Фома Верующий — страница 21 из 41

Утром после развода снова построение убывающих в запас. Тех, кто не покинет часть до вечернего развода, Ходарев пригрозил посадить на гауптвахту. И мы знали: если этот обещал — так и сделает, но, с другой стороны, по доброй воле оставаться в бригаде никто и не собирался. В пыльной форме в середине мая с загоревшими до черноты лицами, с парадкой или гражданкой в вещмешках, без опознавательных знаков, шевронов и даже кокард на кепи мы собрались в курилке на контрольно-пропускном пункте. Последним подошел верзила Буня из комендантской роты. Я вспомнил наше знакомство. Оно состоялось поздней осенью 2000 года и началось с того, что в день прибытия из учебки ему понравились мои ботинки. В силу того, что я раза в полтора меньше Буни по комплекции, новенькие облегченные берцы перешли победителю. Но… интеллект всегда превыше силы. Вскоре вся междугородняя связь на территории бригады была в моих руках. Еще бы — начальник телефонной станции, а попросту комнаты с огромными полками разноцветных спагетти из проводов. Уже Буня хотел пообщаться с домом, в магазине продавали специальные карточки, и при помощи пин-кода с одного лишь автомата на всю часть можно было позвонить родным. Но автомат парой ловких движений мог запросто отключиться в самый неподходящий момент, после чего и карточка оказывалась обнуленной. Сотовые телефоны тогда только входили в широкий оборот, и простой солдат о нем мог разве что мечтать, да и то только во сне. В общем, очень скоро уже новенькие ботинки ко мне вернулись, да еще и с довеском в виде сгущенки. Теперь мы уже старые приятели, а еще мне заранее грустно от того, что он сойдет с поезда, когда до моего дома будет оставаться еще больше двенадцати часов пути. Странно как-то все подходило к своему завершению: как будто и не было ничего. Прощание с Шишей, КПП, лесная дорога до станции и электричка до Ярославского вокзала. Ночь шатаний в пьянящей джин-тоником Москве, и вот плацкарта — целый вагон дембелей, хохот и запах конюшни, выбитое стекло в тамбуре и разборки с линейной милицией.

И вот вокзал Самары. Конец весны, душный полдень, только почти неуловимый ветерок тянет со стороны Волги облака. Как и два года назад: все те же мешочники с шоколадом, мороженым и вяленым жерехом. На перроне — броуновское движение под звуки баяна. Одноногий дед играет «Амурские волны», потом видит военных и выдает нетленную «Рио-Риту». Музыка залихватски закручивается, смешивается с хрустом сцепок и лязгом колес. Светлый и грустный пасодобль гуляет по вокзалу и улетает в мглистое небо. Сизая дымка оседает внутри и саднит. Начинается другое время, другая жизнь — вдали от тех мест, где в людских глазах так много бога. И я пока не представляю, как жить дальше, и как понять этот мир, от которого я почти отвык. К Буне подходит женщина с кульком семечек:

— Ой, господи, Володька, ты! Отслужил. К мамке?

Буня мнется и от неожиданности смущаясь, выглядит как тряпичный розовый слон. К женщине присоединяется сестра с золотыми зубами, она в цветастом платье с крупными маками и с кульком семечек в руках. Узнает и тоже радуется.

— Да я сначала тут в Самаре к брату зайду, отмоюсь, переоденусь, а уже завтра при параде явлюсь, — бубнит Буня.

— А я сейчас в нашу Тамбовку еду, прямиком к мамке твоей зайду с такой новостью, выпьем с радости обязательно.

Мы смеемся, потом крепко, по-мужски обнимаемся, прощаясь. Деревенские бабы смотрят на нас и громко рыдают. Буня поворачивается, лихо хватает заплаканную соседку в охапку и начинет танцевать под звуки баяна. Где-то вдалеке летают птичьи крики. Чайки над Волгой кружат в прощальном вальсе.

МЕТАНОЙЯ

I

Поезд замедлил ход, и состав вошел в ущелье. До станции еще минут сорок черепашьей нерасторопности и мерного покачивания. В тамбуре от дыма уже режет глаза, но уходить почему-то не хочется. Говорить тоже. Ни слова. Ранняя тишина, только туманное тусклое освещение отражает в окне припавшее лицо. Бессонная ночь волнений. Кажется, что дома все по-другому: изменился город, изменились люди, изменился век. В новое столетие я въехал в вагоне, пропахшем потом и дешевым куревом. Это произошло в ту самую июньскую ночь пару лет назад. И в этих неожиданностях временного течения теперь изменилось только направление моего движения. Стук колес гулко отражается от скал и уносится сквозь блеклое мельтешение фонарей в темную рощу, за которой течет Урал. Туда, где набухает массой рой электрических светлячков. Знакомые, родные утренние окна рабочих окраин медленно проплывают под глухой пульс сердца в ушах.

На станции начинается легкий дождь. Дородная проводница опускает лестницу и зычным голосом приказчика объявляет стоянку в две минуты.

Из вещей у меня только хороший камуфлированный рюкзак с пропиткой. В нем старая форма, документы да пара фотоальбомов. Я легко закидываю его на плечо и выхожу в молчание улиц и ожидание такси. Станция совсем не изменилась, даже свекольный отпечаток пятерни на двери с надписью «милиция» толком не отмыли, теперь он стал почти черным. Все также лежит поваленное дерево, на которое так любят опадать осенние развеселые проводы, а по весне пробиваются совсем зеленые компании призывников. Коры на мертвом стволе совсем не осталось, только желтый ствол, отполированный до блеска посиделками.

Детство этих деревьев пришлось на военные годы. Работники эвакуированных предприятий посадили возле станции парк, он взошел и окреп под дымами труб, а теперь тихо умирает вместе с погибшим заводом. Еще несколько лет назад остыли металлургические печи, и предприятие ушло в небытие вместе с технологиями вековой давности. Остался только небольшой двухэтажный поселок, где в стены каждого подъезда въелся запах старых досок, пыльной птичьей чердачной старости и жареной картошки. Остались брошенные и не нужные сами себе люди, которые коротают мутные дни на самопальных древних палисадных скамейках.

Из окна машины хорошо виден пляж на берегу Урала. Прямо напротив того песчаного берега, где меня провожал коллектив, теперь стоит шапито летнего кафе. Река недавно опомнилась от половодья и на низком мосту видны наносы ила и старые почерневшие доски, смытые течением с дачных участков. От Урала дорога в город ведет через яблоневый цвет. В садах громко поют птицы. Я приехал очень рано, на часах едва только шесть, в улицах еще замер покой, сон и почти забытая, мертвецки уставшая сумеречная безучастность. Безлюдно, только асфальтовый шорох редких машин. Я выхожу за триста метров от своего подъезда, хочу прогуляться по аллее и немного одиночества перед радостной встречей: побыть вместе с запахом влажной земли, с цветущей акацией и степным горизонтом между домами. Возвращение — это тяжело, радостно и надсадно. Будто не я, обритый наголо и нетрезвый, шел здесь в веселой толпе с друзьями и родственниками на трамвай до вокзала.

Два года — как мало, в сущности, но иногда и отмеренного срока не хватает, чтобы понять, насколько мимолетная и хрупкая жизнь. Насколько бесценный и неповторимый каждый ее момент и каждый настоящий человек на твоем пути, который лежит в лунном поле, в пересеченной и непересекающейся ночи. Настоящий, способный честно взглянуть на тебя незамутненным взором ребенка, безропотно взвалить на плечи тяжелую ношу своей судьбы, порадоваться, на первый взгляд, ничего не значащей мелочи, понять, что способен все изменить одним лишь шагом и идти по дороге, приняв все как есть.

И вот последняя остановка перед дверью, короткая, в одну сигарету. Именно сейчас стало отчетливо ясно, что пьяная и развеселая моя половина, как и детство заводских деревьев, умерло вместе с целой эпохой. Она, расстрелянная и взорванная, вышла из тела и растворилась в низком матовом небе, где свистят штурмовики и режут воздух лопасти. Но, несмотря ни на что, она до сих пор умеет улыбаться и радоваться.

И вот я стою в своем городе, об этом я мечтал всю свою службу, но внутри центробежно тяжелеет, набирает скорость вращения и давит в груди воронка гулкой тоски. Я только сейчас понял, что скучаю. Скучаю по нашей прокуренной машине, по Крюку, по Старому, по Рябе, по крысе Машке, по иссохшим на солнце абрикосам и котелку с водянистой гречкой. Я скучаю. Я очень сильно скучаю.

Но вот она, родная, но уже новая дверь. Набираю номер квартиры, и с протяжным писком открывается замок. Все тот же лифт, этаж, а дальше все, как я и представлял долгими ночами в нарядах. Мать плачет и целует, я обнимаюсь с братом, с отцом, прыгает и виляет всем своим рыжим тельцем Чамба. Он звонко лает, радостно слегка покусывает меня за руку и тут же лижет ее. Не забыл. На кухне вкусно пахнет коньяком и колбасно-майонезным праздником.

После обеда приезжают родственники. На расспросы я отвечаю неохотно, интереснее просто смотреть и пытаться привыкнуть, что теперь и впредь все будет так и никак иначе. Просмотр фотографий, бытовые проблемы и красный закат в окне как степная пустота внутри опадает в поле за домами.

Вечером заходит дворовая шпана. Те, с кем вырос и беззаботно куролесил до армии. Парни повзрослели: братья Поповы крутят руль на заводе, сосед Витёк получает диплом и через месяц уходит служить, Колобок слез с иглы и тоже рулит и по-мелкому тырит на хлебокомбинате все, что плохо лежит, казах Канат устраивается на железную дорогу и говорит, что даже путейцем приткнуться сложно, но ему обещали помочь, и он уверен, что все получится.

Колобок опрокидывает рюмку за рюмкой и рассказывает:

— Скажи же, в армии классно. Я вот только благодаря ей соскочил со всей этой санчасти. Правда, увольнялся с «губы». Меня в наручниках на вокзал привезли, сняли их перед вагоном и отправили с облегчением.

— Ты, Колобок, везде приключения на свою задницу ищешь, — с хохотом вставляет студент Витёк. — Тебя хоть на Луну отправь, ты и там в историю влипнешь.

— Ну, ты же меня знаешь, мне всегда скучно живется, вот я и разнообразие вношу, — смеется он и наливает себе и остальным.

Уже в десятый раз говорю дежурные слова о службе, и листаем фотоальбом. Затемно все выходят на улицу. Возле н