Фома Верующий — страница 23 из 41

После обеда мы сидим на бревнах. Это место так и называется — «на бревнах». Бесхитростно. Небольшая вытоптанная поляна в паре кварталов от редакции, где навалены горой старые шпалы. Пыльный пустырь, присыпанный тополиной кашей, окружают покосившиеся дома. На некоторых из них еще сохранились фигурные ставни. Сквозь ветви видны купола той самой Никольской церкви, куда я поехал сразу после возвращения домой.

На бревнах мы обычно пьем. Я, Куракин и молодежный пролетариат. Куракин для них авторитет, идейный вдохновитель и гауляйтер. Молодняк очень шумный — максималисты, — а я с недавних пор полюбил тишину. Я никогда не думал, что тишина может быть такой прекрасной. Не мертвая, ватная, а живая, ветреная тишина мира. Когда она разбавляется портвейном, то становится еще и печальной. Мое сегодняшнее меню — портвейн с тихой меланхолией и большевистский кукольный театр на закуску. Я не участвую в разговоре. Просто слушаю. То и дело звонит мобильник.

«Да-да… Кто? А, понятно. Нет, на марш в Москву мы не поедем. Да я вообще похмеляюсь сижу, вы чего?.. Что? И вам не хворать».

Куракин нажимает кнопку окончания вызова: «Из шестого отдела интересовались, не еду ли я на марш в Москву. Сказал, что сижу вот. сами слышали же. Сказали, вот и хорошо, похмеляйтесь, похмеляйтесь на здоровье, а в столицу не ездите».

Щербато ржет лысый пацан из пролетариев, заливая в разверзнутый рот щедрую порцию портвейна:

— А ты слышал, наших загребли и посадили? Они администрацию презика захватили, вот молодцы. Мужики! Не то что мы, все чурок гоняем. Вот собираемся ларьки им подпалить слегка на районе, надоели уже.

— Давайте-давайте, а ты чего лыбишься, Женя? — Куракин поворачивается к белобрысому в майке с серпом и молотом, который глупо смеется, на вдохе вздрагивая спиной, древней телегой выдавая скрипучее «ы… ы… ы». — Ты же мусорской барабан, все в курсе. Когда начнем массово вешать всех предателей народа, так уж и быть, предоставим тебе право лично выбрать столб, на котором тебя вздернут.

Куракин встает и идет к забору отлить. Он плотного телосложения, высокий и малоподвижный. На спине у него темный круг от пота, который по краям уже начал белеть солью. Куракина шатает, вонючее пойло делает свое дело.

Он тяжело плюхается рядом со мной на шпалу и обнимает за плечо: «Давай мы тебя в партию примем. Нам нужны такие люди, как ты».

Я отодвигаюсь и говорю, что, наверное, партия проживет и без меня, тем более я про нее ничего не знаю. Я решаю называть Куракина по старой армейской привычке — пусть будет просто Кура.

Кура оживился. «Так мы тебе газет дадим, книжек, просвещайся. Этот мощный старик наш главный, наше все и наш идеолог. Он дал нам смысл этой жизни, понимаешь? Смысл дал. Не колбасу, не картошку, не пенсии на сто рублей повысил, а смысл. смысл».

На поляне начинается борьба на руках, кто-то вскарабкался на вершину шпальной пирамиды с флагом, лысый юный большевик в черной толстовке просто лежит на земле и спит. Сцена заканчивается. Пора расходиться. Я беру пакет с газетами и встаю, словно кусок теста, перетекая из квашни пустыря к ровной, как стол, остановке автобуса.

Проснувшись душным вечером, я пытаюсь вникнуть в строчки, призывы и лозунги. Получается не очень. Я все понимаю, но ничего не чувствую. Улавливаю главную мысль: все плохо и надо восстать. Кого-то посадили за решетку, закидали помидорами, товарищ маузер — бестолковая каша. Наверное, если бы последние два года я просидел в душном городе, где, кроме желания купить машину лучше соседской и получить зарплату на грош больше, повседневную жизнь заполняет мрак скуки, то восхищался бы свежестью мысли, а не нафталиновой вонью старой ширмы. Вспоминаю, что не далее как два дня назад встретил на городском мероприятии бывшего большого босса — Сайфутдинова. Газету он так и похоронил, но сам стал более живым, гладким, лощеным, говорил правильные речи, в убедительно-простой логике торговца яйцами, посчитавшего, что поймал бога за бороду. Он не делал вид, что не узнал меня, наоборот — протянул руку и поздоровался и даже спросил, как мои дела. Не то чтобы ему было очень интересно, скорее просто из вежливости. Сквозь очки в дорогой оправе он видел какую-то свою жизненную правду, квинтэссенцию бытия, которой мерил окружающих, и она позволяла ему опускаться с высот яичного императора до простых смертных. Я уверен, он перегрыз бы горло любому, кто посягнул бы хоть на одно яйцо из его хрупкого королевства. Но в газетах же я не видел никакой истины, кроме той, что позволяет не ловить бога за бороду, а стать вместо него, решать казнить или миловать только для собственной утехи. Или как тот белобрысый Женя, смеяться из-за того, что тебе предоставят выбрать место для личной виселицы. Просто потому что массовка и нескучно. Как, должно быть, хочется хоть минуты хаоса, хоть чайную ложку беззакония, но сполна. Не так, как вороватый красномордый мэр — уверовал в свою святость и непогрешимо разворовывает казну, а так, как кампучийский диктатор — раздать тяпки и сказать фас, оставаясь при этом слабым ничтожеством. А может, просто я теряю все человеческое, заболеваю паранойей и растрачиваю остатки разума.

Скомкав всю подаренную для моего просвещения прессу, я выбросил ее в мусорное ведро, для верности утрамбовав шваброй, а потом вымыл с мылом испачканные типографской краской руки. Потом зарылся в отцовский книжный шкаф и достал «Весы деяний» Абу Хамида аль Газали. Я искал ответы на свои вопросы — зачем, почему с нами все стало так, как оно вышло? Но со страниц из глубины веков зазвучали светлые слова мудреца. «Отличительная черта человека — сила разума…» Вот так всё просто: не люди познаются через Истину, а Истина через людей. Но в какие же чудовищные жернова лжи и алчности перемалывают человеческие жизни.

Затемно раздалась глупая мелодия телефона. Из приемного покоя травматологии звонил расхристанный Кура. Из бессвязной речи я мало что понял, бесспорными фактами были лишь алкогольное опьянение и сломанная рука, еще он говорил, что с завтрашнего дня будет на больничном дома, а я могу зайти его навестить, заодно и однопартийцы придут сочувствовать.

На улицах заметно постарел ясный и прохладный август: сумеречный, с арбузным послевкусием светлой и какой-то особенно острой печали. В окно на кухне уже залетали пожухлые листья со старого вяза, которые у нас испокон веков называли карагачами. Кура сидел в гипсе поникший.

— Правая?

— Ага.

— И как теперь твоя гитара?

— Не знаю. Похоже, никак. Ты с нами?

— Саня, а чего вы хотите, красного царствия небесного?

— Правды.

— Но тогда рано или поздно придется взять в руки оружие. Кого: меня, мэра завалишь, или себе ногу прострелишь?

Дай Бог, чтобы правда была на вашей стороне, а пока… выздоравливай, чучело.

И я обнял своего друга.

III

Тяжелым оно было, возвращение домой. Наступила беспросветная осень. Опять дожди, чертовы дожди, сквозняк из форточки, но становится жарко от брошенного взгляда на трепетание сквозняка в складках балконной занавески. В тисках болезненной зависимости. Страх оживает каждую ночь и уносит меня в темную матовую параллель. Я больше никогда не буду прежним. Никогда. Сердце, как быстро ты ржавеешь. Бурые пятна ржавчины появляются сначала незаметно, но с каждым днем выступают все явственнее. Как-будто кто-то вставляет старый замшелый ключ в покрывшийся коррозией замок, секунда и прикипевший стальной стержень с лязгом вылетает назад и белые листы для черновых записей становятся прозрачными, просвечивает глупый синий узор кухонной клеенки где-нибудь в полчетвертого утра. Я не хочу умирать глупо, серо, в каком-то отравленном времени суток и заставляю себя писать.

Вчера я встречался со своими на дождливой станции, провожали первого не вынесшего гражданской жизни обратно в армию. Не захотел оставаться Фил — близнец по военной судьбе, со двора. Еще когда мы сидели за накрытым столом у него дома, а до поезда оставалось несколько часов, Фил не верил в происходившее: «Прикинь, меня в армию во второй раз провожают». После этого он растерянно оглядывался, словно мы ему померещились, а потом опрокидывал рюмку, морщился и занюхивал соленым огурцом. Потом рассказывал, что долго раздумывал, идти ли ему служить по контракту и все больше мрачнел, говоря, что ловить здесь нечего и лучше он отправится обратно, где сразу видно, где человек, а где тварь. И Фил уехал. Его матери на вокзале стало плохо, сестра плакала, а мы, его приятели, как могли подбадривали бритого Фила, которому с утра нужно было явиться на сборный пункт в воинскую часть областного центра. Но и мы, мужики, видели друг у друга в глазах блеск слез, которые старались украдкой смахнуть, сделав вид, будто пылинка в глаз попала или же неожиданно в носу засвер-било («проклятый грипп»).

Мы еще долго смотрели вслед поезду, пока он не скрылся в холодной лязгающей ночи, и только после этого с невыносимо тяжелым чувством в сердце пошли ловить такси.

По дороге я не проронил ни слова. Вспоминал последние две недели. Что было в них хорошего? Пожалуй, случилась пара моментов.

Каждое утро слышатся переливы колоколов. Рядом с моим домом, в парке, строится церковь. Внутри тает льдинка, и чистая вода заново наполняет разум. Сразу же теплеет взгляд, да и внутренне становишься чуточку чище. Глядишь на просвет в свинцовых облаках и знаешь, что скоро выглянет солнце, а уличная слякоть просохнет и исчезнет вместе с неприятностями жизни. Пару недель назад я решился зайти на стройплощадку. К моим ногам кинулась пушистая лайка да так и провожала по всей территории. Мужики устанавливали на палатке крест, кто-то пилил доски. Я хотел найти священника, отца Георгия, но его в тот день не было, и мне посоветовали прийти в другой раз, может быть, даже вечером. По пути обратно я зашел в церковную лавку и встретил знакомого однокашника Андрея, с которым в одну из сессий вместе снимали жилье.

— Я доучился, а ты как? — спросил знакомый.

— Я не успел. Армия.