— Для вас это было неожиданно? — смущенно спросил он.
Вроде бы Канэван собирался делать предложение.
— Мне думается, были сигналы.
— Она это как-нибудь объяснила?
Канэван не был расположен пускаться в пространные толкования.
— Я думаю, она достаточно долго не ощущала уверенности в завтрашнем дне, — щедро извинил он ее.
Макнайт вдруг ясно понял, что девушка отвергла Канэвана просто из-за вида его манжет. И хотя ирландец, вероятно, никогда не признал бы, что расстроен, и скорее всего еще испытывал некие чувства, профессор не сомневался, что для идеалиста такой прагматизм стал тяжелым ударом.
— Когда я женился на Мег, — он поймал себя на том, что не вполне осознает, для чего произносит эти слова, — у нас не было ни сбережений, ни перспектив, но мы были вместе, и, ей-богу, этого было достаточно. Первые годы оказались трудными, смею вас уверить, но мы пережили их и, пожалуй, никогда больше не были так счастливы.
На какой-то момент он погрузился в дорогие воспоминания о солнечных днях, что предшествовали развитию у его жены пневмонии. Тогда казалось, что они будут жить вечно, опираясь на философию одного и практичность другой.
— Право, я вам завидую, — выговорил Канэван, тут же ужаснувшись своей неискренности.
Он видел старый дагерротипный портрет супружеской четы на фоне собора Святого Жиля; никакое великодушие не могло избавить от ощущения, что лицо оплакиваемой миссис Макнайт, при всех ее исключительных достоинствах, не выбивалось из ряда горгулий на одном из карнизов собора.
Эти воспоминания заставили обоих, пока они погружались в колючий бриз, задуматься о том, почему у ангела часто бывает сердце демона, а у горгульи — сердце святого.
Глава 4
К ночи восточный ветер отогнал цепкий, наползающий, как прилив, туман с залива Форт на поля между Крэгмилларом и Либертоном, он подталкивал его на зазубренные стены Драмгейтского кладбища, в конце концов перекинул через них, и тот нитями и узлами повис на спутанных ветвях платанов и покрытых лишайником надгробиях. Глубокой ночью Канэван услышал стон и какой-то нечеловеческий крик, как будто вскрыли склеп, и увидел, как в юго-восточной части кладбища поднялся и рассеялся завиток потревоженного тумана. Он взял свой тусклый фонарь и направился на разведку, хотя, по правде сказать, это его не касалось.
Жуткие звуки были хорошо знакомы Драмгейту. Старое кладбище, возникшее в дни Якова IV,[11] было расположено между руинами часовни и сгоревшего охотничьего домика на пологом склоне холма, покрытом ежевикой. Здесь покоились все, начиная от лорд-адвокатов[12] и ковенантеров[13] и кончая чахоточными крестьянами и шахтерами Джилмертона. До закрытия кладбища санитарными инспекторами в 1870 году оно было самым дешевым местом захоронений городских бедняков. Проворные смотрители, бдительно следя за тем, чтобы ни один дюйм земли не пустовал, из последних сил часто втискивали в могилы цинковые гробы и завернутую в холстину добычу холеры скандально близко к поверхности. Избыточная плотность подземного населения в сочетании с наследием тех дней, когда еще воровали трупы (изоляция кладбища делала его особо привлекательным), привела к тому, что и годы спустя после официального закрытия проседания и внезапные опущения почвы были здесь обычным явлением, а воздух отравляли периодические выбросы веществ, образующихся в результате длительного процесса гниения. Кроме того, хотя здесь не было ни кошек (в отличие от центрального Грейфрайарского кладбища, где они носились стаями), ни лис, ни барсуков, ни даже птиц, лишь в сгнившем ясене примерно по центру поселилась солидная колония длинноухих летучих мышей, и они, визжа и хлопая крыльями, регулярно отправлялись по своим ночным делам. Поэтому в объяснениях разного рода звуков, шорохов и видений, возникающих из земляных разломов, недостатка не было, и у Канэвана не было никакой другой причины идти теперь на разведку, кроме въевшегося чувства долга и простой потребности что-то делать.
Слухи о том, что сюда наведывались посетители — поговаривали о злостных демонах и привидениях сверхъестественной жути, — скорее всего распространяли трясущиеся за свои места смотрители, которые еще до закрытия кладбища надеялись тем самым отвадить санитарных инспекторов. Но в конце концов случаи вандализма стали настолько частыми и необъяснимыми, что городской совет принял решение назначить сюда постоянного смотрителя и ночного сторожа: здесь покоились представители известных кланов и, несмотря на официальное закрытие, в семейные могилы продолжали производить захоронения. Канэван не был болезненно склонен к вере в чудеса или сверхъестественные перемещения, и за четыре года уединенных ночей с ним не случилось ничего, что могло бы вызвать хоть легкую дрожь. И уж конечно, он не видел никаких демонов.
Держа в вытянутой руке фонарь, он осторожно шел по извилистым тропинкам. Он знал каждое надгробие, каждый постамент, каждую потрескавшуюся колонну, камень, каждый куст шиповника, каждую свисающую на нем ветку и ягоду. По возможности он старался обходить могилы, но многие дорожки были настолько узкими и так заросли, что порой ему ничего не оставалось, как, почтительно задерживая дыхание, перешагивать через священные камни. В юго-восточной части, откуда вроде бы исходил звук, он сделал круг, высоко держа фонарь над туманом и высматривая что-либо необычное.
На первый взгляд все было в порядке. Канэван присел на корточки и осмотрел землю. Ковырнул гнилую листву. Высветил слабым светом фонаря несколько памятников, монументов, саркофагов, стоявшие поблизости изогнувшиеся деревья и задумчиво всмотрелся в звездную вотчину. Вокруг него стал медленно собираться туман. Он обернулся и посмотрел сквозь мешанину крестов, потрескавшихся обелисков и колонн с каннелюрами на дом смотрителя и двухэтажную, цилиндрической формы сторожку, свой второй дом, которая в свете пузатой луны выступала из моря тумана как замковая башня. Вдохнул морозный воздух, радуясь, что все спокойно, но при этом испытывая почему-то странное разочарование.
Конечно, это была незавидная работа, ненадежная, не сулившая никаких перспектив и приносившая гроши. Если не считать редких формальных обходов кладбища, он проводил всю ночь в башне, укутав ноги пледом, пожевывая скудный паек и читая научные тексты, которыми, как правило, его снабжал профессор Макнайт. Вместо университетского образования — бывшего ему не по карману — Канэван теперь изучал все предметы — от биологии и астрономии до риторики и метафизики, и хотя физически был ограничен смотровой башней мрачного эдинбургского кладбища, его разум перелетал с первобытных хлябей до горных пиков, уходящих в самое небо. Сейчас он поочередно штудировал «Лекции о человеческом разуме» Брауна, «Уолден» Торо, потрепанную католическую Библию в переводе Дуэ (последняя часто скрашивала его одиночество; этот дилетант специализировался на переводах Библии) и многочисленные труды по нравственной философии, к каковым по природной склонности питал особый интерес.
Канэван происходил из семьи невезучих бочаров Галлоуэя и изначально был обречен на физический труд — каменотеса, шахтера, солодовника — и разного рода унизительную черную работу, что было значительно ниже его способностей, но к чему его неизбежно подталкивали альтруизм и опасение, что, не дай Бог, кто-нибудь лишится более достойной участи. Особенно чувствительно он реагировал на жестокость сравнений и старался избежать любой публичной похвалы, которая могла бы привести к нежелательным переменам в другой жизни. Он часто уступал — даже в любви, стараясь не думать о привязанностях Эмилии, о том, кто его соперник, — но только потому, что парадоксальным образом чувствовал себя очень сильным, способным вынести поражение, не смущаясь духом и щадя более слабого и непостоянного.
Особенно уютно он чувствовал себя с Макнайтом, хотя, несмотря на ночные бдения и скудный достаток, у него был широкий круг общения и он всегда и везде был желанным гостем, великодушно приспосабливаясь к манерам и интересам соплеменников-ирландцев — соучастников пиршеств в нелегальных кабаках с Каугейт и проституток из Хэпиленда.[14] Его общение с последними со стороны могло показаться непонятным, тем более что он постоянно отклонял их сочувственные авансы, но он почему-то испытывал жуткую потребность, чтобы рядом с этими падшими женщинами находился мужчина — не сластолюбец, не нахлебник и не проповедник (меньше всего ему хотелось читать им нотации). Смелый и загадочный, с волосами до плеч, с печальными глазами, сильными руками и широкой грудью, он, возможно, заставлял биться сильнее не одно женское сердце, но сблизиться ему мешал огромный запас непостоянства — неумолимое убеждение, что его жизнь оборвется и он не успеет реализовать то, что обычно ассоциируется со счастьем: жениться, обзавестись потомством, достигнуть старости и мирно почить на кульминационной отметке жизненной траектории. Однако сила веры, не имевшей ничего общего с жалостью к себе, давала ему известное превосходство: свободу от эгоистичных материальных забот и способность радоваться каждому новому дню, каждому новому другу как неиссякаемому богатству.
Он глубоко вздохнул и встал. Не обнаружив на кладбище посторонних, он успокоился, но когда двинулся обратно к сторожке, освещая могилы, словно любящая мать кроватки в детской, его не покидало какое-то странное чувство. Он пошел, как всегда, вдоль южной стены, мимо богатых надгробий, груды свитков, херувимов, каменных драпировок и роз, которые дополняли эпитафии, неизменно трогавшие его сердце:
Я завершил труд,
Порученный мне Тобою.
И посреди ясного дня зашло солнце.
И наконец, самая трогательная, сравнительно свежая эпитафия, свидетельствовавшая о непереносимом горе: двадцатишестилетняя Вероника, умерла 25 декабря 1865 года, похоронена вместе со своей дочерью Феб, родившейся и умершей в один день: