: у Москалева на столе стоит гипсовый бюст Ленина, внутри полый. Капитан надевает его на руку как перчатку и одним ударом ленинской лысиной «в фанеру» сокрушает залетчика, словно мировой империализм. А потом спорт. Пока не упадешь.

Сегодня с утра он распорядился, чтобы шли со склада получать кровати. Выпуск из учебки будет на неделю раньше, командование бригады попросило. Замена, значит замена. Людей, отслуживших положенный срок, нельзя задерживать в Чечне, им и так хватило. Я краем глаза вижу, как в улыбке расплылся Гусь. Его лицо от этого, кажется, уменьшилось в площади и кончик носа теперь упирается в подбородок. «Гусев, зубы простудишь. Ремень подтяни и руки из карманов вынь, а то писей пропахнут», — бросает Москалев и уходит в канцелярию. Мне по распорядку положены четыре часа сна. Сон в наряде — это святое. Очень быстро растворилась темнота, стремительно подрастает утро и с каждой минутой серые силуэты кроватей выступают из темноты, становятся синими кантики кроватей, три полоски на одеялах. Вот уже хорошо различима фотография Саши Кринко. Он погиб в Самашках. Теперь его кровать будет вечно стоять заправленной в начале «взлетки» с фотографией в обрамлении черной ленты, а имя — всегда первым в списке личного состава роты. Ночные минуты, абзацы книги, мысли и письма. Я засыпаю.

II

Зима в этом городе отступала стремительно. Иногда чувствовались ее острые, отчаянные контратаки, когда на смену почти летнему южному теплу с гор врывалось ледяное дуновение. Оно пронизывало насквозь наши истончившиеся от свалявшейся ваты бушлаты, заставляло поднимать вороты из серого Чебурашки. Осталось еще три месяца и всё, конец второго года службы в этих руинах, что некогда были городом. Самолет, Подмосковье, а потом поезд и дом. Но так далеко загадывать никто не хочет. Не принято. Лучше дожить.

На развод первым вышел «барбоскин взвод» — прибившиеся к столовой бродячие собаки. Они сразу же стали играть на плацу друг с другом, грызть за оскалившиеся морды и облезлые хвосты, валяться на асфальте некогда заводского автопарка, выставляя напоказ отощавшие животы и торчащие ребра.

Рота за ротой выходили и мы. Стоял гам, мат и дикий хохот:

— Товарищ прапорщик, вы никак в обновках из детского мира, — подколол сапер Суяркин нашего Воскресенского.

Год назад Москалев после ЧП с самовольным оставлением части сплавил прапорщика в командировку. С глаз долой и от греха подальше. Тихий и поникший Воскресенский летел вместе со мной, растерянно теребил свой вещмешок, рассказывал о своей жизни. Мне его было даже немного жаль: в свои двадцать восемь он ютился в комнатушке с супругой, которая была душевнобольной. Периодически она заходила через дыру в заборе в часть, прибегала в роту и устраивала ему безобразные истерики, а порой и драку — глупо, бесконтрольно и исступленно, с дикими матерными воплями, которые слушал весь подъезд нашей казармы. Я отчего-то подумал, что на Кавказ он летел отдохнуть, пусть нет мира, но нужен ли был он ему такой, каким Воскресенский его видел каждый день?